ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English
Агаси Айвазян

ПУПОВИНА

Марта рожала в одиночестве: замкнувшись в себе, из себя, в поту, в тяжких трудах... Рожала она и не было ей дела ни до людей, ни до бога. Даже занавесила окно своего подвала, чтобы и неба не видеть.
Так и родила - комочек себя, частицу себя, исторгла осколок своего стона и дала ему голос, дала сердце, дала свет и тепло. И была убеждена, что никому нет дела до нее, что никто не видит и не слышит ее, никто не причастен к мукам ее, - одна она и только одна, она - и ее забота. Всегда стойкая, всегда гордая, всегда один на один со своей судьбой. И всегда из-под ударов судьбы выкарабкивалась сама. Поначалу она была слишком впечатлительной, но жизнь стерла и содрала с нее пушок чувствительности и плаксивости и надраила, как медный котел. И ощетинилась она шипами изнутри - сама на себя... Каждый человек несет свой крест. Горе тому, у кого он непомерно тяжел, носит имя его, является кровью и плотью его. И если даже захочет кто крест иного облегчить - не сможет. Как? Каким образом?..
У создателя креста было столь далекое прошлое и облик его повторялся такое бесчисленное множество раз, что становился все бесформеннее, терял очертания, глубину, смысл...
И создан крест из крови твоей и твоих костей, из суставов твоих и жил, и, значит, как же можно облегчить твой крест или облегчить крест другому?.. А с кем крест этот обменять или кому передать? Ведь это не гипсовая статуэтка, купленная на базаре... Он, казалось Марте, вращался словно земной шар вокруг солнца - планета-крест в бескрайнем пространстве.
Боль была так велика, что казалось, будто она охватила все вокруг: болел окружавший Марту воздух, болели дверь, кровать, потолок... Марта не могла прикоснуться к столу - болел стол своей деревянной желтой болью. Марта касалась рукой железных прутьев кровати - там была ржавая железная боль. Она касалась стены, и стена отвечала грязной, облупленной штукатурочной болью. И руки Марты искали что-нибудь мягкое. Сжимали одеяло, давили подушку - боль у них была шелковой: скользкой, леденящей. Марта сжимала в зубах край одеяла, и болело одеяло, боль волной разливалась по нему до самого противоположного края. И ныло тело Марты под этим болящим одеялом...
Марте довелось видеть много рожениц, много умирающих больных, много искромсанных солдат... В госпитале ей часто приходилось держать в руках разные отнятые у тела части: ноги, руки, пальцы...
В одиночку, без чьей-либо помощи рожала Марта. Она сама все для себя приготовила, сама знала, как и что нужно делать. В промежутках между болями она помогала себе, как помогала другим роженицам, утешала, уговаривала, как уговаривала других...
Муки эти были ее муками, боль эта была ее болью, ребенок этот был ее ребенком...
Марта изгоняла из мозга боль, подавляла ее и с присущим ей хладнокровием ни на мгновение не упускала из-под контроля самое главное - ее роды. Боль не рожает, боль мешает, боль - враг. И она шла сквозь эту боль, как идут по пшеничному полю, раздвигая и подминая стебли пшеницы. Она из плоти своей и плотью своею замешивала и лепила новую плоть. Делилась силами своими, делилась любовью своей, делилась жизнью, и эта лучшая ее часть всем существом своим рвалась из ее тела, стремилась в этот солнечный мир. Марта трудилась как чернорабочий, обливаясь потом, напрягала могучие мышцы под нежной кожей, и кожа едва выдерживала чудовищное это напряжение. В своей нежности созданное для любви тело Марты таило в себе высшую мудрость: этой своей почти прозрачной кожей дарило миру любовь, а теперь сокрытыми под этой кожей тугими мышцами дарило миру жизнь.
И отделился от голоса Марты его первозданный звук, его сердцевина, в горле ее осталась лишь пустая оболочка крика...
Марту охватила слабость, и плод обрел самостоятельность, словно уже окончательно отделился от нее, но Марта не могла припомнить, как и когда оборвала пуповину. Ей казалось, что пуповина между ними так и осталась...
Соседи, вдруг увидевшие на руках у Марты ребенка,, не удивились и даже не подумали о том, откуда взяло этот младенец. Настолько его появление казалось понятным и естественным...
А для Марты все еще продолжалось. Все повторялось день за днем: болел воздух, болела кровать, болела спина, болели колени, она растила маленького Мартуна.
Мартун спал у нее под боком, прильнув к ее телу, гулял у нее на руках, ел ее ртом. Потом, через несколько лет, сын выходил на улицу ее шагами - у нее на плечах. Когда поздно вечером они возвращались из кино, он, крепко обхватив ее шею, прятал свое дыхание под ее подбородком. И так всегда - связанные пуповиной.
Долгое время брала Марта Мартуна с собой в баню. Мяла его тельце, по одной расставляла косточки, подтягивала жилы, подгоняла суставы. И казалось, что тело его принимает ту форму и то обличье, которое стремились придать ему руки матери. И еще долго, наверное, водила бы она Мартуна с собой в баню, если бы однажды не взбунтовались женщины: «Что ты его сюда водишь, ведь большой уже парень... Постыдилась бы...»
Марта удивилась - неужели рожденный ею и сотворенный ею обрел уже пол и суть? - и обрадовалась радостью сдержанной и суровой...
Потом некоторое время водила она сына в отдельный номер - здесь она его чувствовала еще более своим и родным, сжимала его в тисках своих бедер и обстругивала и шлифовала его покорное тело...
Прошло много тяжелых лет, пришли времена еще тяжелее. Марта ездила в горные села, добывала там для Мартуна хлеб и картошку. Ездила то верхом, то на телеге, то в расхлябанном кузове грузовика, между железными, в мазуте, бочками, грязными, разбитыми ящиками.
Два раза Марта была на краю гибели. Машина, за рулем которой сидел пьяный усталый шофер, вдруг съехала с дороги, направила свою железную морду к ущелью, накренилась, перевернулась, покатилась и, наконец, задрала в небо свои колеса в скупом, как слезы нищего, ручье на дне ущелья. Колеса все еще продолжали свой перевернутый бег, когда из-под машины выбралась Марта, окликнула, потрясла остальных и, увидев, что в живых не осталось никого, принялась собирать рассыпавшуюся по ущелью свою картошку...
В другой раз Марта свалилась вместе со своим чемоданом в реку, и та помчала ее к ближайшему водопаду, чтобы разбить внизу о те камни, о которые разбиваются ее воды. Марта не выпустила чемодана из рук, ведь в нем были продукты для Мартуна, и это ее спасло: чемодан вынес ее на берег.
Болью берега, болью чемодана, мокрой болью реки лепила и растила она Мартуна...
На глазах у Марты вытягивались его ноги, наливались силой руки, крепло тело...
Никогда не повышала на сына голоса Марта, никогда не говорила ему худого слова, и никогда из-под ее властного взора не выходил Мартун, не сходил с определенного Мартой пути. Легкий взгляд - и сын опять соразмерял свои шаги с ее волей.
Взгляд ее содержал в себе «можно» и «нельзя», он определял меру скорости и направление порывов... Щупальца материнского взгляда проникли глубоко в Мартуна, в его капилляры, приковались к жилам, слились с сердцем, оплели совесть... И если вдруг Мартун сходил с предначертанного матерью пути и ступал на кромку собственных желаний, то саднило сердце, щемила совесть. И из глубин совести вставал образ матери.
В двадцать три года впервые сошел с пути Мартун, вышел за пределы дозволенной ему скорости, увяз в трясине чувства. Жившая в доме напротив Лена, работавшая ретушером в фотоателье, заслонила перед ним все пути и оставила лишь одну тропинку - к нежному и вожделенному своему существу. Запрещающий, отнимающий у него счастье заблуждений, заглушающий голос его свободной воли и страсти взор Марты поблек в Мартуне, затух и подернулся пеленой. И все равно, заслоненный его страстью взгляд матери - жалобный и туманный - терзал совесть Мартуна, и через соединявшую их пуповину передалась ему гнетущая тоска, и ничего не смог поделать Мартун и ушел от своего первого соблазна. Ушел тяжело, словно отрывал мясо от костей.
Болело тело, болел воздух, болели стены, и с болью оторвала Марта сына от его первой любви, выхватила из-под колес страсти.
Марте в этот первый раз, кроме взгляда, не понадобилось ничего, чтобы вернуть себе сына. И продолжалась жизнь Марты и Мартуна - тихая, строгая, нудная. День за днем складывала друг на друга Марта, как складывала друг на друга наволочки и простыни после стирки. И стопки отутюженного белья приобретали поэтому особый смысл. Казалось, что само время аккуратно сложено в стопки в виде чистого белья.
Мартун каждое утро играл гаммы на валторне, и ее ровный рокот тянулся как резина, удлинял день и создавал ощущение вечного и тупого благополучия. Музыка была затеей Марты, а слух Мартуна был не для скрипки (ведь на ней не обозначены ноты) и не для пианино (хотя на нем ноты и обозначены), так что оставалась только валторна... Марта была довольна - видеть своего сына музыкантом было ее давней мечтой, и вообще было приятно, как играли блики от меди валторны на стенах и потолке ее каморки.
Во второй раз одного взгляда Марты уже не хватило. Жило тело Мартуна, жила его природа, а противостоять этому не под силу никому. И не только таким, как Мартун, но и любому живущему, дышащему, питающемуся существу. Достоинства Флоры, исполнявшей народные песни на эстраде в парке «Флора», постоянно находились в поле зрения Мартуна: он сидел спиной к сцене, и выпуклые формы Флоры гиперболизировались в медном, сверкающем зеркале валторны...
Марта не приняла волоокую Флору, не отдала ей Мартуна. Но сын был уже не неженкой, его нервы огрубели, порывы обрели запах пота, желания приземлились, и Мартун уже не так остро чувствовал взгляд матери, думал - пройдет ее недовольство, привыкнет она к Флоре. И будет у времени новое продолжение.
Но не изменился взгляд матери: воздух болел от присутствия Флоры, болел порог дома, когда на него ступала нога Флоры, болел стол, за который они садились втроем. Марта была скупа и размеренна в словах, но сказанное ею было тяжким, нагоняло мрак на лицо Флоры, стирало с него улыбку - словно ошибку с классной доски.
Метался Мартун, но выхода не находил; он был обходителен и осторожен, помогал матери подниматься из-за стола, провожал Флору, потом на улице просил у нее прощения, пытался как-то объяснить происходящее. Флора поняла его, и уже они оба старались ублажить Марту, своим поведением, своим смирением вымаливая у нее хотя бы щепотку личной жизни, право на собственные желания. Но Марта оставалась непоколебима: Мартун был ее сыном, между ними была пуповина.
«Кто тебе мешает? - сказала Марта. - Делай что хочешь». Но знала ведь, твердо знала, что не сделает он ничего против ее воли, И от этого приходил в замешательство и отчаяние Мартун. Для него было важно не просто слово матери, а ее внутреннее согласие, потому что иначе не мог Мартун - заболела бы его совесть: воля его была волей матери. И Мартун стал жить двойной жизнью: отдельно для матери, отдельной для себя. Тайком и боязливо любил он Флору, а перед матерью старался казаться спокойным и покорным.
И треснул он изнутри: унизительное положение Флоры вызывало в нем ропот. Неприязнь матери отравляла его отношения с Флорой. И потускнела, выцвела их любовь, и даже сами они не поняли - то ли Флора удила от Мартуна, то ли Мартун от Флоры.
И вновь Мартун стал принадлежать только Марте - сначала с некоторым недовольством и обидой, потом спокойно и безропотно. И даже иногда подумывал: а может, это и к лучшему, может, и к лучшему эти ленивые будни под утробный рокот валторны?
Свои желания и свою волю вдувал он в валторну, и та возвещала миру, что живет на одиннадцатом этаже дома на проспекте Свободы в Ереване Мартун, что будет он жить бесконечно, а явила его миру женщина-богиня Марта.
Днем со своего высокого балкона посылал Мартун звуки валторны в небо, вечерами из оркестровой ямы - в землю, воздавая и богу, и тартару.
Изредка флиртовал, но, равнодушный и безвольный, предпочитал уютное оцепенение отнимающим энергию удовольствиям встреч и свиданий.
А Марта не уставала следить за сыном, за его поведением, расставлять все по своим местам, подправлять каждый его шаг... Высохшая и беззубая, однако все еще крепкая и энергичная Марта занималась стиркой - стирала одежду Мартуна, занималась шитьем - шила и зашивала одежду Мартуну, готовила Мартуну поесть и готовила ему ванну, мыла Мартуна, натирала ему спину, подтягивала одрябшие мышцы, подгоняла расшатанные суставы, латала потрескавшуюся кожу...
У Марты была лишь одна забота - Мартун, и молча, сосредоточенно занималась она сыном.
Третье проявление воли Мартуна набирало силу долгие годы (Мартуну уже было пятьдесят, а Марте семьдесят лет), поэтому оно вобрало в себя так много страсти. Словно смерч обрушилось оно на Марту и Мартуна, разнеся вдребезги их спокойную и тихую жизнь. В Мартуне взорвалось изголодавшееся существо состарившегося ребенка, несостоявшегося отца, неудовлетворенного мужчины, неосуществившегося мужа.
Толстая, молчаливая и волосатая Дохик стала нищенским подаянием для Мартуна. но большего Мартуну и не хотелось. Он уже знал и цену себе, и место свое. Эта женщина была для него ниспосланным свыше чудом, чудом, потому что сильнее любить было невозможно - Пробудились душа и тело Мартуна, чудом, потому что Дохик забеременела от него. Это было чудом, и Мартун с головой погрузился в простое и обыкновенное счастье жить. Ему достались самые крохи из того, что есть в этом мире, но ему досталось и самое большое из того, что есть в этом мире, - низкорослая, волосатая, улыбчивая женщина и крошечный ребенок.
Он снял им комнату в Чарбахе и долго дожидался того дня, когда сможет наконец взять сына и показать своей матери, обрадовать, смягчить ее сердце... Так вот вдруг, словно маленькое солнце сквозь пелену туч и дождя - свое пока почти бесплотное и безликое дитя.
Но день был солнечным, небо чистым и равнодушным, и Мартун взял младенца и свою Дохик и приехал домой. Вошел и прямо у порога поднял ребенка над головой и показал его матери. Марта взглянула на малыша, взглянула на Мартуна и словно ничего не увидела. Мартун не понял ее и так, ничего не понимая, жил долгое время. Бился головой о стены, пытаясь себе объяснить, миру объяснить, небу пытаясь объяснить - и не мог, потому что все выглядело так очевидно и естественно, словно и не требовалось никаких объяснений, И дрожали колени Мартуна, спазмы сдавливали ему живот и грудь...
...Это было потом, а сейчас, после того как он показал ребенка, Марта словно окаменела: не удивилась и не обрадовалась, лишь с трудом выжала на лице улыбку...
Мартун, позабыв о жене, вертелся вокруг матери.
Лаской и любовью, взглядом, движениями, каждой своей клеточкой старался он вывести Марту из этого непонятного состояния, смягчить ее каменное безразличие. «Смотри, у него же твой лоб, - говорил он, умоляюще глядя на мать. - И шея точь-в-точь как у тебя, мама». Мартун говорил и все больше поражался ее безучастности.
Шли дни, а Марта оставалась бесстрастна и замкнута, и не было ей дела ни до Дохик, ни до ребенка, ни до бога. В воздухе в доме натянулись нервы, воздух в доме онемел, Дохик боялась коснуться здесь даже воздуха.
Забота Марты о Мартуне еще более возросла. Существовали только она и Мартун. Дохик с ребенком были лишними. Воздух в доме корчился от боли, и неделю спустя Мартун вновь увез жену и ребенка в комнату в Чарбахе.
«И ведь что мне нужно-то, - размышлял Мартун, - всего лишь жена, хоть какая, но моя жена, волосатая моя Дохик и ребенок. Это же счастье - мое жалкое счастье, счастье нищего, хлеб голодного...»
Марта ни словом не отметила исчезновения Дохик и ребенка. Она даже как-то успокоилась, к ней вернулось прежнее внутреннее спокойствие, и она стала относиться к Мартуну еще заботливее.
От удовольствия своего, от желаний своих, от воли своей мог еще отказаться Мартун, но разве ребенок - удовольствие? Ребенок был кончиком нити. Вторым ее кончиком была мать. И восставало, возмущалось все внутри у Мартуна. Отходил от матери - терял для него смысл ребенок, отходил от ребенка - теряла для него смысл мать. Они были взаимосвязаны, а нить эта была его счастьем... И ничего не мог поделать Мартун. Как ей объяснить такую простую вещь?.. От ребенка к матери и от матери к ребенку метался Мартун. Умолял Марту, становился перед ней на колени, руки ей целовал, ноги... Как нищий о милостыне молил лишь об одном - о праве на отцовство.
«Делай что хочешь», - опять отвечала мать. Но это были только слова, а Мартуну нужны были воля матери, сердце матери, любовь матери... Иначе все окажется бессмысленным и не будет Мартуну жизни.
Получив формальное согласие, Мартун стал чаще приводить к матери свое горемычное семейство.
Корчился воздух, воздух болел, но Мартун разогнался и уже не мог иначе, старался не замечать мрачности матери и, превозмогая боль, берег ту священную боготворную нить, которая связывала одним концом его мать, а другим его ребенка.
И однажды Марта исчезла из дома. Мартун забеспокоился. К полудню его беспокойство возросло, а к вечеру стало щемить сердце. И понял Мартун, что мать не примирилась с ним, обижена на него и теперь жертвует собой.
Мартун заметался, обыскал все мыслимые и немыслимые места в городе, но матери не было. Вместе с тревогой рос и увеличивался взор матери, из-под которого он было вырвался. Взгляд молча обвинял, взгляд скорбел - это было последним предупреждением.
Мартун понял, что иначе он жить не может: взор матери превращал все в бессмыслицу и нелепость, долго теребил и выматывал совесть, и отделиться, оторваться от ее взгляда не было никаких сил.
Поздно вечером он отвез опять Дохик с ребенком в Чарбах и твердо решил больше не привозить их к матери. Потом, на пути в отделение милиции, его вдруг озарила - в этом было что-то от мелодрамы - мысль о вокзале. Почему - кто знает?.. Не было у Марты вне Еревана никого, ни одной знакомой души.
Издалека долетел гудок паровоза и наполнил сиротством весь мир...
В большом зале ожидания спал, съежившись воздух. Время от времени в открытую дверь вползал с перрона бог знает каким поездом и из каких мест завезенный ветерок, искал себе место, заползая за шиворот и в брючины спящих немногочисленных ожидающих... Беседовал с продавцом газет милиционер. А в дальнем углу съежилась Марта. Без вещей. Сложив на коленях морщинистые руки. Издали она казалась еще меньше и очень постаревшей.
Мартун посмотрел на часы: поездов сегодня больше не было. Какого поезда ждала мать, куда бы она поехала? Марта была одна на всем белом свете, и, кроме Мартуна, не было у нее никого.
К горлу Мартуна подкатил комок. Он подошел к матери:
- Билет-то хоть купила?
Он хотел пошутить, но слова, споткнувшись о стоящий в горле ком, прозвучали как плач.
Марта подняла глаза на Мартуна, и взгляд ее был так серьезен и деловит, что Мартун поверил в искренность ее намерений.
- Пойдем домой, - сказал Мартун и, взяв за руку избегавшую его прикосновения мать, пошел к выходу.
С того дня Мартун действительно больше никогда не приводил в дом Дохик и ребенка. И не только не приводил, но даже и говорить о них перестал, словно их и не
было вовсе. А Марта о них и не спрашивала. И это было самым непонятным для Мартуна и осталось непонятным до конца...
Вновь спокойна и безмятежна была Марта. Заботилась она о Мартуне, лелеяла его. Будто только так и бывает в этом мире. Мартун подолгу вглядывался в бесстрастное лицо матери и пытался попять: неужели она не задумывается над тем, что происходит, ведь это же так естественно, так просто. И от этого бросало Мартуна в дрожь, его знобило, трясло от этой бессмыслицы...
Мартун уже и не замечал Дохик. Главным и основным для него была нить его жизни, соединявшая, словно земная ось, мать его Марту и сына его Мартика. Они не могли существовать порознь. Любовь к сыну порождала любовь к матери, а любовь к матери укрепляла отцовскую любовь. Связь эта была очевидной, и Мартун ничего не мог поделать и ничего другого не мог представить...
Когда он навещал сына, он любил его, не мог на него смотреть без восторга, но вдруг в нем всплывало отношение Марты к этому ребенку, и омрачалась его радость, и не мог он больше ласкать сына.
Когда же он был с матерью и, казалось, любил только ее одну, вдруг ощущал, что смотрит на Марту глазами отвергнутого своего сына, и обрывалась его любовь к матери.
Ведь не мог же он любить одного из них и ненавидеть другого... Одна нить, ведь одна нить их соединяла... И сдавливало ему грудь, ныли все нервы, слабели колени, и боль обволакивала все тело.
Иногда, обессилев, он мысленно обращался к матери:
«Не мешай мне любить тебя, мам... Ты же мой бог... Ведь ты сама против себя... Ты сама разбиваешь мою любовь к тебе... Зачем ты вредишь себе?.. Ведь вас же связывает одна нить...»
И бессилие логики приводило его в отчаяние, и не знал Мартун, плакать ему или смеяться...
Марта была спокойна, она стала сама собой. День и ночь в движении, неусыпно следила за сыном, следила за его одеждой, следила за его обувью, готовила ему и, стоя над головой, следила за тем, как он ест, хорошо ли прожевывает, и, если вдруг кусок застревал у него в горле, постукивала его по спине своей ладонью с тысячью линий судьбы.
Сначала у Мартуна отнялись ноги, потом, как-то сразу, сдало зрение, ему перестало хватать воздуха, и звуки валторны стали гораздо короче. Мартун стал вял и молчалив. И в один ничем не приметный день он уснул после обеда и больше не просыпался. Никогда.
Марта горевала в одиночку, замкнувшись в себе, и не было ей дела ни до людей, ни до бога. Даже занавесила окно, чтобы и от неба скрыть свое горе.
Марта оплакивала сына одна, сама для себя. Пришли несколько человек из оркестра, но они только мешали Марте. Она отмахнулась от них, словно шла по пшеничному полю, раздвигая и подминая стебли пшеницы.
Гроб стоял посредине комнаты, и ночью, кроме Марты, никого не было рядом. Она обтирала гроб, снимала пылинки с костюма, с ботинок Мартуна, разглаживала складки на брюках, поправляла галстук... Потом садилась рядом и смотрела на лицо Мартуна, разглаживала пальцами его седые густые брови, гладила морщинки на впалых щеках, горькие складки в уголках рта...
На кладбище Дохик и Мартик стояли поодаль, у чужой могилы, робко и тайком поглядывая на Марту. Марта была убеждена, что никому до нее нет дела, что никто не видит и не слышит ее, никто не причастен к скорби ее. Одна она и только одна, она - и ее забота. Ведь всегда она сама выкарабкивалась из-под тяжести ед.
Боль была так велика, что казалось, будто она охватила все вокруг: болел окружавший Марту воздух, болели барабанившие по крышке гроба комья земли, болели даже соседние надгробия...
Марта не могла прикоснуться к гробу: болел гроб желтой деревянной болью. Марта касалась рукой земли - земля болела тягучей черной болью. Марта глядела в яму - та болела болью бездны... Марта сжимала свою шаль, и та болела леденящей, перекашивающей лицо болью. Боль эта разливалась и стекала до самого подола платья...
Марта изгоняла из мозга боль, подавляла ее и с присущим ей хладнокровием ни на мгновение не упускала из-под контроля самое главное - похороны.
Марта похоронила сына.
Похоронила комочек себя, частичку себя, предала земле осколок своего стона.
Марту охватила слабость, и сын ее обрел самостоятельность, отделился от нее, и Марта отчетливо и ясно почувствовала, что только теперь оборвалась пуповина...

Дополнительная информация:

Источник: Агаси Айвазян. «Кавказское эсперанто». Повести, рассказы. Перевод с армянского. Издательство «Советский писатель», Москва, 1990г.

Предоставлено: Ирина Минасян
Отсканировано: Ирина Минасян
Распознавание: Ирина Минасян
Корректирование: Ирина Минасян, Анна Вртанесян

См. также:

Интервью Наталии Игруновой с Агаси Айвазяном.
«Дружба Народов» 2001г.

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice