ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English

Филип Марсден

ПЕРЕКРЕСТОК: ПУТЕШЕСТВИЕ СРЕДИ АРМЯН


Содержание | От автора | Вступление
1. Ближний Восток | 2. Восточная Европа | 3. Армения
Список литературы


Карта Армении

 

III

АРМЕНИЯ

«Ты видишь эту сонную вершину? Вон там?
Выше. Ты знаешь, что это?» — «Нет»,— сонно
ответил другой. «Это — Арарат».

Джеймс Брайс,
«Закавказье и Арарат»

 

15

Прими меня с нежностью и мудростью,
о моя новая страна. Я иду пропеть
свою песню под твоим октябрьским
флагом.

Арам Арман,
«Песня вернувшегося поэта»

Позади одного из мрачных многоэтажных домов Еревана, в которых люди, должно быть, чувствовали себя не дома, а в консервной банке, тянулась безымянная полоска пустыря к другому, столь же угрюмому блочному дому. Посреди этой пустынной полоски приютился маленький деревянный домик сапожника. Впервые я обратил внимание на наметившуюся дырку где-то в Трансильвании. Однажды вечером, расшнуровав ботинок, я увидел на его внутренней стороне разрыв примерно в два дюйма. Меня мгновенно охватил немой ужас, похожий на первый приступ лихорадки. У меня не было другой пары на смену, и день за днем в течение долгих месяцев я натягивал эти ботинки как самую большую ценность в моем гардеробе.

День за днем я наблюдал, как дыра увеличивается. Она росла в обоих направлениях: вперед — к мыску, и назад — к пятке. Я пытался найти сапожника, чтобы починить ботинок, но все лишь пожимали плечами, отделываясь междометиями «Ну!» и «Нет!».

К тому времени, когда я приехал на Украину, трещина перестала расползаться, и я почувствовал, что смогу добраться до Армении. Я не сомневался, что в Армении обязательно смогу починить свой ботинок.

Лучи позднего солнца проникали в домик сапожника и ложились на его передник неровными лоскутами. Сапожник носил очки со стеклами в форме полумесяца и работал быстро, то наклоняясь, то распрямляясь над кожаной подметкой с неровной поверхностью. Напротив него на потрепанном автомобильном заднем сиденье расположился чванливый тип. Одна его нога в носке стояла на картонной коробке. Я снял ботинок и вручил его сапожнику. Он нащупал дыру, потянул ее вправо и влево, затем поскреб заросший щетиной подбородок и пожал плечами. За моей спиной послышалось неясное бормотание о русских. Сапожник тут же протянул мне ботинок. Я повернулся к высокомерному типу и сказал ему по-армянски, что я не русский.

— Поляк?

— Британец.

— Извините, я подумал, что вы русский.

Сапожник вновь принялся чинить мой ботинок. Мрачный тип подвинулся, дав мне усесться рядом с ним на автомобильном сиденье, и достал бутылку водки.

— Давно здесь, в Армении?

— Нет, я только что приехал.

— Ах, из Лондона!

— Да.

— Какая погода в Лондоне? Дождь, наверное.

— Я ехал окольным путем.

— Окольным? Как это?

— Через Грузию, Россию, Украину, Молдавию, Румынию.

— Румыния? Это далеко!

Мой ботинок уже был натянут на колодку. Сапожник захватил край разрыва плоскогубцами и стал выворачивать его. Я моргнул и отвернулся. К стенам домика была приколота невероятная мешанина зрительных образов: репродукция картины крымского армянина Айвазовского, изображающей бурю на море, скульптурный портрет поэта Паруйра Севака, календарь с фотографией Его Святейшества Католикоса.

— Вы мне не верите? Я ученый, я видел место, где они готовят эти специальные бомбы. Они закладывают эти бомбы в геологические разломы и устраивают землетрясения где хотят.

— Давайте выпьем еще водки.

Подошва моего ботинка теперь отставала от пятки, словно лоскут оторванной кожи: сапожник продергивал иглу через кожаный верх.

В дверном проеме замаячила женщина, державшая в руке вечернюю туфлю со сломанным каблуком.

— Заходите! Заходите! — настойчиво произнес ученый. Мы потеснились, и она примостилась на сиденье, закинув ногу в чулке на другую, обутую. Вскоре мы заговорили о дефиците мяса, об азербайджанской блокаде, а затем, вполне естественно, о Вардане и персидских войнах пятого века и об арабском нашествии седьмого века. И о генерале Андранике, герое армянского Сопротивления, который возглавил партизанские отряды в борьбе против турок и был похоронен на кладбище Пер-Лашез. Мы говорили об армянских поэтах, и мои собеседники читали наизусть Севака, Сиаманто и Чаренца. Мы выпили еще водки, и ученый угостил меня еще несколькими невероятными историями: он работал на ядерном реакторе. У Армении была своя бомба. Туринская плащаница принадлежала армянину.

На мгновение воцарилась тишина. Солнечный свет половиком улегся на пыльном полу и мелкой рябью — на задней стене. Сапожник постукивал молотком, и у меня невольно возникало ощущение, словно Армения то попадает в фокус, то выскальзывает из него.

Женщина вздохнула:

— Они еще там, возле Оперы.

— Много? — спросил ученый.

— Очень много.

— Я видел их.— Ученый повернулся ко мне.— Вы видели их сегодня возле Оперы?

— Да, видел.

Траурный кортеж черных «Волг» спускался с гор. Движение на ереванских улицах замерло, и машины медленно подъехали к зданию оперного театра в центре Еревана. Семь гробов, семь фидаинов.

Местный журналист рассказал мне эту историю. Советское командование пыталось депортировать армян. Ответом было упорное сопротивление местных сил фидаинов, которые поднялись на их защиту. Население одной из деревень оказалось особенно непокорным, и советский командир дал команду прекратить огонь. Он лично отправился на переговоры с армянами. Семь фидаинов во главе со своим командиром вышли навстречу. На всякий случай каждый из них держал в руке ручную гранату. Соглашение о перемирии было достигнуто, и полковник направился к линии своих войск. Но, не дойдя до нее, он внезапно бросился на землю и приказал своим солдатам открыть огонь... Лишь одного из фидаинов смогли положить в открытый гроб.

Я стоял на ступенях оперного театра и смотрел, как их гробы проплывают над головами толпы. Здесь собрались десять, пятнадцать, двадцать тысяч армян. Они были безмолвны, и каждый поднимал над головой сжатую в кулак руку. На ступенях позади меня стояла охрана из полудюжины фидаинов. Они казались людьми из легенды: серо-голубые глаза, светло-коричневый оттенок кожи и поросль черных волос на головах и подбородках. Пулеметные ленты крест-накрест перечеркивали грудь каждого, и готовый к бою ствол автомата вздымался, словно третья рука. На их черной форменной одежде было изображение генерала Андраника.

Похороны фидаина, Ереван.

Похороны фидаина, Ереван.

 

Но одна из женщин затмила собой их почти потустороннее присутствие. Она шагнула к одному из гробов, не сводя взгляда с его наклонной крышки. В гробу покоились останки ее мужа. Она обняла гроб и откинула назад голову. Я ожидал услышать рыдание, но вместо этого женщина только сжала губы и стиснула кулаки.

Все, что говорилось об Арарате, было правдой: все штампы, которые раньше вызывали у меня улыбку, оказались истиной. Пару дней я пытался сопротивляться Арарату. Но я видел контуры горы повсюду — они маячили в конце кварталов, заполняя свободное пространство неба между домами сталинской застройки. Я наблюдал те же самые очертания более рельефно на фоне оранжевого заката. Однако в самом величии горы сквозило нечто навязчивое и амбициозное, и потому я перенес свое восхищение на ее более скромного, но более совершенного по очертаниям соседа, на конус Малого Арарата. Но однажды ранним утром, стоя на ступенях Матенадарана над Ереваном, я впервые увидел гору во всем ее блеске. Она была великолепна. Она возвышалась над копошащимся городским муравейником. Она возвышалась над банальными, стертыми картинками диаспоры. Она предстала неправдоподобно, неестественно высокой. Хотя я находился в сорока милях от нее, меня не покидало ощущение, что достаточно сделать один шаг — и можно будет свободно бродить по ее покрытым складками склонам. В свете раннего утра снежная вершина сияла, словно корона. Я больше не мог игнорировать ее присутствие. Не прошло и недели — и она полностью овладела мною, заставив украдкой оглядываться на нее, искать ее взглядом в конце улиц, выходящих на запад, и печалиться, когда ее очертания оказывались скрытыми от глаз. Подобно всем армянам, я тоже теперь испытывал страсть к этой горе.

Гора Арарат.

Гора Арарат.

 

Второе место после любви к Арарату, к Масису, в душе армян занимает страсть к родному языку. «Это народ,— писал Мандельштам,— который любуется ключами от родного языка, даже когда не собирается отворить ими дверь сокровищницы».

Матенадаран — алтарь этого культа. Расположенный на верхних склонах Еревана, откуда полностью виден Арарат, он служит хранилищем десяти тысяч манускриптов и сотен тысяч исторических документов. У входа восседает Месроп Маштоц, человек, который изобрел полк букв с тридцатью шестью воинами.

Трудно переоценить значение алфавита Месропа. Армяне и их алфавит неотделимы друг от друга — один не мог бы существовать без другого. Об этом единстве сложены легенды. Из 1915 года дошел до нас рассказ о женщинах, перед смертью выводивших на песке Дейр-эз-Зора буквы армянского алфавита с тем, чтобы дети не забыли их начертания. Поврежденные манускрипты армянского средневековья хоронили, словно рыцарей, со всеми подобающими почестями. Книга проповедей из Муша — огромная рукопись тринадцатого столетия, состоявшая из шестисот телячьих кож, была вывезена из Турции в 1915 году двумя женщинами, бежавшими из плена, причем она оказалась для них слишком тяжелой, так что им пришлось разделить ее на две части.

Говорят, что на заре советской эпохи большевики обратились к известному филологу. Они хотели, чтобы он переработал алфавит и тем самым ускорил ассимиляцию армян. Он отказался. Они связали его и жгли ему лицо сигаретами, но он стоял на своем. Тогда они обратились к другому филологу и стали пытать и его. В конце концов этот человек сдался. Спустя годы он заболел и утратил дар речи. Он написал первому филологу, прося приехать. Явившись, тот застал своего старого коллегу при смерти. Ему вручили записку. «Пожалуйста,— умолял больной,— прости меня...»

— Я прощаю тебя,— сказал первый филолог.— Но это ничего не значит. Скоро ты будешь в мире ином. Что ты скажешь, когда встретишься лицом к лицу со святым Месропом?

Французский филолог Антуан Милле восторгался алфавитом Месропа, называя его шедевром, а Маргарет Мид предложила выбрать армянский в качестве языка международного общения, считая его самым подходящим на эту роль из всех языков мира.

За Матенадараном, в толще горы, проложен туннель, который ведет к бункеру, предназначенному для защиты от ядерного поражения. Вся библиотека может быть перенесена сюда в считанные часы, и этот факт служит лишним горьким напоминанием о том, что Слово переживет людей.

Здесь ли сердце Армении? Возможно, что здесь. Если армянский язык — кровь, гонимая толчками этого сердца до отдаленных уголков диаспоры, тогда в самом деле сердцем должен быть Матенадаран. А может быть, сердце Армении — Арарат? Неприкосновенный Арарат. Арарат, украденный турками. Арарат, к которому демон Язатас приковал Артамазда. Но Артамазд однажды освободится от оков и спасет Армению...

Или сердцем является Эчмиадзин? «Свет Господний, сошедший на землю», престол Католикоса всех армян, величайшая святыня, куда каждый приезжающий армянин заходит, чтобы зажечь свечу, место, где освящается миро для крещения каждого армянского ребенка. Именно здесь расколотое самосознание армянской нации соединяется со своим символом, Армянским Христианством. Ни разу за советские годы Католикос и его вартапеты не отказались от Евхаристии, так же как и в предыдущие шестнадцать столетий. Под сводами центральной апсиды расположен позолоченный купол, несколько ниже — сонм святых, а еще ниже — бархатный покров алтаря. Это незыблемая и неизменная святыня для разбросанных по всему свету армян, их Кааба.

Но в глубине земли, под алтарем, древнее, чем все то, что находится сверху, древнее абсолютного большинства мест поклонения в мире, здесь, в самом центре Армении, был когда-то расположен храм огня. Сердце Армении — христианское, но ядро его — стихийное, языческое, и оно сохранилось.

В Ереване было жарко. Я пытался настигнуть весну на побережье Черного моря, а она уже была здесь, наполняя воздух теплом и белизной проплывающего тополиного пуха. Я обосновался в принадлежавшей молодой семье квартире со сводчатой дверью и несколькими врезными замками. Снаружи были цементные ступени и облупившаяся краска, внутри — бесценная коллекция живописи, русских икон, солнечных российских пейзажей и бронзовых будд из Сухотаи.

Не столько сам Ереван, сколько ощущение того, что я наконец добрался до цели, привело меня после приезда в состояние оцепенения и покоя. Впервые за долгие недели я выспался. Я получил возможность спокойно оглядеться. Мне не надо было беспокоиться о документах и границах: я был среди друзей. Так продолжалось около трех дней. Затем передо мною вновь встали вопросы, послужившие причиной моего путешествия. Разумеется, я надеялся, что сама Армения, скорее то, что от нее осталось, поможет мне понять проблемы диаспоры и причины ее выживаемости. Но Ереван предстал передо мной скорее советским, чем армянским городом. Его стилизованные площади и муниципальные здания — далее его автобусные остановки — преобразили традиционные мотивы армянской архитектуры в странную и вместе с тем безликую смесь.

Я подготовился к отъезду из Еревана. Один из моих знакомых, воспользовавшись старыми партийными связями, обеспечил мне возможность пожить в коттедже в лесу возле Дилижана. В последний перед отъездом день в Ереване я поднялся к памятнику жертвам резни 1915 года. Мощеная дорога к нему была необычайно мрачной. Два сооружения, подобные копью и щиту, вставали из земли: стройный обелиск и ряд наклоненных внутрь бетонных блоков. Вечный огонь горел под этими плитами. Вокруг него целый ряд высоких, по пояс, увядающих гвоздик: они были принесены скорбящими двадцать четвертого апреля, в отмечаемую ежегодно траурную дату.

Из трех частей монумента: пламени, плит и обелиска, две из них, две последние и наиболее заметные, символизируют землю и ее утрату. Двенадцать бетонных плит обозначают двенадцать утраченных областей Западной Армении, в то время как обелиск разделен длинной тонкой линией на две части, что символизирует разделение Западной и Восточной Армении.

Для меня это служило подтверждением истины, скрытой за фактом резни: потеря земли была столь же глубокой раной, как и утрата жизни. Этот факт преследовал судьбы всех изгнанников, с которыми я беседовал в диаспоре. Он стоял за каждой историей, которую они мне рассказывали. Это не уменьшало ужасов резни, скорее придавало им дополнительную глубину, позволяя увидеть корни всего происшедшего и как бы приблизить его, сделать почти осязаемым.

Из всех бывших советских республик Армения стала первой, осуществившей земельную реформу. Села теперь перестали быть придатками государственной машины. Мысль об армянских селах вызвала у меня желание стряхнуть с себя впечатления от продолжительного пребывания в городских домах диаспоры. Я пешком пересек Ереван и сел в автобус на Дилижан.

 

16

Он писал, что каждое живое существо
обречено на гибель, и семена жизни
восстают из смерти: мир продолжает
существовать как результат этого
противоречия.

Геворг Эмин,
армянский поэт XX века,
об Анании Ширакаци —
армянском ученом VII века

Я уезжаю из Еревана и его знойного марева. Лишь Арарат возвышается над городом. Гора парит и вздымается, словно изображение на огромном экране; от нее исходит какая-то властная сила. Полдень стремителен и ярок. Высокие склоненные коконы тополей обрамляют дорогу из Еревана. На плато автобус проезжает мимо заброшенных теплиц бывших совхозов, мимо запутанной сети тросов и опор, мимо нелепых скульптур, неуклюжих памятников и автобусных остановок в форме рыбы.

Озеро Севан гладкое, словно зеркало. На его поверхности дрожат и извиваются вершины и хребты гор. Женщина поднимается в автобус. Из ее набитой форелью сумки сочится кровь. Жаркое горное солнце раскаляет автобус, словно жестянку. Густые леса покрывают склоны гор до самого подернутого дымкой горизонта. Дорога делает несколько немыслимых петель, и вдруг внизу появляется опрокинутая бетономешалка.

В стороне от шоссе в лес уходит дорога, которая, петляя, вьется вплоть до самых коттеджей Дома творчества композиторов, любопытного обветшалого наследия эпохи коммунизма.

Большую часть недели в Доме творчества я провел в ничегонеделании. С каждым днем лес становился зеленее и трава на лугах выше. Я разложил на дубовом столе в своем коттедже все свои наброски и записи и полностью погрузился в медленный, размеренный ритм жизни этого места. За Домами творчества творческой интеллигенции, разбросанными в живописных уголках бывшего Советского Союза, стояло понятие «культуры» с его строго определенными местами и функциями в системе государства. Разместить композиторов здесь, в горах, где звучат птичьи трели и журчание ручьев, обеспечить их готовой едой в столовой, освободить их от утомительных повседневных забот — и пусть они создают прекрасную, трогающую сердца людей музыку.

Дом творчества был частью разрушающейся системы партийной экономики, параллельной экономики, более или менее равномерно распределявшей блага и наказания. Но теперь вся эта система пришла в упадок. Некоторые из Домов творчества перешли в сферу теневой экономики мафии. В соседней долине находился Дом творчества кинематографистов, который теперь не имел ничего общего с кинематографией, но стал удобным пристанищем для ереванских бандитов, привозивших сюда проституток.

Остров на озере Севан: Дом творчества писателей и церковь.

Остров на озере Севан: Дом творчества писателей и церковь.

 

Дом творчества композиторов сохранил какой-то смысл своего первоначального предназначения. В моем коттедже, как и в других, по-прежнему стояло пианино, и во многих уголках поросшей лесом территории композиторы создавали и перерабатывали свои произведения. Однажды, устав от одиночества в своем коттедже, я присоединился к группе композиторов с семьями, которые решили отправиться в горы на пикник. Мы собрали немного еды: на кухне нам дали хлеба и сыра, у кого-то нашлись яблоки, у меня был большой пакет миндаля, купленный в городе. Стоял отличный весенний день. Мы лежали на траве и смотрели на лесистую долину, протянувшуюся в сторону Дилижана. Два или три облака плыли на фоне безбрежного голубого неба между вершинами гор, жуки сновали у верхушек деревьев. Дети собирали колокольчики, гонялись друг за другом и дрались, а я беседовал с обычно молчаливым, бородатым композитором Ашотом об особенностях армянской музыки.

Большая часть традиционной музыки, объяснил он, основывалась не столько на мелодии, сколько на том, что он называл «тоническим домом» — на мотиве или последовательности нот.

— Именно это придает армянской музыке присущее ей постоянство. У нее нет ни начала, ни конца, а есть только этот тонический дом, вокруг которого она вращается.

— Подобно самим армянам.

Он улыбнулся и кивнул, и мы продолжали разговор о великой неразгаданной тайне средневековой армянской музыки. Со времен армянского Золотого века до нашего времени сохранилось много нотных записей — церковная музыка, реквиемы, литургии, гимны (армянское название церковного гимна «шаракан» означает дословно «ожерелье»). Это весьма сложные произведения, соединяющие в себе персидские и армянские традиции. Но, увы, теперь никто не в силах понять, как они звучали. Сохранилось лишь множество больших листов, испещренных давно забытыми армянскими нотными знаками. Говорят, что отец Комитас сумел разгадать эти загадки и вдохнуть новую жизнь в эти долгие века хранившие молчание страницы. Но в 1915 году он был арестован в Константинополе во время одной из первых «чисток». Тайна ушла вместе с ним, так как ужасы резни свели его с ума.

В Ереване я встречался с ученым, который утверждал, что сумел подобрать ключ к тайне. Он опубликовал четыре тома по этому вопросу, но после беседы с ним я не приблизился к разгадке ни на йоту. Он старался увести меня от сущности вопроса, и его ответы были уклончивы.

Ашот тоже был настроен скептически:

— Да, я читал его работу. Ничего не смог в ней понять.

— Он говорил, что решение будет дано в пятом томе. Ашот пожал плечами:

— Хорошо, подождем.

Собственно говоря, меня интересовало не столько обещанное решение, сколько сама тайна, само существование подобной системы как таковой. Средневековым армянам, судя по всему, удалось свести мироздание к цепи взаимосвязанных абстракций. В знаках, понятных только им самим,— цифрах, буквах, музыкальных символах — они сумели отразить зыбкую космологию, привязать ее к странице и заставить функционировать определенным образом.

Святой Месроп был великим мастером в этом смысле. Его алфавит оказался долговечнее земли, для которой он создавался, и выполнил отнюдь не только чисто фонетическую функцию. Первая буква армянского алфавита является одновременно начальной буквой слова Аствац — Бог, последняя — первой буквой слова Кристос — Христос. Так, Отец и Сын, объединенные армянской христологией, стоят, словно часовые, на обоих концах системы, той самой, которая передает посредством Библии все законы и особенности их мироздания. Соответственно и система — отряд воинов Святого Месропа,— состоящая из четырех аккуратных рядов по девять знаков в каждом, связана с другим кодом Божественного закона — математикой. Манипулируя этими символами, переводя движение небесных сфер в принципы геометрии, армяне пользовались числами, словно огнем Прометея, для сооружения храмов. О, неповторимая прелесть этих ранних церквей! Но как много их заброшено, и никому теперь не ведомо, какая музыка наполняла их купола.

Я сказал:

— А каменные кресты — хачкары? Они тоже по-своему славят порядок и Божественный закон.

— Да,— ответил Ашот.— Но если вы присмотритесь, то увидите, что они никогда не бывают вполне симметричными. На расстоянии они кажутся симметричными, но если вы подойдете близко, иллюзия исчезает. И ни один не повторяет другой.

То же самое и с церквями. Например, собор в Ани — воплощение порядка и правильных пропорций. Однако измерения доказывают, что это не совсем так. И ранняя армянская поэзия демонстрирует такое же эллиптическое чувство порядка. Строфы варьируют в длине, стопы увеличиваются на один и более слогов. Тем не менее в целом доминирует сильное чувство гармонии. Создается впечатление, что средневековые армяне говорят: именно таков мир. Вы можете подумать, что перед вами образец, но это не так. Образец существует лишь перед нашим внутренним взором. Именно идеал помогает нам не погружаться во тьму, но он живет лишь в воображении. Если же созданное кажется вам идеалом и образцом упорядоченности — подойдите поближе и всмотритесь.

Я поднял камень и бросил его вниз по склону. Он покатился, приплясывая, по траве и наконец с шумом упал в ручей. Над горами сгустились тучи. Их выпуклые складки были похожи на круглые грибы. Внезапный порыв ветра потряс деревья и прошелестел в траве.

— Приближается дождь,— сказал я.

Первый громовой раскат прокатился со стороны Севана. Он, казалось, сорвался с вершин, заглушая жужжание вертолетов. Я видел, как их похожие на ос силуэты разворачивались над долиной в сторону Карабаха.

— Мы беседуем,— сказал Ашот,— А они — воюют.

В тот вечер их привезли на четырех желтых автобусах. Шел сильный дождь. С мокрыми волосами и охапками одежды и постельного белья они собрались под лампой в столовой. Старики сгрудились в углу, сгорбленные и разбитые. У измученных женщин были окаменевшие и усталые лица, но когда они заговорили, их голоса словно надломились, и они зарыдали.

— О, мы знали, что идут солдаты... Мы сопротивлялись пятнадцать дней, но потом пришли танки и вертолет... много танков! В десять утра двадцать — тридцать танков двинулись на нашу деревню... Мы зарезали овец и сказали солдатам: «Идите, поешьте баранины...» Даже враги не должны отворачиваться от угощения! Но солдаты были пьяны. Они сказали: «Даем вам два часа на сборы!» А мы-то думали, что русские — христиане...

Работники столовой собрались вокруг них. Они возбужденно задавали вопросы, повторяли проклятия и утирали слезы своими грязными передниками.

— О Боже, потом они сожгли дома... детей убили... больные сгорели в своих домах... мы не смогли даже найти их, чтобы похоронить...

Наутро беженцы бродили вокруг коттеджей с удрученным и потерянным видом. Часть из них расположилась прямо в цветнике и на весенней траве, вокруг уцелевших коров, жующих стебли одуванчиков. Один старик сидел на скамье, уставившись на собственные руки. Его подбородок зарос седой щетиной, а на отвороте пиджака были военные награды: медаль за взятие Орла и орден Славы. Во время Второй мировой войны он сражался в войсках маршала Баграмяна, а теперь та же самая советская армия выгнала его из собственного дома.

— Посмотрите на мои руки. Видите? Рабочие руки. Что я буду делать без земли? У меня было шесть коров, двадцать овец, ульи. В погребе было пятьсот бутылок водки, тысяча бутылок вина. А фрукты — прошлым летом одной клубники продали на пять тысяч рублей! Моя семья всегда жила в этом доме. Вы ведь знаете старые армянские дома — с книгами, коврами и старинными вещами...

Вокруг нас постепенно собралась толпа, и я чувствовал, как тени людей подбираются ближе. Одна женщина протолкалась вперед. Она сунула мне фотографию, на которой была она сама, стоявшая в дверях дома рядом со стройным, статным молодым человеком в военной форме, сощурившимся в объектив.

— Смотрите! Это мой сын! — Она разорвала карточку пополам, и две половинки упали на землю.—. Он мертв!

Старик запустил руку в карман. Он вытащил ее и разжал. Несколько сушеных абрикосов упали на мою ладонь.

— Это последние абрикосы из нашей деревни, последние из Геташена.

— Сохраните их.

— Нет-нет. Это вам.

Каждый прожитый день отдалял беженцев от Геташена, и скоро они осознали, что им не суждено вернуться туда. Женщины возвращались к действительности быстрее. Вскоре по утрам их можно было увидеть с ведрами воды и буханками хлеба: они отправлялись в лес и возвращались с фартуками, полными плодов и ягод. Мужчины, напротив, приходили в себя медленно, оставаясь безучастными ко всему. Без земля они чувствовали себя потерянными. Они проводили все меньше и меньше времени в гневных разговорах, все чаще и чаще молча и бесцельно бродили по саду. Было невыносимо больно смотреть на них.

Беженец из Геташена.

Беженец из Геташена.

 

Представители другого поколения беженцев появились здесь в конце недели. Мне приходилось встречаться с ними в Ереване. Это были внуки 1915 года, зарубежные армяне, учившиеся в Ереване, и приехали они в Дилижан, чтобы навестить молодого композитора из Сирии. На самом же деле этот визит был лишь поводом для хороваца (шашлыка).

— Оторвитесь от своих книг, Филип. Будем готовить хоровац.

В проржавевшем «Москвиче» они привезли цыплят и канистры с вином.

— Цыплята для хороваца, вино для хороваца. Теперь для хороваца нужен костер!

Это была разношерстная группа, каких много в диаспоре: актер из Бейрута, писатель с Кипра, драматург с женой из Парижа. Женщина-музыкант из Парагвая привезла своего калифорнийского друга, и среди них каким-то образом оказалась маленькая старушка, которую все называли «мец майр» — бабушка. Мец майр была из Буэнос-Айреса. Я показал им место в лесу, где было много хвороста, и остался, чтобы побеседовать с мец майр.

Мец майр занималась музыкальной терапией. Она была ученицей великого швейцарца, который исследовал возможности некоторых гармоний и ритмов, позволявших избавить пациентов от беспокойства. Она утверждала, что это помогает, и помогает хорошо, если вы правильно сумеете подобрать музыку для каждого пациента. Я спросил ее, как она оказалась в Буэнос-Айресе, и она улыбнулась, глядя в пространство между деревьями.

Странствия мец майр начались так же, как и у беженцев из Геташена, изгнанных из своих домов азербайджанцами и русскими. Через несколько лет после большевистской революции в Баку были учинены погромы. Вместе с отцом и братом она уехала в Берлин и там встретила молодого армянского журналиста. Несколько лет они прожили в европейских столицах, а затем он получил назначение в Буэнос-Айрес. Брат ее остался в Берлине.

— Во время войны до меня дошел слух, что его повесили. Но много лет спустя я получила письмо из Канады. Он живет там с женой-канадкой. Он подтвердил, что они повесили его, правда, за ногу и за руку. Но в конце концов ему удалось спастись.

Хоровац затянулся далеко за полночь. Когда кончилось вино, мы перешли на водку. Щегольски одетый юноша из коттеджа барабанил кавказский танец с саблями. Никто даже не заметил, как отключили электричество. Мец майр просидела на кровати всю ночь, величественно глядя на танцующих, словно особа царствующего дома. Когда свечи уже догорали и танцоры стали расходиться, она просто отключила свой слуховой аппарат и уснула.

Рано утром следующего дня я оставил этот дом с беженцами из Геташена, спящими студентами и мец майр и отправился на северо-восток Армении. Я надеялся уйти подальше от потрескавшегося, облупившегося фасада коммунизма и от советской республики, в район старинных монастырей и высокогорных деревень. Возможно, там я сумею отыскать корни древних саг, которые я хорошо знал, разгадку армянской стойкости и преемственности.

 

17

Если спросят меня, где можно найти
величайшие чудеса на нашей планете,
я сразу назову Армению.

Рокуэлл Кент

Как ни парадоксально, но после вторжения турок-сельджуков в Армению в одиннадцатом столетии в стране начался период активной деятельности монастырей. Спрятанные в отдаленных долинах, высоко в горах, в скалах, монахи Армении строили и писали в масштабах, невиданных в течение четырех столетий. Получивший название Серебряного века, этот период совпал с эпохой великих монастырей средневековой Европы. То было лихорадочное, полное новшеств время, но в Армении, в отличие от Европы, оно увенчалось не эпохой Возрождения, а монгольским вторжением. Так завершилось тысячелетие армянской цивилизации. Никогда больше не было суждено армянам достичь подобных вершин величия и блеска на своей собственной земле. А лучшими образцами Серебряного века остается группа из четырех монастырей, венчающих Армянскую Республику: Гошаванк, Агарцин, Ахпат и Санаин. Чтобы осмотреть все, понадобилось несколько дней.

Выйдя из Дома творчества, я пересек луг над концертным залом и нырнул в лес. Солнечные лучи пробивались сквозь листья, и лесной подрост словно купался в этом призрачном, подводном мерцании. Стебли молодых папоротников склонялись и качались, словно жесткие водоросли. Я нашел тропинку между деревьями и несколько часов шел вдоль реки вниз к Дилижану.

Обойдя жалкие дилижанские магазины, я добыл на обед лишь хлеб и яблоки. Я уселся на низкой стене за рынком и приступил к своей скромной трапезе. Из толпы смуглолицых армян внезапно появилась женщина, которая поинтересовалась, что я здесь делаю. У нее были длинные светлые волосы, бледное лицо и большие печальные глаза. Я пригласил ее составить мне компанию, и она, забравшись на стену, достала кусок сыра, завернутый в платок. Женщина сказала, что она русская, из молокан, секты нонконформистских христиан. Я и не знал, что они еще сохранились. Она сказала, что ее семью выселили в Армению в сороковых годах прошлого столетия. Женщина объяснила, что существует три разновидности молокан: обычные молокане, постоянные молокане и так называемые прыгуны. Она была из постоянных и не любила прыгунов: по ее мнению, они были слишком показушны.

Она также объяснила название секты. Я думал, что оно имеет что-то общее со словом «молоко» или какую-то связь с молочной рекой. Но мне понравилась теория, по которой оно берет начало от «мало каяться», или «мало исповедоваться», так как молоканам мало в чем было каяться перед русской официальной церковью.

Она отвела меня к своему другу, сотруднику дилижанского музея, который собирал и хранил вдали от официальных экспонатов многочисленные образцы восточной керамики. Большинство из них, сказал он, датируется началом первого тысячелетия до нашей эры. Все они были найдены на холмах, окружавших Дилижан. Он был очень увлеченным человеком и, взобравшись на стремянку, протягивал мне один предмет за другим, объясняя символическое значение каждого. Терракотовые лампы были выполнены в форме черепахи, так как земля, по представлениям древних, покоилась на спине черепахи. Ручки маленьких ваз имели форму головы козла, что символизировало гром, или змеи, что олицетворяло мудрость. На керамике встречался также повторяющийся мотив в форме извилистых элементов, так называемый «мотив волчка», или «карусель», который был изображен по краям многих керамических изделий. Этот тип узора, по его словам, наиболее часто встречается — он символизирует вечный процесс возрождения. К тому времени, когда автобус выехал из города, день уже заканчивался, а когда он прибыл на деревенскую площадь Гошаванка, было почти совсем темно. Вокруг площади виднелись дворы, огороженные поломанным штакетником, в сумерках виднелись выкрашенные яркой краской балконы. Воздух был неподвижен и звонок, и столбы дыма вертикально стояли над трубами, напоминавшими пушечные стволы. Женщина, которая вела козу, указала мне на дом своего двоюродного брата. Там, сказала она, найдется место, чтобы переночевать.

Пройдя через грязный двор, я подошел к большому каменному дому: трещина от последнего землетрясения змеилась по стене гостиной. Хозяин дома умер несколько месяцев назад, и теперь семьи его двух сыновей поделили дом между собой. Один из сыновей был сурового вида, у второго были веселые, бесшабашные глаза и море очарования. Над всей семьей довлело присутствие вдовы старика, армянской матери с сильным, волевым характером.

Вечер прошел в непринужденной домашней обстановке. Я играл в шахматы с серьезным братом и пил водку с веселым. Мы пили за Армению: они ругали азербайджанцев. И я представил себе тысячи подобных домов в горах Армении, которые стряхивали с себя тени прошлых и будущих несчастий. Была почти полночь, когда я улегся на кровать старика, затерявшись в бескрайних равнинах матраса.

На фоне бледно-розовой скалы бледно-розовые камни Гошаванского монастыря почти не выделялись. Тесно жмущиеся друг к другу здания казались спрятанными, замаскированными. Но ничто не могло скрыть его особый, аскетический дух. Я провел возле него целое утро, в одиночестве, совершенно подпав под власть этого очарования. Построенный в тринадцатом веке, Гошаванк был одним из последних великих армянских монастырей. Давший ему свое имя легендарный настоятель Мхитар Гош — «безбородый утешитель», провел годы здесь, в горах, в период между турецким и монгольским нашествиями. Он разработал и изложил свое собственное видение всеобщего порядка, которое легло в основу принятого в Армении кодекса законов.

Опустевшие здания сохранились в целости и порядке,— оазис спокойствия в полном опасностей мире. Я почти позабыл силу воздействия армянской архитектуры. Я почти забыл ее своеобразный дух, дух Ани, Дигора и Ахтамара. Долгое время, проведенное в диаспоре, притупило остроту моих впечатлений — слишком много пройденных миль и прочитанных книг. Спустя несколько лет я снова оказался менее чем в шестидесяти милях от Ани, теперь уже нисколько не сомневаясь, что в этих церквах на самом деле было что-то сверхъестественное, что в них действительно обретался чудодейственный свет, пронизывающий всю историю Армении, свет лучистый и одновременно — взрывной.

Гошаванк представляет собой группу беспорядочно составленных часовен, библиотеки гавита и наружных стен тесаного камня. Каждый завиток, каждый угол находился на своем месте, каждая деталь из розового камня обработана до совершенства. Здания до сих пор не уступают по прочности скалам, расположенным внизу. Даже каменные желоба крыши пригнаны друг к другу, словно части головоломки, а зазор между округлыми плитами барабана центрального купола не толще волоска.

У стрельчатого входа в часовню для венчания расположен один из самых знаменитых в Армении хачкаров. Я провел рукой по его поверхности. Здесь, в горах, разбросаны тысячи подобных каменных крестов; их прихотливые узоры напоминают кельтские кресты северо-западной Европы. Ученые высказывали гипотезу об их возможной взаимосвязи, ссылаясь на армянских епископов, которые путешествовали в Ирландию в одиннадцатом веке. Но я подозреваю, что это сходство порождено скорее одинаковым усилием, направленным на то, чтобы высечь строгий орнамент в бесформенном камне, чем общими историческими корнями.

Ни один хачкар, ни один кельтский крест, который мне приходилось видеть, не может сравниться с этим, в Гошаванке. Высеченный из монолитного туфа, на расстоянии он похож на кружево или огромную глиняную филигрань, но, подойдя ближе, вы видите, что каждый дюйм его узорчатой поверхности выточен из камня. Это гордиев узел из камня. Тем не менее его не назовешь прекрасным. Прекрасная отточенность форм вызывает чувство смутного беспокойства. Именно беспокойства, а возможно, и тревоги, вызванной нашествием, потому что хачкар датируется 1237 годом: годом ранее монгольские орды перешли границу Армении.

Рассматривая каменный узел хачкара, пытаясь понять, правду ли говорят, что одна-единственная каменная нить проникает во все углы скульптуры размером в шесть футов, я вспомнил Эдварда Казаряна из Еревана, микроскульптора, чьи творения производят такое же головокружительное впечатление. Микроскульптуры Казаряна — самые маленькие в мире. Он может работать только с помощью мощной лупы или микроскопа. Однажды, работая над золотыми фигурками танцовщиц, он случайно вдохнул десяток их и с тех пор работает в маске.

Его обычным материалом являются зерна пшеницы или игольное ушко. Он автор поразительной фигуры Гулливера. Свободно чувствующий себя в стране лилипутов, Казарян поставил микро-Гулливера на человеческий волос, подвешенный между двумя крошечными домами. В каждой руке Гулливер держит по шару. На первом шаре находятся два кулачных бойца, на втором — акробат, стоящий на канате в сотню раз тоньше человеческого волоса. Легкое прикосновение сообщает скульптурной группе заряд статического электричества, заставляющий фигурки крутиться и двигаться. Говорят, что движения фигурок этого микроскопического цирка никогда не повторяются.

Я также вспомнил выдающиеся мнемонические достижения ереванского юриста Самвела Гарибяна. Во время землетрясения 1988 года он решил запомнить имена и адреса тысяч семей и тем самым помочь потерявшимся детям найти своих родных. Его мозг оказался гораздо более эффективным, чем компьютеры. Его дарования заслужили ему место в Книге рекордов Гиннесса: в течение пяти часов на двенадцати разных языках ему продиктовали наугад тысячу слов. Он повторил их в точности.

Мне думается, что в армянской страсти к деталям и миниатюрным предметам есть нечто очищающее. Золотые танцовщицы Газаряна и картины из зерна были порождены тем же гением, что и алфавит Месропа, и загадочная паутина средневековых музыкальных знаков. Чтобы обуздать хаос мира, его нужно разложить на мельчайшие составные части и детали. Армянское искусство, когда оно не является строгим, простым и монументальным, тяготеет к малым формам и деталям.

Майкл Дж. Арлен, сын автора «Зеленой шляпы», в семидесятых годах путешествовал по Армении. Он был американским армянином, которого воспитали так, чтобы он забыл Армению и отвернулся от ее трагедии. Но Армения притягивала его. Его путешествие в Армению было заранее спланированной и организованной «Интуристом» поездкой иностранного туриста в одну из советских республик. Но, несмотря на это, его книга «Путешествие к Арарату» полна интересных вещей. Особенно поразила меня мысль, высказанная в ней,— я считал, что она относится к 1915 году, но теперь вижу, что значение ее гораздо шире:

«В этот момент я понял, что быть армянином, жить по-армянски — означает быть помешанным. Не чудаком в обычном смысле этого слова, человеком с вывертами и, возможно, милыми странностями, и отнюдь не клиническим сумасшедшим. Именно помешанным: помешательство — очень глубокое понятие, обозначающее какое-то искажение или излом в глубоких, как морская пучина, недрах человеческой души».

После хачкара мне хотелось увидеть что-то гладкое и лишенное украшений. Я вошел в темное помещение главной церкви с простыми стенами и слабым светом, проникающим через строгие и узкие окна. В церкви обитало множество городских ласточек. Я спугнул их, и воздух затрепетал от взмахов их крыльев. Их щебет звучал как журчание воды в пещере, а суматоха, поднятая ими, только оттеняла неподвижность мертвого камня. Но впечатление, что стены совершенно голые, оказалось неверным. Из полутьмы, из-под наслоений птичьего помета, выступало что-то живое. Стены были покрыты высеченными в камне текстами молитв на древнеармянском языке «грабар», сотнями армянских букв.

Выйдя из монастыря, я спустился в место, которое Мхитар Гош назвал Тандзот — Долина груш. Теперь груш не было, а были отвесные скалы, сторожившие вход в долину. Возможно, именно они помешали монголам войти сюда.

Решив, что следующий монастырь — Агарцин — находится в четырех-пяти часах ходьбы, я зашагал по главной дороге. Было тепло, и края луж были затянуты засохшей грязью и пылью. Азербайджан находился не очень далеко к востоку, дорога была пустой. Но когда я прошагал с час, подъехала черная «Волга», и сидевший в ней человек сказал, что не стоит идти пешком. Есть машина и — никаких проблем, а если я сейчас не поеду с ним, то меня ждут неприятности с властями. Но в тот же миг его напускная суровость исчезла, и он усмехнулся:

— Люблю пошутить!

День выдался солнечный, но мужчина был в плаще. Оказалось, что он директор фабрики по пошиву плащей. Дотрагиваясь до своего собственного, хорошо сшитого в европейском стиле, он отбарабанил все статистические данные по производству плащей: длина кроя, глубина клина, размер пуговиц, человеко-часы, уровень производства, сроки. Затем он стал на чем свет стоит клясть азербайджанскую блокаду за снижение производства. Где теперь брать материал? Как экспортировать плащи? А тут еще электричество отключают — то вспыхнет, то погаснет, словно дождь и солнце! Я качал головой и выражал сочувствие, и скоро, разбрызгивая грязь, мы уже подъезжали к его дому. На кухне он налил два стакана коньяку и произнес тост:

— За мир!

— За мир,— поддержал я.— И за то, чтобы было больше плащей.

Он познакомил меня со своей старой матерью. Она сидела на краю железной кровати, и ее короткие ноги в чулках не доставали до пола. Старушка была одета в черное. Было видно, что она недавно плакала. Сын наклонился к ней и положил руку ей на лоб.

— Тридцать девять,— пробормотала старушка сквозь слезы.

— Ой, мама-джан, это высокая температура.

Она ткнула согнутым пальцем в сторону большого радиоприемника.

— Да нет же, глупый! В Карабахе убиты тридцать девять человек. Ох, ох, Боже мой...— Она достала из рукава носовой платок и, расправив его, приложила к мокрым глазам.

Директор фабрики плащей убеждал меня не ходить в Агарцин. Он говорил, что в лесу опасно и мне лучше остаться. В лесу полно русских и медведей, а Агарцин — старое и неинтересное место. Лучше мне поехать ознакомиться с его фабрикой и швейной машиной из Италии с вмонтированным компьютером...

Днем в лесу я проглядел все глаза, надеясь увидеть медведей и русских, но так и не увидел ни тех, ни других. Поросшая лесом долина была пуста. Сучья похрустывали у меня под ногами, и было слышно, как внизу течет стремительная река.

Каменщики, реставрирующие монастырь Ваанаванк (ок. 911 г.)

Каменщики, реставрирующие монастырь Ваанаванк (ок. 911 г.)

 

Ближе к монастырю располагалась заброшенная фуникулерная станция, часть одного из непостижимых планов партии. В хорошую погоду посетители могли остановить машину и проехать последнюю сотню ярдов к монастырю фуникулером (по правде говоря, даже пешком можно было быстрее добраться). Но пафос этого недолговечного сооружения так потряс меня, что некоторое время я бродил вокруг него. Стилизованная под церковь шестого века, его мирская скорлупа была теперь никому не нужна. Ветер гулял между его тросами. А деревья, казалось, отворачивались от его разлагающегося трупа. Немного поодаль, истекая бензиновой кровью, лежало его сердце — массивный шестицилиндровый двигатель.

Три или четыре монастырских здания одиноко стояли на густо заросшем травой отвесном берегу реки. Поблизости виднелась сколоченная из зеленых досок избушка. Это был домик каменщика. Больше никакого человеческого жилья не было на многие мили вокруг. Место было удивительно безлюдное. Я провел там два дня, и, впервые со времени приезда в Армению, при взгляде на горные хребты у меня появилось ощущение пространства.

У каменщика были две собаки и один-единственный ряд ульев, аккуратно вскопанные грядки с редиской и картошкой. Перед домиком росли вишни и ковыляла больная овца. Ночью собаки забирались в подпол. Иногда, почуяв медведя или волка, собаки лаяли. Осы устроили гнездо в стене над моей кроватью. Когда собаки лаяли подо мною, осы вились надо мною, а в отдалении выли волки, уснуть было совсем не просто.

Теперь каменщик в основном полол грядки с овощами, ухаживал за пчелами и собирал хворост. Его работа в монастыре прервалась. Не было гравия для цемента, не было бензина, чтобы наполнить генератор и запустить камнерезную пилу... Он перестал задавать вопросы и жил, точно отшельник, в кругу ежедневных забот.

Во времена Серебряного века Агарцин был великим центром армянской церковной архитектуры. В течение трех столетий сменявшие друг друга поколения каменных дел мастеров добавляли к общему ансамблю свои произведения из камня. Оставленные ими строения были блестящими и даже какими-то хвастливыми. На барабане купола главной церкви я заметил один из символов, который уже видел в музее Дилижана: круг, состоящий из вьющихся зубчатых сегментов, арийский символ вечной жизни (по иронии судьбы ставший прототипом свастики). Но сегодня монастырь выглядел не более чем напоминанием о лучших временах. Когда-то монахи постоянно строились: теперь каменщик сидел без дела. Полки дилижанских магазинов опустели: этой весной большинство людей надеялось на землю, ища на ней еду, топливо и даже лекарства.

Хачкар в монастыре в Агарцине.

Хачкар в монастыре в Агарцине.

 

Кто мог утверждать, что «суеверная чепуха» средневековой веры была принесена в жертву ради чего-то более стоящего? Постсоветская Армения выглядела досредневековой. Отзвучали и умолкли идеологические речи. Опустились и завяли знамена, прославлявшие освободительную функцию утилитарного века. Наступило полное замешательство.

По дороге к Ахпату и Санаину, еще двум великим монастырям этого уголка Армении, я остановился на ночлег в необычной деревне возле Алаверди. Между жителями деревни было определенное сходство. Их можно было условно поделить на два типа: невысокие и коренастые с выпуклой грудью и невысокие и худые с плечами как у пугала. Большинство мужчин носило имя Людвиг.

Было уже поздно, когда на главной дороге к городу Алаверди мне повстречался один из коренастых Людвигов. Он предложил мне комнату. Его деревня располагалась высоко в горах, и он вел машину по крутым поворотам дороги с бесшабашной яростью. Людвиг был молод, с широко поставленными глазами. Он был полон безоговорочного энтузиазма истинного националиста, пребывающего в черно-белом мире, мире Хороших и Плохих людей, армян и турок, в мире, в котором насилие было единственно возможной формой отношений. Его убеждения не были умерены практическим опытом: если не считать недавней службы в национальной армии возле Еревана, он никогда не покидал пределы своей высокогорной деревни.

Он указал мне на пустую комнату и вышел. Я устал: сбросив ботинки, я улегся на кровать и вскоре уснул.

Людвиг вернулся немного позже.

— Смотри, Филип,— сказал он, протягивая мне книгу о фидаинах, тех фидаинах времен до 1915 года.— Славные парни,— сказал он.— Хорошие, смелые люди.— Затем он сунул руку за голенище своего высокого ботинка и вытащил нож.— Видишь мой нож, Филип? Хороший, да?

— Да, нож хороший.— Нож был огромного размера.

— Как ты думаешь, он хорош для мусульманина?

— По-моему, хорош для чего угодно.

Толстое лезвие ножа, напоминавшее по форме рыбу, сверкнуло в слабом свете; Людвиг погладил лезвие пальцем и наклонился ко мне:

— Покажи мне свой нож, Филип.

Я достал свой старый узкий нож, который служил мне для чистки фруктов и заточки карандашей.

— Испанский,— сказал я.— Эспаньол.

— Эспаньол? — Да.

— Эспаньол! О, Филип!

Он пристально посмотрел на мой нож, затем, усмехнувшись, поиграл лезвием.

— Эспаньол! (Лишь позже я обнаружил, что армянский глагол «спанел» означает «убивать».)

Внезапно во дворе беспокойно залаяли собаки. Людвиг прижался лицом к оконному стеклу.

— О, пришли. Смотри, мои друзья пришли!

Его жена ввела в комнату двоих мужчин и вышла.

— Мы втроем всегда вместе,— сказал Людвиг, похлопывая каждого из вошедших по плечу.— Филип — Шаган — Людвиг. Шаган — гнчак, я — дашнак, Людвиг — коммунист.

— Не коммунист! — Второй Людвиг сердито смотрел на Людвига-дашнака.

— У тебя есть партийный билет!

Тот опустил руку в карман пиджака и вынул партийный билет.

— Плевал я на билет!

— Коммунист!

— Я ненавижу коммунистов! Смотри, англичанин, я рву билет!

— Сохраните его,— сказал я.

— Зачем сохранять? Разорву! Я не коммунист!

— Сохраните его, чтобы показать детям.

Он посмотрел на билет, на свое коммунистическое лицо, глядевшее с фотографии, и сунул его обратно в карман.

Дашнак Людвиг громко потребовал коньяка. Его долготерпеливая жена внесла поднос с бутылкой и пустыми стаканами. Она не произнесла ни слова. Людвиг разлил коньяк в стаканы и раздал всем.

— За Айастан! — воскликнул он.

— За Айастан! — эхом откликнулись Людвиг-некоммунист и Шаган.

— Давай! Пошли!

Они гикали и хохотали. Дашнак Людвиг хлопнул меня по плечу.

— Пошли в лес, Филип!

— В лес?

— Пойдем, пойдем, Филип!

Я снова натянул ботинки и пошел за ними к машине. Мы протряслись по темным улицам деревни, подобрали еще двоих и, наконец, съехали с дороги на колею между деревьями. Я держался за дверь, когда машина, отчаянно петляя, свернула с дороги в чащу. Все со смехом вывалились наружу, чтобы подтолкнуть машину. Шаган уселся на капот. Дашнак Людвиг в это время прибавил оборотов мотора и вывел машину в колею.

Под скалой притаилась поляна. С гор дул холодный ветер. Шаган развел костер с помощью старых шин. Дашнак Людвиг вынул нож и воткнул его в дерево. У кого-то оказался пистолет, и он несколько раз молча, ухмыляясь, выстрелил в костер. Было жутковато. Я смотрел, как пламя озаряло языческим отсветом неясные очертания собравшихся. Интересно, сколько подлинно армянских, сохраненных генотипом черт было на этих лицах, озаренных отблеском пламени? Я вновь поразился тому, какими разными бывают армяне. Но при этом во всех уголках мира самые разные армяне — миллионеры из Беверли-Хиллз, парижские ученые, небритые фидаины — поднимают бокалы с одним и тем же тостом: «За Айастан!»

Бутылку пустили по кругу. Я сделал глоток, застегнул пальто и отошел в сторону. Звезды светили ярко, но луны не было. Далеко внизу виднелись огоньки деревни. Над ними высились безмолвные сумрачные горы. Их неровные очертания на фоне ночного неба были похожи на кардиограмму умирающего больного старика.

Утром коренастый Людвиг сказал, что отвезет меня в Алаверди, но я ответил, что пойду пешком. Мне очень нравится ходить пешком. Мне пришлось проявить настойчивость, и я ушел из деревни, испытывая некоторое раздражение от собственной неблагодарности. Протекавшая внизу река странным образом изменила окружающий ландшафт. Глубокое узкое ущелье разделило долину надвое и оставило площадки, нависающие по обе стороны. На этих площадках стояло большинство средневековых деревень и церквей; в темном ущелье внизу находились нитка железнодорожного полотна и вся армированная сталь и бетон советской эпохи. Эта часть Армении называлась Лори. Шагая по шоссе, я чувствовал, что ущелье показывает мне в усмешке черные зубы своих базальтовых плит. Отдаленные края гор нависали с неба, словно оторванные черные ширмы, придавая дневному свету странный темный оттенок. Эта чернота, казалось, давила на меня, рождая в голове черные мысли.

Сразу после полудня мне попался автобус, на котором я выехал из ущелья.

В Ахпате все словно прояснилось. День оказался солнечным, деревня — спокойной. На главной площади в тени рябины сидела женщина, рядом ее дети гоняли в пыли мяч. Откуда-то из-за домов доносилось постукивание мотыги о камни. Над площадью высились здания монастыря. Они походили на эксцентрический семейный портрет, представлявший суровые поколения Серебряного века Армении. Гошаванк и Агарцин были такими же архитектурными ансамблями, построенными в течение веков. И каждый ансамбль свидетельствовал о том, что здесь жили монахи — много часовен, зал для официальных церемоний, столовая, библиотека,— но ни малейшего признака келий или жилых помещений.

В то время как в Агарцине сосредоточились на архитектуре и работах по камню, здесь, в Ахпате, посвятили себя Слову. Местные писцы трудились с особенным рвением. Они старались. В течение одиннадцатого и двенадцатого столетий они старались сделать свой монастырь вместилищем всего, что было создано на армянском языке, превратив его в первый Матенадаран. В поисках рукописей монахи бродили по горам, рылись в книгохранилищах под пыльными сводами монастырей от Вана до Урмии, переписывая все, что были не в силах унести. И когда в те бурные годы до них доходил слух об очередном нашествии туранских или монгольских орд, они собирали свои труды, бежали в горы и прятали тонкие пергаментные листы в пещерах. Сейчас здания пусты. Их толстые стены блестят от сырости. А камни черны от веками отлагавшейся свечной копоти.

Усевшись у задней стены часовни, которая была построена по образу собора в Ани и восстановленного Трдатом храма Святой Софии, и глядя, как солнечный свет проливается в узкие щели окон, я вспомнил иконоборческую вспышку Мандельштама в армянской церкви в Аштараке:

«Кто додумался заключить пространство в этом зловещем карцере, этой низкой темнице — чтобы воздавать ему здесь почести, достойные псалмопевца?»

Многие армяне разделили бы его негодование. В этих горных деревнях дохристианские традиции исчезали с трудом. Так же как в Эчмиадзине, под лежавшим на поверхности слоем здесь таились следы древних персидских верований; зороастрийских, манихейских, дуалистских. Персы не имели склонности запирать своих богов в каменных замках: они чувствовали себя ближе к ним на открытом пространстве и молились вне помещений. Геродот писал, что они отдают предпочтение молитве в горах. Зороастрийский молитвенник, йасна, содержит специальную молитву, которую нужно читать, «увидев впервые высокую гору». Армянский культ Арарата является частью этой традиции, и, между прочим, многие горы Армении названы в честь зороастрийских богов. До недавнего времени армянские крестьяне совершали утреннее умывание, а затем, выйдя из дома, молились, повернувшись на восток.

Хачкары, стелы и вишапы показывают тесную связь армянской земли с этими верованиями. Корни их гораздо глубже, чем осуждающие разговоры христиан о богоотступниках, язычниках и анимистах. При таком психологическом климате диссидентские группы вроде павликиан легко находили приверженцев; в сознании многих армян дуализм был более убедительным, чем христианство.

Сырые своды церквей и монастырей всегда соперничали с более земными, более восточными верованиями армян. Однако в одном определенном отношении эти необычные сооружения являются вызывающе армянскими. Нигде больше церкви — и, насколько мне известно, здания любого другого рода — не выглядят настолько различными снаружи и внутри. То, что в армянских церквах остроугольное и остроконечное,— внутри округлое; там, где снаружи — острый конус, внутри — купол; там, где снаружи треугольные слепые ниши, внутри цилиндрические альковы и апсиды; снаружи черепичная крыша, внутри — цилиндрический или дугообразный свод. Когда рассматриваешь планы этих церковных зданий, они выглядят почти как два здания в одном. Используя стены с наполнителем из гравия, армянские каменщики как будто задавались целью соорудить головоломку.

Часто, чувствуя себя чужим среди армян или пытаясь преодолеть какой-нибудь из армянских парадоксов, я вспоминал об этих церквах — и прощал себе свое непонимание. Я привык к неожиданностям. Каждый раз, когда я встречал образец, какую-то симметрию в армянах, я знал, что она будет отброшена, точно первоначальное впечатление за церковной дверью.

Ту ночь я провел во вновь открытой духовной семинарии Ахпата. Учебный семестр закончился: оставались только настоятель и двое учеников. После ужина отец Вартан, извинившись, вышел побродить по саду. Я погрузился в книги библиотеки, в которой двое юношей испытывали армянский шрифт в своем компьютере марки «Эппл Мак». Утром я отправился в Санаин.

Монастырь Санаина был виден из Ахпата, но, чтобы добраться до него, мне пришлось снова спуститься в мрачный Алаверди, и там я угодил в руки двух толстых рестораторов. У этих армянских гурманов были отличные связи — то, что в Румынии называли «хорошими отношениями». В Советском Союзе эти тайные каналы просто-напросто означали мафию. У здешней мафии была широкая улыбка и подделка под «ролекс» на запястье. Не проходило и вечера, чтобы в телевизионных новостях не показали квартиры мафии: пачки долларов, оружие, импортное спиртное... Иногда мафия применяла насилие, но в остальном — и это был один из тех самых случаев — демонстрировала чудеса елейного дружелюбия.

— Еще коньяку, англичанин! Пей! Этот коньяк — самый лучший.

Мы завтракали, сидя за длинным столом в их гостиной. Кажется, я начинал привыкать к употреблению спиртного с утра.

— А вот, англичанин, каспийская икра.

— Каспийская икра? А как же с блокадой?

— Да, блокада. Азербайджанская блокада. Ужасно, ужасно.

Санаинский монастырь примостился на поросшем лесом склоне над одноименным поселком из стекла и бетона. Монастырские залы были темными и пустыми. Под рядами колонн на земляном полу выстроились могильные плиты. Здесь, как и в Ахпате, средневековые переписчики летом боролись с блохами, а зимой — с холодом. Здесь они переводили Евклида и Платона, связывая воедино нити античной и восточной традиций, что характерно для Серебряного века.

Спустя приблизительно полтысячелетия после монгольских нашествий, когда Санаин все еще пользовался славой сокровищницы знаний, сюда прибыл молодой Георгий Иванович Гурджиев. Сын матери-армянки и отца-грека, Гурджиев сам был продуктом восточной и западной традиций. Но истинные источники его идей остаются неясными. Они отвергают все категории. Однако к его доктрине есть ключи. Как сообщают «Встречи с замечательными людьми», одно из своих первых путешествий Гурджиев совершил именно в Ани. Там среди развалин он построил хижину и весь первый период своей жизни провел за чтением загадочных текстов в поисках эзотерических Тайн. Однажды в Ани он обнаружил подземный ход. В конце хода оказалась комната, в которой Гурджиев нашел несколько обрывков пергамента. К его восторгу, оказалось, что эти обрывки с надписями на классическом армянском содержат сведения об исчезнувшем древневавилонском учении, центр которого находился к югу от озера Ван. Он отправился на поиски.

Соответствует или не совсем эта история действительности, она, безусловно, несет некий символический смысл. Согласно взглядам Гурджиева, вторжение арабов в Месопотамию в восьмом столетии превратило Армению в единственную хранительницу огня древних верований, предшествовавших монотеизму ислама и христианства. Ведя поиски в развалинах Ани, он начал открывать истоки дуалистских, зороастрийских и митраистских традиций, сохранившихся в Армении. Затем район его поисков расширился, распространившись на юг и восток. Двадцать лет он странствовал по Ближнему Востоку, Центральной Азии и Гималаям, а затем возвратился в Москву. Здесь он стал распространять собранные им учения. Часто превратно толкуемые, его идеи и до сих пор вдохновляют, очаровывают, захватывают, будоражат, освобождают и смущают умы на Западе.

Его величайший труд, в серии «Отовсюду и обо всем», озаглавлен «Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку». Это — тысяча двести страниц текста, весьма трудного для понимания, с аллегорическими персонажами, не менее разнообразными, чем у Блейка. Он писал свой труд карандашом, по-русски и по-армянски. Выбор русского языка был обусловлен его сравнительно широкой распространенностью. Но он считал, что возможности русского языка ограниченны, так же «как и английского, который также очень хорош, но только для разговоров в курительных комнатах, когда сидишь нога на ногу в удобном кресле и перебрасываешься замечаниями о замороженном мясе из Австралии или, скажем, об индийском вопросе». Армянский был его любимым языком, совершенно непохожим ни на какой другой и точно соответствующим «душевному складу представителей этой нации».

Гурджиев не принадлежал ни к какой традиции. Но, в моем понимании, характерное для него отсутствие корней могло сформироваться только лишь в этом регионе древней Армении и Кавказа, где среди развалин все еще сохранились следы древности и где столкновение идей — дуалистских, зароастрийских, суфийских, христианских, исламских, большевистских — сделало этот регион более разнообразным, более динамичным, более опасным, чем какой бы то ни было другой в мире.

Днем я покинул Санаин и вернулся на магистраль. В долине стояла жара. В Алаверди я нашел машину, водитель которой согласился подбросить меня в Ленинакан, где сто двадцать лет назад родился Гурджиев.

 

18

В последние двадцать лет устоялась точка зрения,
согласно которой локализация больших и малых
землетрясений следует определенным математическим
закономерностям, точно таким же, которым, по-видимому,
подчиняется распределение частных доходов
в системах свободной рыночной экономики.

Джеймс Глейк,
«Хаос: создание новой науки»

Город Ленинакан прошел все стадии переименований. Сейчас он называется Гюмри — это его древнее армянское имя. Еще он был известен как Александрополь. Именно здесь в царское время — в Александрополе — Гурджиев провел свои молодые годы. Я не знал, что мне удастся найти в Гюмри,— вряд ли дом Гурджиева сохранился. Может быть, остались хотя бы следы греческого квартала, где он обитал. Но нет. Кварталы советской застройки поглотили старый город, как это произошло со множеством дореволюционных городов, а затем они рухнули, скошенные, как трава, землетрясением 1988 года.

Землетрясение 1988 года, Гюмри (бывший Ленинакан)

Землетрясение 1988 года, Гюмри (бывший Ленинакан)

 

Из Алаверди я спускался вниз через горы в обществе погруженного в мрачное раздумье человека и его молчаливой матери. Она сидела на заднем сиденье автомобиля и с каким-то странным отчаянием вязала. Лишь когда мы остановились на отдаленном кладбище, мои спутники оживились. Старуха отложила свои спицы, взяла пакет с яблоками и повела нас мимо выступающих рядов надгробий к двойной могиле своего мужа и сына, погибших во время землетрясения. Там — и это характерно для армян — неизбежность и определенность смерти принесли женщине облегчение. Она уселась на низкий парапет и надкусила яблоко. Ее румяные щеки вздулись от пережевываемых кусков. Несмотря на полный рот, она оживленно говорила о том, как хорошо смотрятся другие могилы с белыми и красными гвоздиками, и о том, что в следующий раз она непременно постарается привезти сюда цветы...

Она убедила меня изменить мои планы. Выяснив все, что мог, о месте рождения Гурджиева, я намеревался отправиться на юг, к озеру Севан. Я не собирался знакомиться с последствиями землетрясения: это было стихийное бедствие, случайное несчастье, но не часть подлинной Армении. Но я был не прав: именно в силу своей случайности землетрясение многое поведало об армянах.

В Гюмри я пообедал со вдовой и ее сыном. Они обитали во временном жилище, которое содержалось в такой чистоте и порядке, что не сразу можно было понять, что их обиталище было немногим больше деревянного ящика.

Я провел день, бродя по грязным развалинам Гюмри. Мне вспомнились площади Революции в Бухаресте и Бейруте. Я смотрел на скорбные останки жилых домов: спальни на втором этаже были снесены начисто, а двери из прессованных опилок каким-то чудом остались целы. Я стоял перед разрушенными фасадами и пытался представить себе мгновение, в которое все это произошло: 11.41 утра седьмого декабря 1988 года.

В Ереване, в одном из тихих академических институтов, я беседовал с эксцентричным армянским математиком, который убеждал меня вдуматься в эти цифры.

— Смотрите,— говорил он.— Одиннадцать и сорок один — что это вам говорит?

Я решительно ничего не мог придумать.

— Простые числа! — Он оживился.— И не просто простые числа, но обратите внимание, что они не согласуются с последовательностью пятеричной системы минут. Не одиннадцать сорок, не одиннадцать сорок пять, а одиннадцать сорок одна!

Я сказал, что в Скопле, Македония, часы на вокзале были оставлены, чтобы сохранить память о землетрясении 1963 года:

— И стрелки на них показывают пять семнадцать.

— Вы видите, опять! Простые числа! Неправильные. Вспомните о бедствии, сотворенном человеком,— Хиросима, например: ровно в восемь пятнадцать!

Мне понравилась его теория. Меня интересовало, как стихийный ужас землетрясения согласовывался с необходимым утешением гармонией или каким-нибудь логическим объяснением, пусть и невероятным. Для него, специалиста по числам, единственной закономерностью была именно внезапность, непредсказуемость времени события. Для остальных людей землетрясение происходило по воле Бога. В неодушевленном мире Бог презирает шаблоны и закономерности. В камнях нет никакой симметрии до тех пор, пока они не будут обработаны человеком или если они не несут на себе отпечатка исчезнувшей жизни. Землетрясения бьют наугад, в непредсказуемое время, в непредсказуемом месте. Они превращают обработанный камень в бесформенную гальку, нанося удары по тем, кто осмеливается создавать порядок.

Но армяне Советского Союза были воспитаны в безбожную эпоху и вскормлены истинами другого рода. Существует историческая закономерность, и ее можно заставить работать в нашу пользу. Семьдесят лет марксисты-ленинцы учили, что доброжелательное государство заменяет потребность в Боге, игнорируя тот факт, что доброжелательное государство, как и любое божество, может также быть мстительным.

Итак, вернемся к человеку в домике ереванского сапожника, который говорил мне, как и другие, о контролируемых подземных взрывах. Землетрясение было делом рук Советов. Божий промысел для него не существовал, но как акт государства это звучало гораздо понятней. Советы хотели наказать нас, говорил он. С самого начала 1988 года Армения создавала проблемы, а проблем в Кремле и без нее хватало. Сначала это был химический комбинат с ядовитыми выбросами: армяне добились его ликвидации. Затем Карабах. С конца февраля 1988 года армяне добивались его воссоединения с Арменией. Пересмотр границ, загрязнение окружающей среды — новые головные боли для Москвы, вызванные самой маленькой из союзных республик. В один прекрасный день треть населения Армении — миллион человек собрались в центре Еревана. Это была крупнейшая антисоветская демонстрация за всю семидесятилетнюю историю существования Союза.

Затем, в последних числах февраля, в ответ на притязания Армении на Карабах, азербайджанцы устроили погром в прикаспийском городе Сумгаите. Армянский квартал был окружен. Три дня азербайджанцы бесчинствовали в городе, сжигая армянские дома, вырезая их обитателей и сбрасывая их, живых и мертвых, из окон многоэтажных зданий. Точное число убитых неизвестно. Армяне никогда не простят Горбачеву то, что он вовремя не послал войска, они сочли это местью с его стороны.

В течение всего лета обе республики находились в напряженном противостоянии. Двести тысяч армян выехали из Азербайджана в Армению и примерно сто пятьдесят тысяч азербайджанцев — из Армении в Азербайджан. Армян размещали везде, где возможно: в гостиницах, залах заседаний и жилых домах. Многие остановились в городах Северной Армении — Ленинакане, Кировакане и Спитаке. Именно здесь, после нескольких месяцев невзгод, недостатка пищи и топлива, проблем с водой, безработицы и отчаянной скученности, хмурым заснеженным зимним утром произошло землетрясение. В считанные минуты погибло двадцать шесть тысяч человек.

И даже теперь, спустя более чем два года, в Гюмри чувствовалось, что город все еще не пришел в себя. Он больше не стремился расти в высоту. Все происходило на уровне земли. Грузовики со строительным камнем пробирались по разрушенным улицам, и управляемые с земли краны протягивали свои руки над строительными площадками. Между палатками и времянками приютились школы, конторы и больницы, и город как-то жил. В магазинах, большинство которых располагалось в тесных хибарках, наибольшей популярностью пользовались торговавшие товарами для дома: позолоченными пластмассовыми безделушками, дешевыми светильниками, аляповатыми иконами и бессчетными вещицами, помогающими как-то скрасить убогий быт этого беженского города.

— В деревнях все по-другому,— объяснил торговец овощами. Его пучки морковки лежали у обочины дороги, словно павшие в битве рыцари.— В деревнях ничего нет.

— Где эти деревни?

— В горах. Я сам оттуда. Я туда не возвращался. У меня нет дома после еркрашаржа.

Еркрашарж — это армянское слово словно передает личный опыт этих людей: оно дрожит, скрежещет и рушится. Напротив, «землетрясение» звучит безучастно, как диагноз врача.

Я дал торговцу овощами несколько рублей, отказавшись от его моркови, и решил сделать попытку добраться до этих деревень. Спитак был ближайшим к эпицентру землетрясения большим городом. По-армянски «Спитак» означает просто «белый», но теперь он был серым и разрушенным. Я стал отыскивать сотрудников гуманитарных организаций, которых встречал в Ереване. Я нашел их уже в сумерки, и они пригласили меня остановиться в их поселке. Это были представители армянской диаспоры из Франции, Канады и Соединенных Штатов. Их сделанное в Швеции жилище представляло собой странное подобие капсулы, которую они установили прямо над городом, в развалинах летнего лагеря коммунистической молодежи. Лагерь начал уже зарастать молодыми лесными деревьями. Вокруг самой капсулы чернела дорожка свежепроложенного асфальта, перед дверью красовались две грядки с петуниями. А внутри царил образцовый порядок.

Большую часть вечера я провел с Майклом, армянином-буддистом из Бостона. Он был единственным армянином-буддистом, которого я когда-либо встречал. На нем были американские очки в строгой оправе и модная рубашка, но все это не могло скрыть его принадлежности к армянам. Приезд в Армению, объяснил он, был обусловлен его кармой. Он планировал поездку в монастырь дзен-буддистов в Японии, но уже в аэропорту внезапно передумал и вместо этого отправился в Армению. Он уже успел жениться на девушке из Еревана.

— Объяснить вам, почему армяне могут жить в любой точке земного шара?

— Да, пожалуйста.

— Я проехал по всей Армении. Она очень маленькая, но в ней есть что-то необычное. Знаете, что именно?

— У меня есть свое мнение на этот счет.

— Здесь, в Армении, можно найти любой мыслимый климат и ландшафт. Люди привыкли к крайностям. Поэтому мы, армяне, можем спокойно жить где угодно. Мы легко адаптируемся к любым условиям.

Я попытался объяснить Майклу, что в армянах меня интересует другое,— а именно то, что, легко адаптируясь, они не перестают быть армянами, не утрачивают своего армянства, где бы они ни находились. Как сам Майкл, к примеру. Но его теория казалась ему настолько совершенной, что он не захотел вступать в спор.

На следующее утро, в ожидании машины, я провел несколько счастливых часов в Аралезском психосоциальном реабилитационном центре в Спитаке, устроенном для детей, осиротевших в результате землетрясения. Был ясный день, и солнце озаряло головки детей, входивших во двор Центра.

Музыка играла немаловажную роль в процессе психологической реабилитации. Сотрудники гуманитарных организаций отказались от стандартного подхода, предпочитая напевать армянские народные песни под флейту и гитару. В соседнем бараке кукольник репетировал музыкальную сценку с деревянными волками и поросятами: коварный ухмыляющийся волк гонится за очаровательным поросенком с длинными ресницами: поросенок спасается, волк гибнет. Затем зал заполнили девочки-сироты в туфельках с помпонами и красных передниках. На головах у них были ярко-розовые банты. Девочки по очереди выступали вперед, делали реверанс, садились за пианино и играли несложную музыкальную пьесу. Мы все усиленно аплодировали.

Концерт почти закончился, когда моя спутница заглянула в дверь, жестами показывая мне, что готова ехать. Изабель была полуфранцуженка-полуармянка. Она оставила Париж, чтобы провести два года с жертвами землетрясения. Я сразу же оттаял при виде ее самоотверженности, легких, небрежных манер и полного отсутствия внимания к своим собственным удобствам. Мы съехали с главной дороги и выбрали колею, которая вела наверх, к деревням. Склоны долины были гладкими и округлыми, и на них почти не было деревьев. Местами виднелись россыпи камней. Несколькими милями дальше, в самом начале долины, облако сеяло на горы слабый моросящий дождь.

Изабель любила эту суровую местность.

— На этой земле по-прежнему есть жизнь — коммунисты не могут убить ее.

— Даже землетрясение?

— Да, даже землетрясение. Они такие стойкие, эти люди. Боже мой, какие стойкие. Знаете, в это трудно поверить. Каждые два-три поколения с ними что-нибудь случается. Землетрясение, Сталин, турки... Я иногда просто поражаюсь, как это армяне еще не свихнулись.

— Возможно, и свихнулись,— сказал я.

— Почему вы так говорите?

Я поделился с ней мыслью Майкла Дж. Арсена о том, что армяне в своей глубинной сути — сумасшедшие.

— Зачем же вы приехали в эту страну безумцев?

— Возможно, по той же причине, что и вы.

— Но я армянка.

— Вы могли остаться в Париже.

— Париж! Это так нереально!

— Точно.

— Но почему именно в Армению?

Я рассказал ей об Анатолии и озере Ван. Я поведал об Ани и церкви в Дигоре. Я сказал, что хочу понять, в чем секрет выживаемости армян.

Она улыбнулась:

— А вы уверены, что вы сами — пусть самую чуточку — не армянин?

Мы остановились в селении Саракар. Изабель должна была вести урок в школе, а я бродил по развалинам. Грузовики, везущие камни, разбили всю дорогу. На кладбище я отыскал скамейку и уселся на нее с книгой, но она так и осталась неоткрытой. Я прислушивался к щебетанию жаворонков и зябликов, к ветру, шелестевшему в листве тополей у кладбищенской ограды, к жужжанию пчел в траве, к кукареканью петуха, к постоянному постукиванию молотка. Однако за всем этим таилось нечто более серьезное — неотвратимое, безмолвное и бесформенное. Я знал это по Дейр-эз-Зору и десяткам других мест, где побывал. От этого нельзя было скрыться. Оно пряталось где-то на задворках деревни. Оно затаилось в лужах. Это его пыталась стереть женщина, чистившая водосток. Это оно указывало стрелками часов на могильных плитах: 11.41, и датами: 1932—1988; 1961 — 1988; 1874—1988; 1857—1988; 1982—1988.

Мы двинулись дальше по дороге в сторону эпицентра. Гогоран был последним селением на этой дороге. За ним горы словно расступались, превращаясь в гряду облаков, и серо-белые заснеженные склоны сливались с облаками такого же серо-белого цвета. В Гогоране признаки восстановления чувствовались меньше. Полдюжины уцелевших домов высилось над развалинами, и это было все. Две женщины месили грязь в резиновых сапогах, еще одна вынесла ведро картофельных очисток для козы, четвертая, расположившись На груде камней, вязала.

После землетрясения этому маленькому уголку Советского Союза было обещано столько денег со всех концов света, что уцелевшие поверили, будто скоро заживут, как армяне Калифорнии, в домах с кухнями, обложенными кафелем, внутренними двориками и витражами на окнах... надо только чуть подождать. В Гогоране и в других отдаленных деревнях люди пережили зиму под пластиковыми покрытиями и брезентом. Летом, когда станет сухо и тепло, думали они, придут деньги и развернется строительство.

Уцелевшие после землетрясения, Гогоран

Уцелевшие после землетрясения, Гогоран

 

Однако колонны машин с помощью так и не появились в Гогоране. Большинство прибывших были слишком заняты в Спитаке, Кировакане и Ленинакане. Посылаемые деньги оседали в западных банках или исчезали в Москве. Азербайджанская блокада и советская система создавали всему непреодолимые преграды. Люди прождали всю зиму. Все еще оглушенные землетрясением, уцелевшие работали мало и лишь пасли свои стада. В последних числах августа с гор подул холодный ветер, и именно женщины, по словам Изабель, прервали период бездействия. Мы должны сами отстраиваться, заявили они и заставили мужчин заняться строительством убежищ на зиму.

Изабель отвела меня в семью, к которой она относилась с особой теплотой. Они жили в одном из вновь отстроенных домов. В двух смежных комнатах царил особый, по-деревенски затхлый дух. Старая мебель смотрелась явно не на своем месте. Их было пятеро: два сына — Артур и Capo, отец, который находился в Спитаке, преданная мать с печальной улыбкой и щенок-дворняжка по кличке Лесси.

У въезда в деревню мы прошли мимо памятника из двух бетонных обломков. Между ними были подвешены часы со стрелками, остановившимися на 11.41. Это были школьные часы, а обломки бетона были частью пола классной комнаты. Здание было трехэтажным. Когда произошло землетрясение, все дети деревни были в школе. Построенная, как и большинство подобных зданий, с минимальными затратами при максимально урезанном партийными наглецами бюджете, школа рухнула мгновенно. В живых осталось лишь около десяти ребят.

Когда мы с Capo гуляли по склонам неподалеку от деревни, он рассказал мне то, что помнил: говорить об этом дома он не любил. В то утро у его класса должен был быть урок физкультуры. Но учитель физкультуры не явился, и ее заменили математикой. Capo терпеть не мог математику, и ему было скучно. Скучая, он пытался сосредоточиться, как вдруг почувствовал первый толчок. Он вспоминает, как в следующую секунду, словно расколотую надвое, увидел учителя, ринувшегося к открытой двери. Затем Capo оказался перевернутым вверх тормашками. Рухнувшая крыша чудом остановилась над ним, и это спасло ему жизнь. Кроме него, уцелел лишь еще один мальчик из их класса. Насколько часов они перекликались сквозь густую пыль, пока их не вытащили из-под обломков. Capo, к счастью, остался цел и невредим.

Его брату Артуру повезло гораздо меньше. Он находился в физическом кабинете и читал из учебника отрывок по ньютоновской термодинамике. Он помнит мгновение изумления и невесомости, а затем одна его нога оказалась прижатой к животу, а другая обкрутилась вокруг шеи. Мертвое тело его учителя оказалось прижатым к его собственному, и среди камней он видел оторванную ногу. В таком положении, со сломанной спиной, Артур прождал полтора часа, пока обломки здания растаскивали вручную (в этих деревнях и сейчас можно встретить людей с пальцами, стертыми до костей оттого, что они вручную разгребали каменные завалы).

Артура завернули в матрас, но по дороге в Кировакан он потерял сознание. Затем он был отправлен во Францию, где прошел хирургическое лечение. Операция закончилась успешно, и теперь он владел верхней частью туловища. Во Франции ему подарили специальный столик для настольного бильярда, который теперь занимал большую часть дома. Долгие часы он проводил, передвигаясь в своем кресле на колесиках, с коротким кием в руках.

Мы вернулись после прогулки в горах. Артур ждал нас, чтобы сыграть в бильярд, его мать вязала чулок. Она отложила вязание, глядя на то, как мы играем, и вздохнула. Она любила своих мальчиков, переживших землетрясение. Медленно поднявшись, она наполнила чайник, затем подошла и склонилась над креслом Артура, чтобы поцеловать его.

— Нет, мама-джан. Я играю.

— Ох, Артур!

Артур смеялся, отмахиваясь кием:

— Ма! Нет!

Изловчившись, она дотронулась губами до его лба и свалилась со смехом на Лесси, которая лежала на кровати.

— Ох, Лесси-джан!

— Осторожно, ма!

Capo натер мелом кончик кия и сосредоточился на бильярде. Его мать уложила Лесси, словно ребенка, и стала напевать.

— Мама-джан! — закричал Capo.— Тише! Мы играем!

— Ах эти игры! Всегда они играют! А мне что делать, Филип-джан?

Я улыбнулся, нагнувшись над столом, чтобы сделать очередной ход.

— Не знаю.

— Ах, мальчики!

Артур объехал в кресле вокруг стола, a Capo усмехнулся.

— Не беспокойся, мама-джан. Скоро меня не будет. Еще две недели, потом — в армию.

— Нет, Саро-джан! Только не армия! — И она еще крепче обхватила Лесси.

Всю ночь по жестяной крыше барабанил холодный дождь. Утром его сменил ледяной ветер. Он забирался под доски новых домов, он проникал за воротник рубашки и глубже к телу. К одиннадцати часам ночной дождь сменился снегом. Ожидая, пока погода прояснится, я играл в настольные игры с Capo и Артуром. Время от времени я смотрел в окно, однако туча находилась прямо над головой. Только после полудня дальняя часть долины стала различимой. Вон там, сказали мне, там Находился эпицентр землетрясения.

Capo прошел со мной часть пути. Ветер по-прежнему обжигал холодом, и под ногами хрустела превратившаяся в лед грязь. К нам присоединился деревенский мальчик довольно дикого вида, с вытаращенными глазами и похожим на череп лицом. Он был сторонником теории, согласно которой землетрясение было результатом заговора Советов.

— Как раз перед этим творились странные дела.

— Странные дела?

— За несколько дней до этого было много грузовиков на дороге. Потом все советские солдаты вдруг исчезли. В то утро я был в поле, и вдруг вспышка по всему небу, а за ней — бум! Еркрашарж! — Концы его вязаной шапки хлестнули по впалым щекам.— Бомба взрывается! Дома рушатся!

В моем представлении история не стала более правдоподобной. Но я знал, что в мифологии гор — а эти рассказы докатятся до потомков, словно снежный ком,— землетрясение навсегда останется символом советской эпохи. Это была лебединая песня автократии, последний акт издыхающей империи. События слишком точно укладывались в схему, чтобы можно было признать их случайными.

Мы обошли низкий уступ, и Capo указал на противоположный конец долины:

— Деревни Гегасар и Халбенд. Иди прямо по этой тропе. Мы обнялись и пожали друг другу руки. Я попросил Capo быть поласковей с матерью. Я просил его заботиться о Лесси и о брате Артуре и, если Capo хочет обыграть его в бильярд, держать кий ближе к подбородку. За этим последовали новые объятия, хлопки по плечу и рукопожатия. Еще долго после того, как я свернул на тропу, мне были видны их фигурки, стоявшие внизу под хмурым небом, на фоне покрытых снегом склонов, и руки их взлетали в прощальном приветствии, а пар от дыхания, словно покрывало, окутывал их головы.

Эпицентр землетрясения 1988 года был определен как линия, разрезающая долину между двумя высокими скалами. Это была воображаемая линия, но, когда ее провели, она приобрела странную силу. Одна из двух скал высилась над полуразрушенной деревней Гегасар. Проведя еще одну ночь в уголке другого, сколоченного наспех дома, я обошел гору кругом и поднялся по ее пологому склону. Местами почва была вывернута землетрясением, оставившим короткие шрамы приблизительно в шесть футов, похожие на послеоперационные рубцы.

Горная трава уступила место камню, и мне пришлось последние тридцать футов карабкаться, добираясь до высокого выступа. Гегасар лежал почти подо мною, а примерно в пятистах футах вниз за ним находились река и магистраль, а еще дальше — деревня Налбанд. Чуть выше деревни, примерно в трех милях от нее, высилась другая скала — соучастница этого мрачного тектонического злодеяния; обе скалы виновато смотрели друг на друга.

Там, наверху, случилось что-то необычное. Возможно, подействовал напряженный подъем или общее утомление или сказалось продолжительное недоедание, а возможно, и все вместе. Может, все произошло из-за того, что я слишком много думал о землетрясении. Я испытал кратковременное чувство головокружения. Весь пейзаж внезапно стал текучим. Облака застыли на месте, а зубцы гор и холмы двигались, словно волны. Долина качалась, подобно люльке. Все, что не должно было двигаться, перемещалось, все, что было неподвижным, ожило.

Я прислонился к скале. Над ней вился легкий снег. Прислонившись к скале с подветренной стороны, я поднял воротник и посмотрел вниз. На этом уступе до землетрясения стояла гробница святого. Скала считалась священной. Значительно ниже, в глубоком ущелье, я увидел обломки гробницы, лежавшие, словно осколки разбитой вазы.

Внезапно я почувствовал глубокую усталость. Я устал от полуразрушенных мест, от парадоксов и пустяков, от расстояний в тысячи миль и границ, устал от скитаний. Я проспал не более нескольких минут. Когда я проснулся, долина исчезла. Гегасар теперь был лишь слабой, покрытой снегом тенью. Я поднялся, и короткие порывы ветра со снегом ударили мне в лицо, пробираясь за воротник. Снег стал уже скапливаться, как пыль, в трещинах скалы. Проклиная собственную глупость, я побрел обратно. Скала тянулась вертикально вниз, пока ее очертания не потерялись в начавшейся буре. Я прикрыл глаза, чтобы уберечься от летевшего прямо в лицо снега, и старался смотреть только на собственные ноги. Когда я добрался до травы у подножья скалы, я почувствовал, что вспотел в своем пальто, но руки мои онемели от холода.

К тому моменту, когда я вошел в дом, снегопад начал стихать. Женщины шили, приводя в порядок летние платья в народном стиле.

— Подумайте только, как он замерз! Садись поближе к огню.

— Спасибо,— сказал я и снял ботинки. Четырехлетний сын хозяев захихикал при виде облака пара, поднимавшегося от моих плеч, брюк и носков. За его спиной находились окаймленные траурной рамкой фотографии его дедушки и двух теток, ставших жертвами землетрясения. Одна из женщин подняла доску, ведущую в подпол, где хранился картофель, и наполнила свой передник. Ее муж, Манук, вернулся с работы в лагере русских строителей. Он откупорил бутылку водки и улыбнулся.

— За вас,— сказал он, поднимая стакан.

— Нет,— ответил я.— За вас. За всех вас.

После обеда я дошел вместе с Мануком до края деревни Гегасар, чтобы найти машину, которая вывезет меня из этого горного района. Вереница автомобилей выстроилась возле дверей длинного сарая, и люди стали загружать их мясом, готовясь к поездке в город.

— Одна из этих машин заберет вас,— сказал Манук.— Куда вы собираетесь ехать?

— На юг. К озеру Севан. Он нахмурился:

— Это далеко, но, возможно, вы найдете попутную машину из Кировакана.

Я пожал ему руку и некоторое время смотрел, как он снова поднимается в горы. Деревня, в которую он шел, представляла собой странное зрелище. Поздний снег перемежался с ранним терновником, брошенные остовы старых домов — с новыми, и над всем этим, словно протыкая насквозь дубленую кожу гор, стояла та скала, скала землетрясения, теперь в строгом равнении с тем местом, где стоял я, и скалой напротив. Этот старый кооперативный скотный двор был расположен прямо над эпицентром, в самом сердце землетрясения 1988 года.

Я зашел в это сумрачное помещение. Пахло мясом и навозом. В дальнем углу коровы склонились над яслями, пережевывая сено. Пастухи одну за другой подводили их к мяснику, который перерезал им глотки. Кровь стекала вниз по засоренному стоку. Вокруг меня мужчины и женщины обрабатывали туши. Одна старуха попеременно то пилила, то тянула, пытаясь освободить кость бедра от мяса, в то же время понукая другую женщину, которая делала то же самое с лопаткой. Несколько человек сгрудились вокруг весов, передавая пачки денег за различные части коровы. Прямо у моих ног мужчина разделывал безголовую тушу. Он засунул руку во внутренности туши. Понукаемый женой, он извлек легкие и шлепнул их рядом с собой на цементный пол. Затем он стал вырезать ножом желудок. Ему не удалось вынуть его неповрежденным, и полупереваренный навоз выплеснулся прямо ему на руку. Единственным, что вывело его из равновесия, заставив ворчать и ругаться, было то, что его последняя сигарета оказалась испорченной.

Я нашел молодого колбасника с женой, которые направлялись в Кировакан Мне пришлось делить заднее сиденье с двумя говяжьими языками, завернутыми в газету, и головой; багажник машины был приоткрыт из-за еще двух коровьих голов, и нам пришлось привязать его веревкой. Я открыл окно, чтобы впустить в машину немного свежего горного воздуха.

Мужчина был основательно пьян и вел машину с выражением небрежной самоуверенности: впрочем, на одном повороте он утратил ее, и машина соскользнула в канаву с гравием. Коровьи головы с треском ударились друг о друга, но мужчина даже не прервал свой монолог. Видимо, уверенный, что меня интересует именно это, он все путешествие говорил о местной коммунистической мафии: ее члены были партийными функционерами в Ереване и обжирались, как свиньи, а пили так, что засыпали прямо за столом.

— Подумайте, они пьянствуют, а в стране творится такое.

У меня не было настроения поддерживать разговор, потому что я уже заметил два или три разбитых автомобиля. Не стоило выводить его из себя, указывая на его собственное пьяное лицемерие. Поэтому я качал головой и в паузах бесстыдно цокал языком.

 

19

Я дар хмельной лозы своей
Вкушаю здесь, в тени ветвей.
Но слышу голос. Он зовет:
«Оставь свой сад. Иди вперед!»

Григор Ахтамарци,
армянский поэт XVI века

Я испытал внезапный подъем при виде озера Севан в лучах заходящего солнца. Плотник перевез меня из Кировакана через высокогорный перевал и оставил на берегу. Я был рад увидеть воду после такого количества разрушенного камня. Внизу, у берега, я прислонил сумку к стволу дерева и снял ботинки. Проковыляв по камням, я вошел в воду. Она оказалась холодной, илистой.

Возле берега неподвижная поверхность воды была гладкой, зеленовато-стального цвета. Чуть дальше ее рябило от легкого ветерка, дувшего с гор. Горы поднимались над восточной частью берега целым рядом нависающих уступов. Почему-то они напоминали мне партийных функционеров из Еревана, пьяных, с толстыми обвисшими щеками, склонившихся над скомканной скатертью озера. Прямо за их чуть ссутуленными, припорошенными снегом плечами находился Азербайджан. Направо от меня лежал остров Севан, в настоящее время уже не остров, так как его присоединили к берегу подобием перешейка. Дальше на юг — на тридцать, сорок миль — далекий берег простирался до линии горизонта, и озеро просто исчезало за ним.

Я вернулся к своей сумке и уселся на гальке. Вынув истрепавшийся в пути томик Мандельштама с «Путешествием в Армению», я устремился — в который раз — в бескрайнюю степь его первого предложения: «На острове Севан, отмеченном двумя весьма достойными архитектурными памятниками седьмого столетия, а также глиняными хижинами искусанных вшами отшельников, которые жили здесь еще совсем недавно, теперь густо поросшими крапивой и чертополохом и пугающими не более, чем заброшенные погреба летних дач, я провел месяц, наслаждаясь озерной водою, стоящей на отметке четыре тысячи футов над уровнем моря, и приучая себя к созерцанию двух или трех десятков могил, разбросанных вокруг, словно цветочные клумбы перед спальнями монастыря, резко помолодевшего после ремонта».

Это было в 1930 году. Мандельштам продолжает описывать остров в горниле новой советской жизни: отмирающие элементы церковного здания, чьи спальни «резко помолодели», чтобы вместить в себя молодежный лагерь; армянский археолог Хачатурян, который слишком увлечен древним царством Урарту, чтобы интересоваться коммунизмом, коммунист Каринян, который настолько ленив, чтобы интересоваться чем-нибудь, кроме новой советской литературы, и Гамбарян, моложавый шестидесятилетний химик, который амбивалентен ко всему. Он вместе с образцовым советским юношей пускается вплавь по озеру, но сам чуть не тонет, и его спасает идеолог Каринян. Эпилог этого фарса разыгрывается сегодня вечером: на острове Севан теперь умирала советская Армения.

Когда я шел по перешейку к старому монастырскому зданию, подъехала машина, и молодой священник предложил подвезти меня. Он широко улыбался.

— Я хочу сообщить вам хорошую новость. В Армении говорят, когда вы делитесь хорошей новостью с незнакомцем, она вдвойне хороша.— Он указал на полуразрушенное здание, бывшее некогда частью семинарии и во времена Мандельштама реквизированное государством. Решение гласило, что для того, чтобы получить его обратно, церкви нужно было уплатить триста семьдесят пять тысяч рублей. Но Комитет только что сообщил священнику, что он получит это здание бесплатно. Бесплатно! И не только это. Он встречался сегодня с директорами заводов. Эти люди, бывшие оплотом коммунизма, изменили свои убеждения. Один из них предложил провести в семинарию электричество, подарить ей прекрасные люстры для главного зала и церквей, а также заменить трубы, служившие для полива сада. Другой согласился дать миллион рублей на реставрацию церкви седьмого века в одной из деревень.

Великодушный и щедрый от сознания своей великой победы, священник предложил мне кров. В ответ на это я провел занятие для семинаристов. У каждого из них была новая Библия, на последней странице которой имелась карта Иерусалима. Я отметил на картах армянский квартал, монастырь и Святые Места, в отношении которых армяне обладали правами. Позже, когда они уже ели суп в новой кухне, они рассказали мне, что шесть месяцев назад, когда они прибыли сюда, здесь не было ни электричества, ни воды. После занятий они выходили на заснеженный монастырский двор и готовили еду на костре.

На следующее утро я встал рано и отправился на поиски Дома творчества писателей, где останавливался Мандельштам. Солнце поднялось над горами и позолотило гладь озера. Через несколько часов должна была наступить жара. «Что можно сказать о климате близ озера Севан? — риторически вопрошает Мандельштам.— Золотая валюта коньяка на тайной полке горного солнца».

Возможно, это красота самого озера приводила пишущих о нем к поиску изысканных метафор. Для Максима Горького озеро было частью неба, оправленной в камень. Колин Тюброн провела здесь пять ночей в 1981 году — «вода лежала в оцепенении — менее похожая на озеро, чем на огромный и немигающий глаз — застывший и бесцветный — око самой земли». Даже на расстоянии озеро приводило путешественников в экстатический восторг. Г.Ф.Б. Линч, хладнокровный и педантичный, как и все исследователи викторианской эпохи, провел в Армении месяцы, подсчитывая, измеряя и занося на карту увиденное. Он так и не добрался до Севана, что не помешало ему собрать информацию об озере для своего восхитительно исчерпывающего труда «Отчет с таблицами о свидетельствах путешественников в отношении колебаний уровня воды трех великих озер (Ван, Урмиа и Севан)».

Озеро Севан убедило Марко Поло, что именно здесь «самая прекрасная в мире» рыба ловилась лишь в течение сорока дней Великого поста. Симона де Бовуар, побывавшая здесь в советское время вместе с Сартром, с восторгом упоминает о севанской рыбе ишхан — «длиной с руку, ярко-розовая, словно лосось, и удивительно вкусная». Очевидно, вкусная еда и прекрасное озеро лишили Сартра бдительности, потому что он здесь произнес вселенский тост. Замечания о франко-армянских отношениях, высказанные им в обществе армянских министров и партийных бонз в момент пика ненависти Советов к Западу, были встречены ледяным молчанием и мрачными взглядами.

В своем необузданном восторге перед Севаном Мандельштам остается мастером. Именно здесь он дал волю своим самым странным и причудливым образам: тонким, прихотливым и окрашенным его поэтическим видением. Травы на острове «были такими сильными, сочными и самоуверенными, что их хотелось причесать железным гребнем». Незадолго до того, как химик Гамбарян чуть не утонул, «остров мутило, словно беременную женщину». Когда однажды рано утром Мандельштам услышал приближающуюся моторную лодку, ритмичный шум двигателя воспринимался им как бормотание: «Не Петр и не Елена, не Петр и не Елена» — скрытый намек на Армянскую церковь, избегающую влияния как Рима, так и Константинополя. И — мое любимое: когда он бродил по пляжу во время внезапно налетевшей вечером бури, «камень-первопечатник спешил отстучать вручную за полчаса толстую Гутенбергову Библию».

Листы утреннего прибоя, расстилавшиеся у ног, пришлось бы подталкивать, чтобы отпечатать хотя бы требник, не говоря уже о Библии. Ветра не было, и низкое солнце отражалось от поверхности воды, словно от зеркала. Камешки похрустывали под моими ногами, и время от времени мне приходилось перепрыгивать через усики трубы, которые тянулись прямо от озера к молодой березовой роще. На мой взгляд, остров приобретал все более и более искусственный вид.

Я обошел южную часть острова и наткнулся на высокую ограду. В лучшие дни она, вероятно, была неприступна, возвышаясь, словно Берлинская стена, над выступающим из воды островом и уходя глубоко в воду. Идя вдоль нее, я поднялся на скалу, и мне удалось перелезть через ограду.

Сад за оградой был хорошо ухоженным и аккуратным. В нем росли вишни и горный кустарник, а между ними порхали трясогузки. Две женщины в белых куртках взмахивали над дорожками тяжелыми метлами. Я сказал «Доброе утро» (по-армянски буквально — «хороший свет»), и они без лишних вопросов позволили мне пройти. Это был дом отдыха, но не писателей, а партийных работников, отсюда и ограда, чтобы не пускать никого на территорию. Построенная на прибрежных скалах, в лучшей части острова, считавшегося жемчужиной республики, эта ротонда принадлежала партийным функционерам. Теперь здание выглядело заброшенным. Однако, когда я стал подходить к зданию, появился толстый человек в полосатом костюме. Он жевал фисташки.

— Что вы здесь делаете? — проворчал он.— Сюда нельзя. Откуда вы?

— Из Британии.

— Турист?

Я рассказал ему, чем я был занят и как добрался до Армении.

Он выплюнул скорлупу фисташкового ореха.

— Вам придется пойти со мной.

Я последовал за ним через бетонный зал круглого здания и дальше по коридору к его комнате. На кровати лежала женщина, безучастно взиравшая на экран телевизора. Партийный руководитель зашел в комнату рядом. Утренняя программа Российского телевидения показывала группу сильно загримированных детей, которые исполняли явно не подходивший им по возрасту танец. Я почувствовал, что культ детей в России начинает меня слегка раздражать.

Мужчина вновь вошел, на этот раз с улыбкой, которая выглядела на его лице довольно неуместно.

— Не хотите ли выпить? Я бы с удовольствием выпил за ваше путешествие. Пожалуйста, расскажите нам о местах, в которых вы побывали.

Партийный руководитель знал Дом творчества писателей и показал мне дорогу к нему. Это здание трудно было не заметить. Его стоящая на отшибе застекленная столовая смотрелась как ряд широких окон, нависающих над озером с улыбкой чеширского кота. Неужели Мандельштам останавливался именно здесь? — подумал я.

Мне удалось отыскать женщину весьма преклонного возраста, одну из старожилов острова. Она сказала, что в детстве помогала строить это странное сооружение. Но это было в 1932 году, двумя годами позже приезда Мандельштама. Эта женщина, должно быть, была из тех детей, которые нарушали его покой на острове и преследовали старого чудака, ловили жаб и змей и карабкались на хачкары, которыми остров был буквально выложен. Я спросил ее, известно ли ей имя поэта и его связь с Севаном, но она лишь пожала плечами. Он все еще находился в черном списке Советов, и ему еще предстояло восстать из забвения. Однако власти в 1932 году уготовили праздным подросткам полезную роль в строительстве государства. За полбуханки черного хлеба в день эта женщина в числе прочих носила камень на строительную площадку будущего Дома творчества писателей. На камень разобрали здание церкви семнадцатого века. А хачкары, бесполезные старые надгробия, попросту сбрасывали в озеро.

Группы иностранных туристов все еще приезжали поглазеть на оставшиеся церкви как на «исторические памятники». Возле семинарии к моменту моего возвращения как раз стоял туристический автобус. Священник нервно поигрывал связкой ключей перед входом в часовню Аракелоц. От русских девушек, сказал он, одни неприятности. Вечно они приходят смущать покой учащихся семинарии, прося их собрать для них цветы и сопровождать их, допытываясь, почему они хотят стать священниками, и нарушая их покой своими ярко-синими русскими глазами...

Я зашагал обратно по перешейку к большой земле, огибая озеро. Два или три паруса бороздили его поверхность вокруг острова. Ветер с востока внезапно прекратился, и теперь их надувал западный ветер. Священник рассказал мне о кладбище со старыми хачкарами к югу, поэтому я задержался на западном берегу Севана и отыскал лес каменных надгробий в деревне Норадуз. На исхода дня дальний берег озера казался словно выскобленным, гладко отполированным чистым воздухом: как хачкары, так и далекие горы были видны в мельчайших деталях.

Хачкар на кладбище в Норадузе.

Хачкар на кладбище в Норадузе.

 

Я полюбил линии и узоры этих каменных памятников. Каждый из них был одновременно и сложным и четким — таким же, как и сами армяне. Здесь, в Норадузе, их было много сотен. Их обработанные поверхности обросли лишайником, а время накренило их цоколи, придав каждому странное, живое выражение. Я бродил между хачкарами и чувствовал себя призраком, затесавшимся среди оживленно беседующих семей, оказывающих знаки уважения пожилым строгим матронам.

Нагнувшись, чтобы рассмотреть получше одно из обветренных надгробий, я различил барельеф: две фигуры, выгравированные на камне. Это были муж и жена, державшие тот же самый символ вечности, который я видел в музее Дилижана. Эта арийская патера с вращающимися сегментами так же, как и крест, прочно вошла в армянскую иконографию: почему-то каждое биение языческого сердца Армении несказанно радовало меня.

Саркофаг супружеской пары с изображением символа вечности в руках, кладбище 
    в Норадузе.

Саркофаг супружеской пары с изображением символа вечности в руках,
кладбище в Норадузе.

 

— Ни мяса, ни горючего, ни еды! Это все вы, русские, забрали.

Обернувшись, я оказался лицом к лицу с разъяренной женщиной и ее тремя овцами.

— Я не русский.

— У меня остались только мои овцы. Вы пришли, чтобы и их забрать?

Я заверил ее, что ничего подобного.

— Вор! Русский!

— Послушайте, я не русский, и мне не нужны ваши овцы. Она изумленно вздернула голову:

— Почему вы говорите по-армянски, вы, русский?

На другом конце кладбища находился серый навес. Оттуда доносилась странная механическая погребальная музыка из шести нот: внутри стоял камнерезный станок с шестью лезвиями, медленно вращающимися вокруг каменной плиты. Повсюду лежала каменная пыль: она густо покрывала пол и припорошила брови рабочего, который вытаскивал очередной большой блок. Увидев меня, человек, тяжело ступая в пыли,.нажал на рычажок, и машина остановилась. Он показал мне несколько готовых хачкаров, но они были слишком совершенны, им не хватало легкого искажения симметрии, всегда присутствовавшего в тех, средневековых. Однако, бесспорно, под этим небольшим навесом работа кипела, как нигде во всей республике: ни нехватка топлива, ни блокада, ни экономический крах не могли помешать армянам оказывать знаки почитания своим умершим.

Я спросил, сколько они стоят.

— Для вашей матери или, может быть, отца?

— Нет-нет. Я просто интересуюсь.

— Вот эти, возможно, тысяч двадцать. Если заказывать специально, то дороже.

Человеку, прежде чем покидать этот свет, подсчитал я, следует потерпеть лет пять, а иначе такую сумму заработать не удастся.

Я вышел с кладбищенского двора к озеру. Вечер привес с собой еще большую ясность, и я смотрел на горы в обрамлении полосы облаков. Здесь, после месяца пребывания в Армении, обойдя половину берегов озера Севан, я прошел половину территории республики. К югу лежала область Зангезур, вклинившаяся между Нахиджеваном и Азербайджаном — между врагами. Жители этих гор никогда не сдавались.

Когда здесь правили персы, они просто умыли руки, объявив эту неспокойную область и заодно Карабах полуавтономной сатрапией. Через несколько дней я доберусь до Зангезура, но по пути мне бы очень хотелось разыскать семью Паруйра Севака, который был величайшим поэтом современной Армении.

В автобусе, двигавшемся на юг, я повстречал мужчину, который ехал на рынок. У его ног стояли три ящика с вишнями, четвертый он держал на коленях. Его подбородок был покрыт обросшей за несколько дней щетиной, и зубы стерлись до желтоватых пеньков. Он сдвинул кепку и, почесывая лоб, сказал мне, что уехал из Баку несколько лет назад.

— После погромов?

Он кивнул:

— Да, погибло много армян. Мой двоюродный брат погиб. Я уехал. Потерял много вещей. Много книг.

— Книг?

— Тысячу книг. Дюма, Голсуорси, Гюго. Я больше всего любил Виктора Гюго.

— Наверное, это тяжелая потеря для вас?

— Да, я горевал. Но Виктор Гюго остался во мне и уехал вместе со мною!

Он оторвал полоску газеты, насыпал в нее табаку и свернул самокрутку. Он широко улыбнулся, и клубы дыма окутали его лицо.

— Сейчас еду в Ереван продавать вишни. Потом три дня пробуду в Ереване. Там много женщин.

— Вы не женаты?

— Моя жена — дома. Мы, армяне, говорим: «Когда идешь в лес, зачем тащить с собой хворост?»

 

20

Десять лет, сто десять лет, тысячу десять лет
я опасаюсь
того, кто верует тщетно,
я опасаюсь
того, кто верует слепо.

Паруйр Севак,
из книги «Да будет свет»

Паруйр Севак принадлежит к числу наиболее читаемых современных армянских поэтов: более, чем кто-либо другой, он выражает современную борьбу за веру. Рожденный в 1924 году, он собственной жизнью и творчеством отразил темные страницы истории Армении. Паруйр Севак изучал средневековые учения, первые свои стихи слагал в духе староперсидской традиции, движимый ортодоксальным патриотизмом и любовью; переехав в Москву, обратился к теме геноцида армян, создав эпическое произведение, опубликованное в 1959 году, в котором насчитывается семь тысяч строк. Он вернулся в Армению модернистом, сбросив с себя путы всех поэтических традиций, и поселился в горном селении своего детства. Здесь он создал строки своего последнего произведения «Да будет свет», в дальнейшем беспощадно искромсанного цензурой. Вскоре после этого, в 1971 году, поэт погиб. Ходили слухи, что не без деятельного участия КГБ.

Оказалось, что священник, с которым я познакомился близ Севана, приходился Севаку родственником. Он нацарапал записку двоюродной сестре, живущей в Ширазе, в Араратской долине. Она была, как сказал священник, более близка к семье поэта. Я застал ее днем за обеденным столом под виноградной лозой в собственном саду. Родственница поэта оказалась скромной смуглой женщиной с длинными черными волосами. Она сидела в кругу своей семьи у стола, уставленного блюдами с вишнями, персиками, молодым сыром, лепешками лаваша и бутылками с вином и коньяком. Прочтя записку, женщина с улыбкой пригласила меня присоединиться к ним; завтра они собираются в Советашен, чтобы посетить дом поэта.

Сколько мы просидели за этим столом в сонной жаре под сенью зеленых ветвей, я не знаю. Но когда я поднялся, чтобы пройтись по городу, бутылки были пусты, а солнце почти сравнялось с вершиной Арарата. Я побродил между домами и вышел на открытую местность. Под сумрачным взглядом Арарата из-под заснеженных бровей (на расстоянии в сорок миль и десять тысяч футов в высоту) фруктовые деревья и электрические провода пересекали долину аккуратными рядами. Жара все еще держалась. Я проспал свой хмель в тени каштана и проснулся от криков детей, собиравших тутовые ягоды. Проходя мимо, я тоже набрал пригоршню и вернулся в город.

Людей вокруг было мало, но дыхание жизни чувствовалось во всем. Дома были укрыты густой листвой, виноградные лозы вились на высоких шпалерах вдоль дорог, по краям которых проходили каналы с журчащей водой. Все, что не зеленело, было золотистым, или красным, или желтым, или багряным. Но на старую женщину все это не производило, казалось, никакого впечатления. Она сидела на деревянном стуле возле небольшого цветника с лилиями. Ее руки до самого запястья зарылись в таз с грязной картошкой.

— Шираз,— произнесла она, не поднимая глаз,— это ерунда.

— По-моему, замечательное место.

— Для вас — возможно, но я из лучшего места.

— Где оно?

— Далеко.

— Лори? Зангезур?

Она насмешливо улыбнулась и покачала головой.

— Так где же?

— Вы не знаете этих мест. Это в Сирии.

Но я знал. Я помнил имущество, брошенное на турецкой границе. Я помнил историю сталинского приглашения и то, как он заманил в республику тысячи армян обещаниями «репатриации», и тех, кто скоро понял, насколько это несбыточно, и тех, для кого Сибирь сочли более подходящим местом, чем Армения.

— Кессаб? — предположил я.

Она взглянула на меня с подозрением.

— Вы знаете Кессаб?

Я сказал, что был там и видел Бедроса Домирджиана и старых Хаджи Бабука и Нориса Вердириана.

— О! — Она смотрела на меня в упор, видимо, не в силах понять. — А... деревня, яблоки — они по-прежнему красивы?

— Была зима,— сказал я.— Было холодно в сыро.

Она отвела взгляд и покачала головой. Она мне не поверила. Ничто не могло убедить ее теперь, что в Кессабе не всегда весна с цветущими яблонями; то, что окружало ее, казалось ей лишь унылой русской колонией. Но для меня, после холодных советских северных городов, Шираз выглядел иначе. Ночь была теплая, и я провел ее на покрытом ковром диване в доме двоюродной сестры Севака. Впервые я чувствовал, что Персия ближе, чем зубчатые линии Кавказского хребта.

Дело двигалось к полудню, когда двоюродная сестра Севака срезала розы и гвоздики и приготовилась выехать из Шираза в Советашен. Двигаясь на юг, вдоль границы с Турцией, можно было видеть отражение Арарата в реке Аракс и ее притоках. Там, в старой Армении, признаков жизни было немного: ни городов, ни ферм, ни медленно ползущего трактора. Но здесь возделывался каждый свободный клочок земли, и селения вытягивали свои бетонные руки до самой проволоки границы.

Выехав из Араратской долины, мы остановились у широкого камня с надписью. Именно здесь семнадцатого июня 1971 года, по дороге в Ереван, машина Паруйра Севака слетела с дорожного полотна, и он погиб. Ему было сорок семь лет.

Двоюродная сестра Севака опустилась на колени, чтобы поцеловать памятник и положить цветы на его плоское основание. Минуту мы простояли в молчании. Из Нахиджевани дул теплый ветер. На камне были выгравированы строки Севака: «Да будет свет». Под этими словами был высечен символ вечности, знак, выражавший уверенность в возрождении. Глядя на этот участок дороги, я мог понять слухи, окружавшие гибель Севака. В этом месте не было ни препятствий, ни крутых поворотов: это был широкий, открытый участок дороги. Не думаю, что правда о гибели Севака когда-нибудь будет раскрыта.

Мы вновь уселись в «Ниву». Возле бреши в каменной стене гор, единственного возможного пути в южную Армению, находилась новая деревня Севакаван, названная так в честь поэта. Однажды ночью, примерно две недели назад, азербайджанцы перешли границу и убили двоих из первых жителей новой деревни.

В Советашене, менее чем в получасе езды от места гибели поэта, мы свернули с полотна шоссейной дороги и увидели его дом и двоих его сыновей, работавших в саду. Здесь был маленький музей, на одной из стен которого разместилась странная, почти иконописная панорама его жизни. Его рождение в крестьянской семье было представлено подозрительно похожим на Рождество Христово, с такими деталями, как солома, ясли и мычащий скот. На изображении сцены свадьбы был его отец, танцующий, словно еврей-ашкенази. Довольно красноречиво выглядела сцена ученичества поэта, где он находился под мифическим покровительством Месропа Маштоца, Мовсеса Хоренаци и Григора Нарекаци. Сам Севак изображен при вечернем освещении, с сигаретой, торчащей из его толстых губ. Его лицо всегда было загадкой для меня. В одном из своих стихотворений он сам называет его уродливым — и это правда. Но вместе с тем оно было наиболее выразительным из всех, которые мне доводилось видеть. Оно несло на себе отпечаток спелой избыточности армянских деревень: широкий, похожий на щель почтового ящика рот, огромные зубы, широкий нос и глаза, полные горечи и сладости. Что-то было в нем от полнокровия полукровки Пушкина, соединившего в себе черты двух рас, и мне кажется, что между этими поэтами существует какая-то странная, необъяснимая связь.

В семнадцатом веке семья Севака была выслана в Персию вместе с сотнями тысяч других армян. Сефевидский правитель Шах Аббас пытался просто опустошить Армению. Однако русские в двадцатые годы XIX века дали возможность примерно девяноста тысячам армян вернуться. Из всего безликого множества со скорбным достоинством вырисовывается фигура одного несчастного русского. Подобно многим находившимся на царской службе, Грибоедов был еще и писателем. Знойным летом среди густой зелени Тифлиса (который был также и центром армянской литературы) он создал пьесу «Горе от ума». Это была острая сатира, которая пришлась не по вкусу раздражительным петербургским цензорам. Поэтому они запретили ее. Тем не менее пьеса была поставлена в Ереване, и деньги от ее постановки помогли трем или четырем сотням армянских семей вернуться в Армению из Тебриза. Семья Севака собрала свои пожитки, оставила дом в Персии, пересекла Аракс и вновь поселилась в своей деревне.

Но бедняга Грибоедов дорого заплатил за свою дерзкую пьесу. Его перевели из Санкт-Петербурга от греха подальше, в Персию. Здесь ему вменили в обязанность следить за соблюдением Туркманчайского мирного договора — соглашения, которое означало конец прямого персидского вмешательства в армянские дела и начало русского. (Теперь, после семидесяти лет губительного диктата Москвы и постоянной угрозы со стороны Турции, именно Персия играла значительную роль в этом регионе.)

По условиям Туркманчайского договора армяне получали право свободного возвращения в Русскую Армению, и Грибоедов направился в Тегеран, чтобы содействовать этому. Однако его приезд в Тегеран совпал с ежегодно отмечаемой датой смерти имама Хусейна, возведенного в сан святого, внука пророка Магомета. В это время в исламской столице шииты били себя плетьми и носили одежду с пятнами собственной крови, с возгласами: «Йа Хусейн!» — прыгали, падали, распростершись ниц, на землю и клали горящие угли на головы друг другу. Особенно неудачным оказалось то, что Грибоедов въехал в город на вороном жеребце. Именно такой масти была лошадь убийцы Хусейна.

Поэтому Грибоедову не только не был оказан почетный прием, но, напротив, он был вынужден, пришпоривая коня, въехать в ворота русского посольства, чтобы спасти свою жизнь. Казацкая охрана сдерживала толпу. Но фанатичные мусульмане неистовствовали за воротами, проклиная русского гяура, раня и калеча себя мечами, чтобы выразить свое недовольство. Кризис достиг своего апогея, когда в здание посольства проникли три армянина, стремившиеся вернуться в Армению. Один из них был евнухом в гареме шаха, и вместе с ним могли уехать все интимные тайны сераля.

Теперь толпа получила молчаливую поддержку шаха. Она ворвалась в ворота. Армяне были убиты, а Грибоедов погиб, загнанный в угол в верхней комнате, тщетно пытаясь защищаться от шиитов своей шпагой. Продавец кебаба острым ножом отрезал голову посланника, водрузив ее над своей жаровней. Руку отсекли, польстившись на кольцо с бриллиантом. Толпа привязала изуродованное тело к собакам и протащила его через весь город. Затем оно было выброшено на свалку. Неделю оно пролежало в армянской церкви Тегерана, прежде чем его разрешили похоронить.

Александр Пушкин не знал о гибели своего друга, когда направлялся к границе Персии. Проезжая верхом по каменистой кавказской тропе, он встретил повозку, запряженную волами, медленно двигавшуюся в противоположном направлении.

— Что везете? — спросил он.

— Грибоеда,— пробормотал погонщик.

Реакция Пушкина была странной. Он писал о зависти, которую испытал к своему обезглавленному другу: «Я не знаю ничего более счастливого и достойного зависти, чем его полная бурь жизнь. Смерть, настигшая его в пылу смелой и неравной битвы, не была ни мучительной, ни ужасной, но, напротив, внезапной и прекрасной». Пушкину было суждено погибнуть на дуэли несколькими годами позже, что лишь добавило горечи к этим словам.

Как Грибоедов, так и Севак оставили знаменательные высказывания накануне своей насильственной смерти. Грибоедов сказал Пушкину: «Ты не знаешь этих людей. Увидишь, что без ножа не обойдется».

А Севак в одной из своих последних поэм, «Мимолетности», написал следующие строки:

Снова я становлюсь наивным,
снова верю я в справедливость,
и мне кажется,
будто я умру естественной смертью.

Могила Севака отмечена массивным валуном, огромным камнем с гор. Он выглядел словно покоящийся кит между камней и цветов его сада. Яблони и вишни, посаженные им, были в цвету. Если действительно его жизнь была короткой яркой искрой, сверкнувшей во мраке двадцатого столетия, во мраке советского строя, во мраке истории Армении, завершившись возвращением в родную деревню с естественной для крестьянина любовью к земле,— тогда и в самом деле самым подходящим памятником для него должна стать не придорожная стела и даже не вулканический камень, а лопата. В день своей гибели Севак копал картошку. Он ногой счистил с лопаты землю и прислонил ее к дереву. Затем он зашел в дом, чтобы помыть руки и приготовиться к поездке в Ереван. Двадцать лет, прикрученная проволокой к узловатому стволу, лопата стоит на том же месте, где он ее оставил.

Двоюродная сестра Севака не одобряла мое желание ехать дальше на юг: там война, турки, это небезопасно... Не первый раз за путешествие мне пришлось проявить твердость. Юг был для меня сердцем Армении, я пересек двадцать границ, чтобы добраться сюда, и провел месяцы с армянами, лишенными своей земли... В горах юга находились настоящие армянские деревни, места, где армянское население сохранялось сотни лет. Это был заключительный аккорд моего путешествия среди армян, последняя часть заинтриговавшей меня армянской головоломки, ради нее я и прошел весь путь.

После подобной речи она больше не отговаривала меня. Но, произнеся ее, я испытал чувство вины. Мы расстались в глубоком ущелье, и я смотрел, как «Нива» устремилась вперед по дороге, лавируя подобно жуку между высокими скалами.

 

21

Товарищи, уважайте силу армянского коньяка!
Легче забраться на небеса, чем выбраться
отсюда, когда вы немного перебрали.

Надпись на стене подвала
коньячного завода в Ереване,
оставленная Горьким и
Маяковским

Я повернулся и зашагал вниз по ущелью к Горису. Река бормотала, словно тихо нашептывая что-то в заводях, ворча и бранясь на быстринах. С солнечной стороны скалы были ярко-желтыми, с другой была глубокая тень; я перешел дорогу, чтобы идти по солнечной стороне. Надо постараться добраться в Горис до вечера. Вероятно, на машине это заняло бы три-четыре часа, но на дороге не было ни малейшего признака движения.

Чуть подальше я наткнулся на троих человек, готовивших еду на костре. У всех троих были сильно обветренные лица; все трое были в глянцевитых черных рубахах. Я спросил у них, как добраться до Гориса.

— В Горис ехать нельзя. Там стреляют.

— Да?

— Нет, Хачик,— вмешался второй,— в Горисе все в порядке, а в Джермуке опасно.

— Нет, Левон-джан. Можно смело ехать в Джермук, но не в Капан и не в Горис.

— В Капане спокойно, Раффи-джан.

— Нет, я был там вчера и...

Я сказал:

— Меня интересует Горис. Там спокойно?

— Да.

— Нет, Раффи-джан!

— Послушай, на прошлой неделе...

— Ты не прав!

— Молчать! — Тот, которого звали Хачиком, встал и поднял стакан с водкой: — За Карабах, за Зангезур!

— За Карабах!

— За Зангезур!

Затем они поцеловались прямо в губы и принялись что-то бормотать, то смеясь, то жалуясь. Они были сильно пьяны. Солнце нырнуло за края гор, укоротив тени на противоположной скале. Неожиданно стало холодно, и я ощутил беспокойство за предстоявшую ночь, ничего не сумев выяснить у этой веселой компании подгулявших патриотов. Именно в этот момент из отдаленной части ущелья донесся хриплый кашель грузовика. Когда я вышел на дорогу, чтобы проголосовать, я все еще слышал отдельные реплики в их споре:

— Горис...

— Не Горис...

— В Джермуке танки...

— Советский миномет...

— Вертолет...

— Турок...

Грузовик, за рулем которого сидел тощий человек по имени Хачик, ехал в Горис. Я уселся в кабину. В машине уже были два пассажира: молодая женщина в платье с оборками и ее муж, горный инженер. Они ехали к шахте — месту его работы после своей свадьбы в Ереване. Инженер сжимал руку молодой жены и, улыбаясь, смотрел вперед, на горы. Мы ели вишни. Грузовик тащился безнадежно медленно. Он еле одолевал скорость в тридцать миль в час, затем давала знать о себе какая-нибудь особенно изношенная шестеренка, и скорость уменьшалась до двадцати миль. Когда мы начали медленный подъем вдоль границы Зангезура, алое вечернее небо за нашей спиной было похоже на открытую рану, а машина стала двигаться со скоростью бегущего рысью мула. Затем со скоростью идущего мула. Затем со скоростью больного мула.

Я не отводил взгляда от темного горизонта, чтобы мы побыстрее проехали это место. Я не сомневался, что проводить ночь здесь, вблизи границы, было небезопасно. Мне также было известно, что стоит нам перебраться через перевал — и мы окажемся в Зангезуре. Но я чувствовал, что мы находимся слишком низко. Вид у Хачика был крайне хмурый. Я сомневался, что нам это удастся.

И в самом деле, это нам не удалось. Водитель мужественно сражался с первой передачей, но она не поддавалась. Он спустился и забрался под кабину, а я тряс рукоять передачи и нажимал на педаль газа, но и это не помогало. Коробка передач, переставленная с другого грузовика перед этой поездкой на юг, отказала. Потерпевший фиаско Хачик стоял, озаренный слабым светом фар, и вытирал руки о тряпку.

Я открыл дверцу и спрыгнул в темноту. Нам предстояло идти на рудник инженера, через перевал. На высоте восемь тысяч футов холод был пронизывающим. Мы все шли очень быстро. Ярко светила луна, кое-где на горах виднелся снег, походивший на отслоившуюся краску. Мы шли в молчании. Со стороны границы слышался колокольный звон. Зангезур в переводе с армянского значит «звонящие колокола», и потому у въезда в область высится мачта с колоколами.

Инженер вдруг крепко сжал мой локоть. Он ткнул пальцем в залитую лунным светом широкую долину внизу, показал на вздрагивающие огоньки рудника, а затем на края гор вверху и сказал:

— Турки здесь, и турки там. Всегда между турками.

— Они беспокоят вас?

Он мрачно кивнул.

— На прошлой неделе ночью они перешли через горы и убили троих.

Я был счастлив, когда мы, шлепая по грязи, миновали ворота рудника и вошли в его деревянный домик. Молодая жена зажгла плиту и постелила на стол порванную белую скатерть. На скатерть она поставила остатки вишен и буханку хлеба на доске. Хлопоча, она что-то напевала и улыбалась, казалось совершенно позабыв об угрозе нападения азербайджанцев. Я внезапно испытал к этой паре весьма теплую симпатию, отчасти вызванную тем, что напряжение спало. Когда инженер принес водку, я произнес такой вдохновенный тост за их семью, что они были слегка ошарашены.

Отец инженера также жил на руднике. Он был вдов. У него была свинья и машина, и ему приходилось делить внимание между тем и другим. Трудно сказать, кто из двоих был ему дороже. Больше времени отнимала возня с машиной, но каждый вечер, взяв шахтерскую лампочку, он отправлялся проведать свою свинью.

Утром инженер сказал:

— Пойдемте, я покажу вам шахту.

— Что здесь добывают?

— Воду.

Он нашел для меня шлем с резиновым щитком, спускающимся на шею. В насосной он достал огнезащитный костюм, и я натянул его поверх одежды. Кто-то нарисовал на стене мелом знакомые очертания двойной вершины Арарата. На большом пике было написано: Армения, на малом — Америка. Что это значило? Что Армения выше Америки? Или что они теперь в неразрывной связи?

И мне пришел на память разговор о фантастическом проекте, который я слышал на Севане. Он был настолько невероятен, что казался частью никогда не существовавшего архипелага советских заговоров и рукотворных землетрясений. Шахта с водой — ну конечно же...

Я последовал за инженером на подъемную платформу. Все было черным, влажным и жирным. Я взялся за рукоять. Звонок дважды прозвенел. Платформа вздрогнула и заскользила вниз. Луч света лампы, укрепленной на моем шлеме, выхватывал из тьмы глубокой шахты жемчужные струйки воды, стекавшей в тысячефутовый ствол шахты. С тех пор как коммунисты захватили власть в Армении, уровень воды в озере Севан упал. Их прогрессивные промышленные проекты потребляли воду в таких количествах, что озеро сократилось в размерах более чем на четыреста квадратных километров. Их правление принесло немало интересного: освоение целинных земель, превращение в полуостров острова Севан, археологические открытия, относящиеся к Урарту и, наконец, хачкары, которые коммунисты сбрасывали в воду в 1932 году.

Но теперь старый порядок, а вместе с ним и большинство производственных планов рухнули, уровень воды в озере снова поднимался. Она постепенно возвращалась в озеро.

Что можно было сделать, чтобы спасти землю и здания, построенные там, куда теперь возвращалась вода? Озеро было окружено горами, никакого естественного стока не было. Единственным решением было пробить туннель в горах и таким образом отводить воду, словно кровь гипертоника. Сорок восемь километров туннеля, пробитого в скалах от Севана до Зангезура... Теперь я спускался в горные недра, чтобы увидеть его. Платформа двигалась мучительно медленно. Она скрипела и громыхала на проржавевших петлях, из которых состоял колодец шахты. Я невольно провел неприятную параллель с тем, как еле плелся наш грузовик прошлой ночью. Он отказал. Я еще не видел в республике ничего, что работало бы должным образом,— почему я должен был доверять сложным механизмам шахты? По правде говоря, и не доверял. Но если таким образом можно было добраться до сердца Армении, то так и быть. Только скорее бы это закончилось...

Мы спустились через люк загрузочного отсека, и слабый свет сменил полутьму колодца. Грузовики с пустой породой выстроились в очередь, ожидая, пока их поднимут на поверхность. Два шахтера прислонились к ним, и в холодный воздух поднимался молочно-белый пар их дыхания.

Мы сели в электрическую вагонетку, которая покатила по рельсам в туннель. Пол туннеля фута на два был покрыт ржавой водой. Через четыре километра рельсы кончились. Из воды выступала груда собранного булыжника, блокировав туннель. Инженер добрался до стены и при помощи отвертки соединил разомкнутую цепь.

Выбравшись из вагонетки, я ступил в воду. Возле стены она доходила только до щиколотки, и я направился к куче камней.

Над ней высилась скала. Я провел по скале рукой: она была мокрая. Один кусок камня уже почти не держался на ней: я отломил его и положил в карман. Мне показалось, что эту частицу Армении стоит увезти с собой на память.

Когда мы вернулись на поверхность, жена инженера стояла у двери их домика. Она выложила на стол хлеб, сыр и поставила в вазу букет полевых цветов. После еды я простился и отправился к шоссе.

Автобус в Горис появился на перевале, и я стал махать рукой. Меня не хотели впускать, пока я не доказал, что я не русский. Тогда мне не позволили платить за проезд. В Горисе они поймали для меня такси, и таксист тоже не только отказался взять с меня плату, но сам пытался дать мне денег так, что и мне пришлось с самым свирепым видом отказаться от двадцатипятирублевой купюры.

Правительственная гостиница в Горисе практически уже не была гостиницей. Она была занята беженцами из Баку и Карабаха. Они превратили балконы в галереи свежевыстиранной одежды, увешав их полотнищами постельного белья и полотенцами. Сад превратился в пустырь, где среди кустов дети гоняли футбольный мяч. В одном углу бывшего сада группа мужчин развела костер, насадив на вертел куски ягненка и выстроив в ряд бутылки без этикеток; в другом стояла битая машина. Но мне нашли комнату: занимавшая ее семья выехала в Ереван. Закрыв за собой дверь, я внезапно испытал облегчение: впервые за последний месяц в моем распоряжении была отдельная комната. Я хотел помыться, но вода еле-еле текла. Поэтому, сбросив ботинки, я улегся на кровать и закрыл глаза, а когда проснулся, лучи заходившего солнца ложились на красный линолеумный пол.

Я включил радио: репортаж о войне в Эфиопии. Аддис-Абеба была окружена и должна была вскоре пасть. На улицах стояли танки. В одной из сводок я услышал, что обстрелу подвергся старый дворец. Я подумал о первых армянах, с которыми познакомился там, о немногих, которые там остались: о механиках, о сыне портного Хайле Селассие, о вечерах на озере Лангано и в Кастеллис, с хорошим вином, сохранившимся с дореволюционных времен...

Я выключил радио и отправился на поиски еды. В буфете гостиницы сидела женщина, подперев ладонью волосатый подбородок. Она подняла глаза и спросила:

— Что вам надо?

— Что у вас есть? — Я не видел ни следа хоть какой-нибудь еды.

Она пожала плечами.

— Мясо?

— Нет.

— Сыр?

Отрицательное движение головы.

— Хлеб?

Она отправилась шарить где-то за стойкой, но вернулась с пустыми руками.

Мне удалось получить чашку чая, и я сидел, помешивая его и слушая урчание в собственном животе, когда в буфет ворвалась группа косматых фидаинов и устроилась в углу с четырьмя бутылками водки. Они косились на меня с подозрением.

Я уже привык к подобным ситуациям.

— Я не русский,— сказал я по-армянски.

Один из них убедил меня подсесть за их столик. Скоро усатая женщина приносила еду буквально из ниоткуда — тарелки с ломтями баранины и сыра, хлеб и блюда с зеленью. Потом начались тосты и пение, продолжавшиеся до поздней ночи. Я даже не помню, как добрался до кровати. Доставать еду самому оказалось невозможным. Я стоял перед выбором: голодать либо пользоваться чьим-то гостеприимством с неизбежной в этом случае водкой.

Я пытался добраться до Татева, расположенной в горах неподалеку от Гориса деревни. Там находится монастырь десятого века, который один поэт диаспоры описал мне как «самый трогательный из всех». Из Татева по высокогорной тропе я снова двинулся на юг, к иранской границе и ущелью Аракса. На следующее утро я позвонил горисскому епископу, епархия которого включала весь Зангезур. Меня интересовало, могу ли я получить у него рекомендательное письмо, чтобы свободно посещать деревни. Без соответствующего Письма меня примут за русского, а каждого приехавшего сюда русского местные жители принимали за шпиона.

Епископ подкатил к гостинице в сверкающей черной «Волге», которую вел шофер. Я не хотел просить его о посещении, не желая отнимать его время,— но время, как выяснилось, не было проблемой. Он снял темные очки и улыбнулся:

— Давайте поедем позавтракаем вместе с моим другом, философом.

У философа было ленивое лицо, и все в его квартире говорило «партия» гораздо громче, чем «наука». Все здесь сверкало хромом, было устлано пушистыми коврами, а на полках без книг красовались почетные грамоты. На экране телевизора спортсменки соревновались в синхронном плавании.

— Я изучаю английский,— заявил философ.— Послушайте: remember me to your wife, can you recommend a hotel... the hens are laying... I want to see the prig.

— Pig, мне кажется.

Его жена принесла канапе с салями и каспийской икрой и бутылку армянского коньяка.

— Will you be wanting a shower... The dog is brown...

Епископ вытер бороду и сказал:

— Мой друг хорошо говорит, не так ли?

Выйдя из дома, епископ написал записку в Татев прямо на крыше своей «Волги». Поблагодарив его, я пошел на автобусную остановку. Здесь, сидя у пыльной стены в ожидании автобуса, я получил обычную порцию полных ненависти взглядов. Я подумал обо всех многонациональных городах от Адриатики до Иркутска, где разменная монета ненавидящих взглядов теперь, по-видимому, набирала вес и цену. Армянам было не привыкать к подобным проявлениям шовинизма, но здесь они сами потчевали им других.

Я был рад, когда Горис остался позади. Взгляд отдыхал на приятно незамысловатой линии Зангезурских гор — гладкой, зеленой, лишенной леса. На их склонах группы крестьян, согнувшись, собирали травы, передвигаясь, словно лодки в широком заливе. Мы остановились в деревне, и через окно автобуса я увидел группу девочек, танцующих на площади. Возле них танцевала группа мальчиков. К тому времени, когда наш автобус отъехал, мальчики дрались, а девочки сидели на стене в состоянии полного изнеможения. Дорога вилась через плато, затем спустилась в глубокую расселину. Скала с другой стороны представляла собой нагромождение деревьев и камней. Серый туман поднимался с реки. Высоко над потоком, близ обвисающей губы ущелья, поднималась башня Татевского монастыря. На фоне грандиозных скал церковь казалась маленькой. Иерусалимский поэт оказался прав. Зрелище было невероятной красоты, за такую землю стоило воевать.

Солнце давно скрылось за снежными вершинами, пока автобус карабкался по высокогорной дороге. В сумерках я разыскал дом Рубена, монастырского прораба. Он предоставил мне комнату и повел меня показывать свою домашнюю винокурню; невинно булькающее спиртное и гордая ухмылка Рубена означали, что вечером неминуемо придется выпить немалое количество этой жидкости.

Рубен сказал:

— Позже мы сходим на собрание деревни. Сегодня День Армянской Республики, и мы должны навестить моего друга. Он капиталист.

— Капиталист?

— Раньше он был коммунистом. А теперь он капиталист.

Я понял, что против этого не возразишь.

Из темноты сада сквозь освещенное окно мне были ясно видны их красные лица — они сидели у длинного стола в подвальном помещении. Рубен распахнул дверь, и навстречу нам зазвучали их грубые голоса. На столе была расстелена скатерть в белую и красную клетку, которой почти не было видно из-за обилия сыра, баранины, хлеба, трав и арака. За скамьями и склоненными спинами людей у стены стояли несколько автоматов. Мы сели и оказались буквально заставленными едой и выпивкой.

В дальнем конце стола тамада-капиталист отодвинул стул и встал. Лампочка свисала с деревянных досок, освещая нимб его седых взлохмаченных волос.

— В этот день более семидесяти лет назад была провозглашена республика Айастан (одобрительные выкрики из-за стола), давайте вспомним то время и тех, кто боролся...— И он вспомнил тех героев, которые отстояли территорию у турок в 1918 году, и великого вождя Андраника (одобрительные возгласы).— А теперь Армения снова независима, и мы должны вооружаться и защищать свою землю от турок, отстоять отечество и... и...— Он поднял свой стакан: — За Айастан!

— За Айастан!

Сидевший рядом со мною гигант налил в стакан домашней водки и подвинул его ко мне. Стакан был полон до краев.

— Пей, англичанин!

Весь стол вдруг повернулся ко мне, целое море выпученных, налитых кровью глаз.

— Пей!

Я залпом опрокинул стакан,— к подобным вещам я уже привык. Но ужасающая крепость этого горного самогона была для меня неожиданной. Я почувствовал себя так, как будто проглотил горелку: горячая, вязкая жидкость пролилась мне в грудь. Мой рот горел. На глазах выступили слезы. Я проглотил кусок хлеба, слабо улыбнулся и прохрипел:

— Бензин.

Глаза вокруг меня сузились от смеха.

— Да, англичанин! Это похоже на бензин!

Великан снова наполнил мой стакан. Воинственные крики отражались от стен и повисали, словно знамена, в прокуренном воздухе. Собрание несколько оживилось: женщины сновали вокруг стола, убирая пустые блюда и ставя вместо них полные.

Великан повернулся ко мне и произнес:

— У нас в Татеве два осла.

Я кивнул, не зная, следует сожалеть или радоваться по этому поводу.

— Два осла!

— Хорошо.

— Нет! Не хорошо! Один осел — Муталибов.

— Лидер азербайджанцев?

— Другой осел — Горбачев.

Он расхохотался. Затем, неожиданно посерьезнев, он посмотрел на свой стакан и покачал головой.

— Они точно как ослы, эти двое, Муталибов и Горбачев. Точно ослы...

На другом конце стола начался спор, и капиталист снова поднялся. Его приспешники рявкнули:

— Тихо!

Он поднял свой взгляд государственного деятеля над головами собравшихся, обратив его к одному из дубовых перекрытий потолка.

— Так как наша земля, которая была нашей еще до времен Багратидов и Ани, снова подвергается нашествию турок и мусульман, мы молимся за победу Христа, которого мы приняли первыми в мире, в 301 году.

— За Христа! За победу!

Он поднял стакан в мою сторону.

— А сегодня мы смотрим на Европу и христианские страны Запада, на наших братьев в Америке, Великобритании и Финляндии, надеемся на их помощь в борьбе с нашими врагами — азербайджанцами и мусульманами, и...

— За победу! — Голоса приобрели агрессивный, беспощадный оттенок.— Смерть мусульманам!

— Смерть мусульманам! — Кулаки ударили по столу.— Смерть мусульманам!

Тон мгновенно изменился, теперь в этих криках явственно слышалась жажда крови.

— Нет.

Я удивился, услышав голос, выражавший несогласие в такой группе. Еще с большим удивлением я понял, что голос принадлежит мне. Воцарилось молчание. Снова глаза собравшихся смотрели на меня — налитые кровью, утратившие дружелюбие.

— Нет,— повторил я. Теперь отступать было поздно.— Не мусульмане ваши враги. Это не битва между христианами и мусульманами. На Востоке многие мусульмане были давними друзьями армян. Арабы укрывали армян в 1915 году. Это даже не война с турками. Это война с советскими генералами. Не они ли разжигают ненависть между азербайджанцами и армянами?

Один или двое из сидевших за столом покачали головой и, бормоча что-то, уставились в свои стаканы. Но другие сказали:

— Он прав.— Они подняли стаканы.— Вперед! Еще бензина англичанину!

И тогда зазвучали другие речи — о Месропе Маштоце, Байроне и Севаке, и стало шумно, и звучала музыка, и женщины потихоньку пришли с кухни, и все мы танцевали, взбивая пыль с пола.

 

22

Армения никогда не имела мира;
всегда — войну.

Сэр Джон Мандевилл

Я проснулся сразу после восхода солнца на диване татевского прораба. Впервые в жизни я почувствовал, как тошнота подкатывает к горлу. Когда я сглотнул, собственная слюна, казалось, обожгла меня. Это насквозь проспиртованное путешествие не могло не сказаться. Как они могут переносить такое количество алкоголя? Должно быть, они переняли это у русских, которые пьют больше всех в мире. Возможно, это и есть единственное реальное наследие старой царской империи; водка — своеобразная дубинка для масс, гораздо более надежная, чем марксизм-ленинизм, и, как оказалось, легко экспортируемая.

Я принял единственно возможное в данных обстоятельствах решение — выпить большой стакан домашней водки вместо завтрака. Это уменьшило жжение и успокоило мои горящие внутренности. Простившись с прорабом, я прямо через его сад зашагал к монастырю.

Каждый клочок земли вокруг домов был засажен чем-нибудь съедобным: картофелем и капустой, фасолью, деревьями миндаля и каштана, вишни и яблони. Сама земля была черная и жирная и комьями отваливалась с грядок, точно асфальт. Именно этот чернозем и его качества были увековечены в названии «Карабах»: на фарси это словосочетание означает «черный сад». Именно плодородие здешней земли превратило ее в маленький райский сад, и казалось, что ее жизненные соки напитали и самих жителей этого края, передав им свои качества.

Стиль монастыря в Татеве был более размеренным. В центре его находилась церковь Петра и Павла, построенная в конце девятого века. Как и остальные армянские церкви, она поражала гениальным совершенством форм и пропорций: серые края ее барабана закруглялись со слоновьей грацией, камни подогнаны друг к другу безукоризненно. Я поднялся по каменным ступеням и через верхний проход вышел на поросшую травой крышу. Десятки хачкаров выстроились, как на параде, в порядке убывания размера: некоторые склонились друг к другу у стены, сложенные, словно дары у ног могущественного властелина. Край крыши монастыря обрывался в бездну ущелья. Весь ансамбль был построен прямо на скале.

Я представил себе первых монахов, выбиравших место для строительства монастыря. Вода и шум водопадов, далекие горы, не столько горы, сколько горные пики, утесы, вершины и снова камни, камни, а там, где не было скал, росли кустарники, дикая высокогорная трава — и шрамы красных маков. Это была Армения, настоящая Армения. Однако головокружительная высота самым плачевным образом усугубила мое похмелье.

У подножия скал, примерно на семьсот или восемьсот футов вниз, среди нагромождения камней я различил прямоугольные очертания территории другой церкви. Я спустился туда по извилистой тропе, петлявшей по отлогому склону. Воздух становился все более горячим и влажным, трава была выше, а цветы были ярче и даже экзотичнее. В густом воздухе летали сонные толстые пчелы, а между ними скользила танцующая мошкара. Стрекозы нависали над ручьями, словно воздушные кресты. Сойки пронзительно кричали в густом кустарнике. Треск цикад перешел в сплошной шум. Крошечные лягушата выскакивали из травы при моем приближении, звонко шлепаясь в илистые лужи. В одном месте на расстоянии чуть больше метра от меня желто-зеленая змея переползла через тропу, не менее удивленная моими шагами, чем я — извивами ее безногого тела. Несколько старых хачкаров были прислонены к стене ущелья, и по их обветренным узорам ползали улитки. Я снял пальто и пошел дальше.

Внутри церкви было холодно и пахло затхлостью. Последнее богослужение в ней было совершено, по-видимому, очень давно. Солнце проникало внутрь сквозь прорези окон множеством серебристых стрел. Стены зазеленели от плесени, а в сырых трещинах рос папоротник. Выйдя из церкви, я увидел человека, усевшегося на куске разбитого карниза. Изо рта у него торчал стебелек травы. Я спросил у него воды. Он пожевал стебелек и не пошевельнулся. Я сказал ему, кто я, и что я здесь делаю, и что я не русский, и что мне нужна вода. Он улыбнулся, соскочил с камня и повел меня назад в церковь.

Этот человек жил один в старом церковном притворе. Все то имущество состояло из разбитого сундука. Из него он достал лаваш и сыр, воду и маленькую бутылочку с водкой. У него было пятьдесят ульев, разбросанных по монастырским крышам, на которых росла трава, и мы ели лаваш с медом, полным мошек и мелких прутиков.

Я поблагодарил его и двинулся дальше по ущелью. Чтобы выйти на дорогу, мне надо было перебраться через реку. Я босиком подошел к мосту и уселся на нем, глядя высоко вверх, туда, где дорога неожиданно резко ныряла от плато и начинала свой долгий, узкий и извилистый спуск. Вдруг там появилась черная точка, но понадобилось еще пятнадцать минут, чтобы подъехать к мосту. Дверца распахнулась, и там, на заднем сиденье, в темных очках и безукоризненно выглаженной сутане, оказался не кто иной, как епископ из Гориса.

Епископ вывез меня из ущелья и высадил на магистрали, идущей на юг. Я прождал около часа, пока не появилась следующая машина. Семья Папазьянов, или по крайней мере часть ее, возвращалась из Капана. Они были на свадьбе. Парон Папазьян вел машину чрезвычайно сосредоточенно: его дыхание веяло араком, он напряженно всматривался в дорогу. Мать и дочь были в своих самых нарядных платьях: на одной черное с желтым рисунком, на другой — черное с лиловым; когда мы остановились у лесного источника, они пробирались через грязь, словно пара экзотических тропических птиц.

Источники были непременной частью любого путешествия по Армении. Мне приходилось ездить в автобусах, которые делали остановку, просто чтобы люди могли подойти к какому-нибудь источнику: к нему выстраивалась очередь, словно за святой водой после литургии. Многие церкви были построены рядом с источниками и, несомненно, на местах более древних священных мест. Вода всегда играла особую роль в жизни армян (внезапно я подумал об изгнанниках, бредущих по безводной пустыне, и о прочих ужасах Рас-эль-Айна, в частности о водоемах в пустынях, забитых трупами). Здесь вода была отведена в трубу, пробитую в большом камне. У подножия камня находился желоб, и вода, переливаясь через его край, уходила вниз по водостоку. На камне над трубой, как и над большинством виденных мною родников, был высечен такой знакомый теперь круг с вращающимися сегментами. Прежде чем вернуться в машину, обе леди Папазьян ополоснули свои нарумяненные щеки.

Но когда мы, освежившись и умывшись, выезжали из-под лесной сени, мимо нас пронеслась другая машина. Мы все заметили разбитое заднее стекло и человека, лениво развалившегося на сиденье.

Парон Папазьян сжал губы.

— Прошлой ночью на этой дороге они убили человека. Возможно, нам не удастся проскочить.

Как и следовало ожидать, поднявшись на холм, мы увидали две или три машины и остановившийся посреди дороги автобус. Вокруг них собралась толпа, среди которой было несколько озабоченных фидаинов. Каждый из них держал у бедра автомат Калашникова. Впереди на дороге была обнаружена засада. Но взволнованные люди не могли ничего толком объяснить. Я мог разобрать лишь беспорядочные выкрики: «Русские! Мусульмане!» Папазьяны сказали, что не могут рисковать и поедут назад, в Горис. Я поблагодарил их и сказал, что подожду. Возможно, автобус поедет позже, то была единственная дорога на юг.

Лес в этом месте отступал от дороги, и рядом с нею находилась лужайка с маками и высокой травой. В ярком солнечном свете маки напоминали капли крови. Вдалеке, под небом юга, была видна линия серых горных пиков, последних пиков Армении.

Я мерил дорогу беспокойными шагами. Когда, склоняясь над картами в Иерусалиме, я планировал свое путешествие, я решил, что закончу его возле реки Аракс и границы с Ираном. Стремление добраться до самого края Армении было лейтмотивом моего путешествия и его целью, а по крайней мере географически Армения заканчивалась у южной границы и реки. Но что могла рассказать мне карта о сегодняшнем случае?

Фидаины посоветовали людям возвращаться в Горис. Но я ждал, упрямо на желая верить, что застряну здесь. Через несколько часов на поляне появился грузовик: он должен был проехать. Я уселся в кабину.

Дорога в Капан была вымощена минувшими нашествиями. Среди деревьев стояли странные обгорелые здания. Аэропорт на окраине города был разбит. Теперь, приближаясь к самому узкому и дальнему концу Армении, я стал сравнивать эту узкую полосу земли с потрепанным до бахромы флагом, который слишком долго оставался на ветру. Сам Капан был хаотичным и полуразрушенным городом. Заброшенные аттракционы ржавели в центре города. Улицы были полны прохожих. Их лица маячили в сумерках. Государственная гостиница пока еще функционировала. Администрация гостиницы, выслушав мой хорошо отрепетированный рассказ о том, что я не русский, каким образом я добрался до Армении, в каких странах я побывал, с кем из армян встречался, предоставила номер, который в былые времена занимали партийные работники. Взять с меня плату решительно отказались.

Закрыв дверь номера, я, обессиленный, рухнул в одно из кресел табачного цвета. С чувством вины я подумал обо всех тех коммунистах, которые сиживали, развалясь, в этом кресле. Я подумал об их благих намерениях, об их тугих, лоснящихся задах, об их усатых, преисполненных сознания собственной важности лицах. Затем я погрузился в сон. Незадолго до полуночи я проснулся и открыл дверь в ванную комнату. Что-то зеленовато-белое проскользнуло по кафельному полу. Оно исчезло в большой дыре в стене прежде, чем я успел его рассмотреть. Всю ночь слышались взрывы, отдававшиеся через стены номера. Долгое время я не мог заснуть, стараясь понять, откуда исходили эти звуки — от зеленовато-белого зверя, водопровода или артиллерийской стрельбы в горах.

Отец Вазген, священник Мегри и Капана.

Отец Вазген, священник Мегри и Капана.

 

Утром я позвонил местному священнику. Тот сказал, что у него есть бензин, он едет на юг и может меня подбросить. Мы встретились в кафе гостиницы, и он подтвердил, что ночью был минометный обстрел. Отец Вазген был бородатый, сероглазый, похожий на фидаина мужчина. Он недавно был рукоположен и был первым священником в этих местах с 1921 года.

Увидев его, официантка забыла про своих клиентов.

— О, святой отец! — воскликнула она и закрыла рот ладонью.

Она подсела к нам и, закурив сигарету, начала длинный монолог о прошлом. Она боялась перекреститься, не могла посещать церковь или крестить своих детей. Всю жизнь она хотела поехать в Татев, чтобы поставить свечи за них и за свою умершую дочь. А теперь, когда он здесь — святой, апостол! — можно больше не беспокоиться.

— Спасибо вам, святой отец. Слава Богу, что вы здесь, у нас.— Она схватила его за руку.— Я заказала хачкар. За Карабах. Могу я привезти его, святой отец? Можно привезти его в церковь?

Он сказал, что можно. Выйдя из гостиницы, мы выехали из Капана и двинулись вверх к перевалу.

— Видите, как люди жаждут Бога? На прошлой неделе в гостинице я встретил фидаинов. «Пойдем с нами, святой отец!» — сказали они. Я не мог им отказать. Они привели меня в свою комнату. На кровати лежали шесть автоматов. Командир показал мне на них: «Вы должны отслужить мессу, святой отец! Вы должны благословить наше оружие!»

— Как же вы поступили?

— Я не знал, что делать. В семинарии меня не учили. Поэтому я произнес молитвы и окропил стволы, как при крещении.

Мы проезжали перевал через облака, но к тому времени, когда мы спустились к Мегри, стало жарко и сухо. Город притиснут к иранской границе, которая проходит по середине реки Аракс. Мегри оказался непохожим ни на один из других армянских городов. Отец Вазген еще не видел одну из старинных церквей города, и мы пошли к беззубому сторожу за ключом; оказалось, что сторож потерял ключ. Вместо него сторож дал нам пару плоскогубцев, и мы сорвали висячий замок. Отец Вазген сморщил нос при виде синусоидных арок и персидских деталей фресок.

— Мусульманство,— прошептал он.

Позже он вернулся в Капан, а я, помахав ему, пересек главную площадь. Под платанами сидели старики и выплевывали вишневые косточки мне под ноги. Я устал объяснять всем и вся, что я не русский. Поэтому я ответил ледяным взглядом на их ледяные взгляды.

Уцелевшие после резни 1915 года, г. Мегри

Уцелевшие после резни 1915 года, г. Мегри

 

Мегри был угнетающим местом. Здесь я постоянно ощущал какую-то опасность. Со всех сторон над городом нависали голые, лишенные растительности горы с острыми зубцами, которые или находились в тени, или становились попеременно синими, желтыми, красными... В этом месте чувствовалась какая-то непривычная сухость. Заглядывая через ущелье, через проволоку, через похожие на зубы дракона зубцы гор, расположенных на иранской стороне, я ощущал безграничность Востока и, по контрасту, зажатость этого уголка Армении. Но прежде всего в Мегри особенно явно чувствовалась незримая угроза со стороны Азербайджана. Азербайджан был всего в десяти милях на восток и на запад. Советские танки были расставлены вдоль границы и на севере; население Мегри отделяли от соотечественников девять тысяч футов гор. Мегри — это Армения в миниатюре, изолированная и открытая опасностям, Армения, граничащая с иранцами-шиитами и турками-суннитами, а также осколками советского коммунизма — расположенная между тремя мирами и не принадлежащая ни одному из них. Я ушел с площади и отправился бродить по запутанной сети городских улиц, состоящих из одних камней. У меня родилась одна мысль. Я шел полчаса, час, два часа... У подножия скалы я присел отдохнуть. Темные городские здания были разбросаны внизу, в сухой долине: они напоминали куски, приставшие ко дну сковороды.

Подойдя к самому краю, я спрыгнул вниз и оказался в ущелье Аракса. Здесь оно было уже, и река подходила вплотную к границе. С берегов этой же реки, только миль на двести севернее, оттуда, где расположены развалины Ани, четыре года назад началось мое путешествие. Круг как бы замкнулся. У меня в кармане лежал кусочек горной породы, подобранный мною несколькими днями раньше в глубинах севанского туннеля. Я намеревался сохранить его, но сейчас я вынул его и бросил через ограду. Перелетев через колючую проволоку, он низкой дугой пролетел над нейтральной полосой, а потом скрылся в закрученных струях Аракса.

 

23

Для того, кто родился в горах,
вся жизнь — высоко в горах.
Стоит судьбе забросить его на равнину,
и он от тоски зачахнет.

Из польской народной песни
«Красный пояс»

Я переночевал в доме мэра города Мегри. Было жарко, много жарче, чем когда-либо за последние месяцы. Я спал на балконе, светила яркая луна, и ущелье было залито ее серебристым сиянием. Утром я готовился к возвращению в Ереван. До Капана через горы ходил автобус. Но дорога в Горис была блокирована. Там снова была засада, и снова пассажиры стояли на дороге в напряженном ожидании, глядя на меня с подозрением. Я укрылся в чайной. Там я встретил человека по имени Ашот, который тоже ждал, пока дорога откроется. Он сидел один, перед ним стоял стакан водки. Его лицо было ненормально красным.

Он пригласил меня за свой столик, и я заказал сыр, лаваш и еще водки. Я предложил тост за мир, и мы выпили за мир, затем Ашот предложил выпить за победу. Выпив за победу, я поднял тост за всех армян, которые помогали мне на моем пути. А когда мы выпили и за них, Ашот поставил свой стакан и неожиданно расчувствовался.

Когда-то давно, объяснил он мне, он жил в деревне, похожей на здешние. Потом он уехал в Ереван, и некоторое время все шло хорошо.

— Я учился в институте и был лучшим в своей группе по английскому. Но потом партия не дала мне устроиться на работу. Партийные не любили меня. Я мог бы стать хорошим переводчиком или учителем. Но я не стал никем.

— Но партии больше нет,— сказал я.

— Теперь моей родине нужно, чтобы я воевал, а не учил. Я хотел бы быть фидаином, но...

— Но что?

Он посмотрел куда-то поверх моей головы.

— Это трудно объяснить. Если бы у меня была возможность сражаться, я бы...

Как раз в этот момент в чайную ввалился фидаин. Закинув автомат за спину, он оглядел комнату. Заметив меня, он прошел прямо ко мне и рявкнул по-русски:

— Выходи!

— Я не русский,— сказал я.

— Выходи,— стоял он на своем.

Ашот пустился в пространные объяснения — сказал, что я встречался с армянами в Бейруте и во многих дальних местах, что я приехал издалека и что я хороший друг... Фидаин вновь посмотрел на меня, и я сказал, что это так.

Он потянул себя за ус и вышел. Вскоре он вернулся и сказал:

— Послушайте, дорогу сегодня не откроют. Вам придется вернуться в Капан.

Я спросил, можно ли ждать машину здесь. Фидаин снова ущипнул себя за ус.

— А почему бы вам обоим не остаться в нашей деревне?

Я посмотрел на Ашота. Его лицо покраснело сильнее.

— Нет-нет. Для меня это проблема...

Пока я забирался в потрепанный джип фидаина, Ашот обеими руками сжал мою руку. Он выглядел чрезвычайно смущенным и только что не плакал:

— Не бойтесь. Идите. Я не могу. Я боюсь. Мне очень жаль. Нет, для меня это невозможно.

Деревня фидаина раскинулась на холме над широкой долиной Аракса. Над равниной небо выглядело бледнее. Мы проехали через крайние дворы деревни, и теплый ветер свободно проникал в джип. Фидаина звали Гамлет, а деревня, состоявшая, как и большинство виденных мною, из пыльных дорожек и зеленых садов, носила имя другого отважного князя — Давида Бека. В начале восемнадцатого века Давиду Беку удалось объединить усилия армянских горных вождей в борьбе против персов. Но так же, как в случае с Овсепом Эмином и многими другими, его попытки создать независимую Армению были неудачными.

Дня два я гостил у фидаина в селении Давид-Бек. Армяне, которых я встречал здесь, были совершенно непохожи на тех, кого я встречал в Иерусалиме, в помещениях с зарешеченными окнами. Мужчины широко улыбались и выглядели старше своих лет. У женщин было гордое и отрешенное выражение лиц и непокорные завитки волос цвета воронова крыла. Именно женщины здесь правили деревней. За их передники цеплялись дети, они ухаживали за домом, подметали двор, кормили животных и проводили большую часть времени в лесу, обрабатывая полоски земли, расчищенные под поля. Мужчины ночью бодрствовали, охраняли деревню, а днем дремали где-нибудь возле полей. Они вернулись к своей традиционной роли горного воина и защитника, бдительно охраняющего свой очаг.

На следующий день около полудня мы с Гамлетом, захватив трех цыплят, отправились через лес в поле. Мы сделали стойки из ореховых кольев и зажарили цыплят, а потом вместе с десятком деревенских жителей провели томительно ленивые полуденные часы в беседе, сидя в тени и слушая, как бежит вода по канавкам, орошая поля. Позже, вместе с несколькими фидаинами отводя лошадей в деревню, мы набрели в лесу на заброшенную часовню. Хачкар опирался на ее увитые плющом стены. Капли воска застыли на его передней части. Один из фидаинов достал из кармана огарок свечи, разжег ее и поставил на верх хачкара. Гамлет преломил хлеб, а кто-то вытащил из седельного мешка бутылку с водкой, которую пустили по кругу. Все фидаины носили нательные кресты и татуировку в форме креста на предплечье. Они часто говорили мне: «Мы христиане, они — мусульмане». Но в случайно возникшей литургии присутствовал элемент неуклюжей бравады. В этих воюющих деревнях религия стала скорее политическим знаменем, чем исповеданием веры.

Фидаины на отдыхе. Зангезур.

Фидаины на отдыхе. Зангезур.

 

Начинался вечер, когда мы вернулись в деревню. Мы привязали лошадей и зашли к двоюродному брату Гамлета. Он стоял в тени каштана и засаливал медвежью шкуру. Смерть медведя не раз обсуждалась и даже изображалась в лицах. Сначала, когда медведь продирался через деревья, он решил, что это азербайджанец. Потом медведь вышел на поляну прямо перед его постом. Когда он увидел, что это всего лишь медведь, он улыбнулся и снял палец с курка. Но потом передумал и все-таки выстрелил.

Он насмешливо улыбнулся мне.

— Как вы думаете, англичанам понравился бы медведь?

— Сохраните медведя,— сказал я.

— Возможно, наши ночи слишком холодны для медведей.

— Ночи в Армении прекрасные.

Он хмыкнул и вытер руки, и все мы вошли в дом и уселись в его гостиной. Несколько автоматов стояли рядом с пианино в одном углу, и двое детей ползали по полу на расстеленном шерстяном одеяле. Третий сосал грудь женщины, которой на вид нельзя было дать больше семнадцати лет. Разговор был простым и приятным. Я прислушивался к жестким согласным и гортанному смеху. Я отмечал их жесты, сочные и выразительные, и чувствовал, что именно здесь, где угроза была особенно велика, армянский дух проявлялся с особой силой. Тот же самый дух вел армян по необозримым просторам невероятной истории, именно он в странно измененной форме обусловил их выживание на чужбине. Здесь армянский дух проявлялся в изначальном и чистом виде. Это подтвердило мое давнее предположение: именно деревня с ее вечным круговоротом плодородия и борьбы была средоточием духа нации, бьющего, подобно роднику, с высоких Кавказских гор.

Женщина внесла поднос с водкой, и Гамлет сел за пианино. Один из фидаинов облокотился на крышку и, подняв подбородок, затянул песню «Армянская девушка»:

— Hay aghjik.— Он крепко сжал крышку пианино.— Siro-on aghjik, chega kes bes sirounik, Hayastani siroun aghjik.

Фидаин пел, прижимая ко лбу сжатый кулак, и, когда он поднял глаза, оказалось, что они полны слез.

— Hay aghjik... Hay aghjik...

Позже я пошел вместе с Гамлетом в деревенский клуб. В одном углу группы мальчиков играли в настольный теннис и карамболь. На облупленных стенах висели портреты авторитетов былых времен в строгих костюмах и галстуках. За этим залом располагался небольшой кинотеатр, где человек тридцать-сорок смотрели какой-то футуристический мультфильм, мелькавший на самодельном экране. Гамлет провел меня в боковую комнату, отделанную заметно богаче. Обитые красным бархатом банкетки стояли вдоль стены, а позади бара находился блок электронного оборудования. Гамлет поставил кассету с синтетическим советским роком. Это была комната партийного руководства. Сейчас она находилась в запустении.

На мгновение фидаин испытал чувство собственного могущества. Гамлет раскинул руки и усмехнулся:

— Здесь хорошо, да?

Вошли два фидаина и опустились на банкетки. Гамлет спросил меня:

— Хочешь посмотреть видеофильм?

— Какие видеофильмы у вас есть?

— Есть с женщинами, есть с борьбой.

— На ваш вкус,— сказал я.

— Хорошо. Возьмем про борьбу.— Он засмеялся, но не вкладывая в это никакой иронии, скорее просто от хорошего настроения.

Это был отвратительно тягучий американский фильм, продублированный на русский язык. Дубляж был не синхронный, а ленту крутили так часто, что все цвета пожелтели. История сама по себе была о тренировках чрезвычайно крутого десантно-диверсионного отряда. Их, безоружных, оставили на холме, и отряды бойцов из разных стран и эпох поочередно атаковали их холм, чтобы взять его штурмом. Здесь был представлен первобытный человек с луком и стрелами, римские легионеры, вооруженные копьями, и даже рыцари с мечами. С одной стороны группа монголоидов — мастеров карате с воинственными криками карабкалась вверх по склону. Некоторые новички оказались не на высоте и вскоре лежали на земле, стонущие или мертвые, но самые крутые из защитников выжили. Им пришлось оставить холм и бежать, обливаясь потом, через какую-то выжженную солнцем полупустыню. Я как раз думал о том, что этот фильм — неплохая пародия на армянскую историю, когда мальчик отодвинул черный бархатный занавес, висевший перед входом, и что-то крикнул.

Фидаины вскочили и схватили оружие. Я выбежал в зал. Вместе с ними люди покидали свои места, а мальчики бросили игру: мячик для пинг-понга подпрыгивал на полу.

Снаружи на террасе было темно. В воздухе зависло напряженное ожидание. Затем в лесу, расположенном ниже деревни, раздалась автоматная очередь. После нескольких секунд тишины над нами вспыхнул красный след трассирующего снаряда. Крики ярости донеслись из небольшой толпы.

Гамлет вскинул руку к небу:

— Смотрите! Видите, что делают эти турки?

Я кивнул, хотя, строго говоря, трассирующий снаряд был выпущен сзади, с армянской стороны.

Мы уехали из клуба в джипе Гамлета. В темноте до меня доносились звуки автоматных очередей, а потом один или два взрыва снарядов. Мы поехали к дому Гамлета. Его жена уже стояла в дверях, и слабый свет, падавший из комнаты, озарял ее фигуру. Она протянула ему автомат Калашникова и пластиковый пакет с запасными патронами: его дочь сделала шаг вперед и застенчиво подала ему ремень, который он пристегнул к ложу и стволу. Он нагнулся и погладил девочку по голове. Никто не произнес ни единого слова. Мы поехали за остальными. В каждом доме на пороге стояла женщина, держа наготове оружие и пакет с боеприпасами. Затем мы снова погрузились в темноту улиц, не слишком хорошо понимая, что происходит.

Я повернулся к Гамлету и спросил:

— Что происходит?

Он пожал плечами и покачал головой.

Мы заняли позицию на нижнем конце деревни, усевшись в линию спиной к складу бывшего молочного кооператива. Ночь была ясная и прохладная, и яркие звезды рассыпаны по небу. Внизу, в долине, я различал огоньки нескольких азербайджанских деревень. Где-то выше нас лаяла собака, но стрельба прекратилась.

Гамлет прополз несколько ярдов вокруг здания до того места, где оно фасадом было обращено к долине. Он говорил по двухканальному радио. Я слышал, как он спросил, что происходит. «Чэгитэм»,— протрещало в ответ — «я не знаю».

Затем снизу снова раздалась автоматная очередь. Гамлет выстрелил наугад в сторону деревьев и ждал. На стрельбу ответили, и я слышал, как две или три очереди, не причинив никому вреда, просвистели сквозь листья березы у сарая. Над нами вспыхнула целая линия трассирующих снарядов, и снова раздались взрывы, затем откуда-то из верхней части долины донеслись крики и снова стрельба. Радио Гамлета зашипело, и кто-то спросил его, что происходит. Он ответил, что не знает.

Снова тишина. Залаяла собака. Гамлет вновь занялся своим радио, но оно теперь не действовало. Он вновь отполз к нам и, покачав головой, закурил.

Мы просидели там четыре или пять часов. По временам доносился грохот стрельбы, но уже издалека. Незадолго до полуночи из-за деревьев появился отряд в полдюжины человек. Гамлет приготовился стрелять, но оказалось, что это армяне. Ненадолго к нам присоединился посыльный одной из двух групп. Он пытался выяснить, что происходит. Он уселся спиной к стене домика и закурил сигарету. Спичка на мгновение осветила его лицо, прежде чем он потушил ее. Гамлет передал ему бутылку, и он рассказал какой-то анекдот об азербайджанцах, которого я не понял. Затем он исчез в ночи.

Все это время штормовой фонарь, раскачиваясь взад-вперед, посылал свой молочный свет через двор к двери амбара. И, глядя на медленное, призрачное мерцание, оставляемое им на ветру, я думал о том, как много вмещает в себя каждый армянский вечер: этих людей, эту деревню и этот унаследованный от предков страх потерять свою землю.


Содержание | От автора | Вступление
1. Ближний Восток | 2. Восточная Европа | 3. Армения
Список литературы

 

Дополнительная информация:

Источник: Филип Марсден, «Перекресток: путешествие среди армян»
Москва, «Феникс», 1995
Предоставлено: Андрей М.
Отсканировано: Андрей М.
Распознавание: Андрей М.

См. также:

Владимир Ступишин, Моя миссия в Армении

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice