ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English

Агаси Айвазян

ХЛЕБНАЯ ПЛОЩАДЬ
(повесть)

Глава первая

ТАТА

-1-

В свидетельстве о рождении, выданном Закаталинской церковью св. Карапета, говорилось, что двенадцатого марта тысяча девятисотого года от законного брака Геворка Александровича и Евы Акоповны Асламазянц родилась девочка, двадцатого числа того же месяца она была крещена и наречена именем Тамар.
Этот почтенный документ имел свою историю: мать Евы, Рехан, была красивой женщиной и обладала теми качествами, которые не оставляют равнодушными мужчин. Дошло до того, что в Рехан безумно влюбился заезжий сван, духовное лицо, и увез в маленькую церквушку высоко в горах, которая была скорее его жилищем, чем обителью бога. Возле церквушки он растил виноград, держал свиней и кур, питая и тело свое и душу. И однажды до Закаталы дошла весть, что сванетский поп зарубил Рехан топором. Поговаривали, что ее любил еще и сельский учитель и поп, обезумев от ревности, опустил топор на прекрасное тело Рехан. Никто не знал, насколько эти слухи соответствовали истине, но одно было бесспорно - дочь их, Ева, осталась без родителей.
Лицо молчаливой Евы было таким невинным и чистым, что, глядя на нее, люди смущались и чувствовали себя виновными в ее сиротстве и несовершенстве мира.
Папэ, по воскресеньям продававший на базаре Ветхий и Новый заветы, увез Еву в Тифлис, где у него было много знакомых, и устроил сироту в церкви св. Вифлеема. Ева стала полумонашкой-полуслужанкой, по воскресным дням она держала свечу в хоре и жила в небольшой лачуге, пристроенной в церковном дворе. А не имевший над головой крыши Папэ поселился в закаталинском доме родителей Евы. Два года он навещал Еву и получал от нее Заветы и другие церковные книги, которые таким способом попадали на воскресный рынок Закаталы. Разные догадки строил тер* Костандин, но стоило взглянуть на Еву, как ее невинное лицо отводило все подозрения. И лишь в одном она все больше становилась похожей на мать - ее тоже замечали мужчины.

______________________
* Тер - приставка к имени духовного лица.
______________________

В церкви раз в месяц появлялся жандармский пристав Захар Горгелов. Никто не знал, какой он национальности, да и сам он не очень разбирался в своей родословной - важно было лишь то, что он появился на свет, что все у него на месте, все честь честью, не меньше, чем у других, и кой-чего даже больше, а из каких составных частей он возник, его мало трогало.
Когда Горгелов и тер Костандин запирались в келье за бутылкой вина, Ева дрожала, как бы священник ненароком не обнаружил украденные ею подсвечники и другую золотую и серебряную церковную утварь, которую она за эти годы незаметно припрятывала для своего приданого. И то ли от страха, то ли из осторожности, а может, из холодного расчета Ева показала жандарму свое белое колено. Мелькнув из-под строгого черного одеяния, оно взорвалось в сытом мозгу Горгелова, и после этого, навещая священника, он стал захаживать также и к Еве. Почувствовав, что у нее растет живот, Ева в панике бросилась подыскивать себе мужа. Папэ удалось уговорить одного своего знакомого, сына обанкротившегося купца, довольно потрепанного мужчину, Геворка Асламазянца. Когда-то он был студентом, потом шил обувь цирковым артистам, а под конец работал жестянщиком - ходил по дворам и, выкрикивая: «Ведра, тазы починяю!» - садился посреди двора и принимался стучать молоточком. Когда Ева вспоминала, что он чинит и ночные горшки, она еле сдерживала тошноту, но обстоятельства были сильнее ее, и она примирилась с судьбой.
Ева пожертвовала из своего приданого парой вещиц, приодела Асламазянца, повела в церковь, и они обвенчались. Молодожены через неделю вернулись в Закаталу, а спустя пять месяцев родилась беленькая девочка.
Крестным был Папэ. Геворк Асламазянц не расставался с Папэ, относился к ребенку и жене с нежностью, а трезвый - латал дырки в ночных горшках.
В 1912 году Ева с маленькой Тамар перебрались в Тифлис. Уже не было ни Папэ, ни Геворка Асламазянца. Папэ умер удивительной смертью - его съели волки. Хитрого и осторожного Папэ они съели чуть ли не в самом городе, на окраинной улице. «Видимо, волки сильно оголодали»,-подумала Ева с каким-то неприятным чувством. После смерти Папэ Геворк Асламазянц совсем запил и, поняв, что он конченый человек, стал бояться всего и всех, даже мальчишек их квартала, и уже не вставал с постели. Странная у него была болезнь: он видел все вверх ногами и уже, конечно, не мог ни ходить, ни есть самостоятельно: когда хотел идти, поднимал ноги к потолку, а когда хотел есть, переворачивал тарелку вверх дном. Таким опрокинутым он и умер, и во время похорон Ева серьезно задумалась, не причинит ли естественное положение тела покойнику страдания.
Зок* Мелкон играл на таре. Во время игры он высовывал язык не то от воодушевления, не то от усилий, но зато в разговоре держал крепко язык за зубами. Никто не слышал от него того, что хотел бы услышать, и еще никому не удавалось поймать его взгляд. Маленькие зрачки Мелкона постоянно бегали, прятались в углах глаз, забирались под веки. Но Мелкон подмечал все. Еву он видел несколько раз в Закатале, на похоронах Папэ и Геворка Асламазянца, на свадьбе у Чичака, на рынке, И каждый раз, тайком или явно, просовывал руку (точно она была не его, а действовала самостоятельно) Еве за пазуху, между колен, бедер... Увидев ее в Тифлисе, возле дверей церкви Сиона, он скользнул рукой ей за пазуху, а чтобы продлить там ее пребывание, ему пришлось рассказать, что он играет на таре в ресторане «Азиатский». Так, с рукой Мелкона на своем теле, Ева попала на кухню ресторана, и ее формы округлились. Стали сытыми не только Ева и Тамар, но и соседи по маленькому дворику на Саманной площади. Вечерами Ева доставала из узелка принесенные из ресторана объедки - колбасу, икру, водку... Когда же руку Мелкона сменила рука буфетчика Рубена Джохадзе, узел ее увеличился в размерах. Потом рук на ее теле стало побольше, и она вместо узла завела маленькую дамскую сумочку и перебралась в ресторан «Аннона», где играл венский оркестр. Звуки вальсов и мазурок обещали бесконечное наслаждение, которое олицетворял профессиональной борец Виларет, предлагавший ей после представления свои вспотевшие мускулы. А маленькую Тамар Виларет водил по вечерам в цирк, где девочка видела все размалеванным, блестящим - руки Виларета, выкрашенные бронзой, лица клоунов, вымазанные белилами и румянами, женщин в золотистых одеждах. Акробаты называли Тамар Татой, и имя это пристало к ней словно кожа, слилось с ее телом и характером. По вечерам Тата вновь видела дома усталые мышцы Виларета, чувствовала исходящий от него запах пота и открывала для себя две стороны жизни - изнанку и лицо.

______________________
* 3ок - прозвище, которое давали армянам из провинции Гохтан
______________________

Ева как-то незаметно раздобрела, и ее уже можно было назвать полной женщиной. Еву стала мучить одышка, голос был хриплым, и всякий раз, выходя из дому, она насыпала в туфли пудры. Виларет закончил свои соревнования по французской борьбе и уехал в Ростов. о И откуда растет эта дрянь? - глухо ворчала Ева. - Все из-за него, проклятого»,- щипала она жир на животе. Она голодала целыми днями, но спасение не наступало: затылок стал двойным, живот отвис, ноги потолстели, и, как на барельефе, обозначились синие ответвления вен. Изменилась Ева, изменился и состав навещавших ее знакомых. Несколько раз заходил грек Сократ, парикмахер, которого она в полночь выставила за дверь, сунув ему в руки кальсоны и брюки, потом появился большеголовый часовщик Мосес... Тата всегда просыпалась глубокой ночью и через шелковую китайскую ширму пыталась проникнуть в законы бытия... Полнота Евы дошла до уродства, обращала на себя внимание и стала ее главным врагом. Она мучила ее, отталкивала мужчин, вызывала боли и, наконец, лишила работы. Ева запила и только время от времени посещала Шайтан-базар. Потом она уже не могла выходить из дому.


* * *
«Царя скинули!» Тата впервые услышала эту весть от Арама Рштуни, ванского армянина, который орал об этом на всю улицу. «Тебе-то что от этого, беженец несчастный?» -сказал аптекарь Шалико. Арам подумал, ничего не смог ответить и растерянно продолжал бормотать: «Царя скинули...» Тата представила это так: Виларет берет царя своими могучими руками, подымает над головой и кидает на обе лопатки.
Возле Александровского сада остановилось несколько фаэтонов, оттуда с шумом высыпали люди и собрались в саду. А когда они стали произносить речи, Тату разобрало любопытство, чего они хотят. У одного оратора глаза были налиты кровью, он бросал по сторонам яростные взгляды и, даже сойдя со скамьи, куда становились выступающие, все никак не мог успокоиться. Он одобрительно кивал следующему оратору, и горящие глаза его шныряли по лицам. Вдруг его взгляд остановился на Тате. Она почувствовала, как вызванное выступлением возбуждение его становится несколько иным... Он сказал Тате, что депо свое они основательно разрушили, что все будет в порядке, и пришел к ней. Ева едва подняла на него глаза, и Тата поняла, что матери не понравился этот анархист-бунтарь из депо. Тата и не сомневалась в том, потому что бухгалтер ни вина ей не купил по дороге, ни шоколаду не подарил. И только говорил без умолку и наобещал Еве с Татой с три короба. Его возбуждение росло, он лег на грязную тахту Таты и, чтобы скрыть от Евы свои действия, продолжал вещать о будущем, целуя, кусая лицо, плечи Таты... Из-за поднятой им возни Тата и не заметила, как умерла мать. Утром деповский анархист Михо Борщов привел своих друзей. Они обмотали руки тряпками, взломали дверь мастерской гробовщика и с криками, что отныне все принадлежит народу, вынесли оттуда гроб и положили в него опухшее тело Евы.
Тата осталась одна и не так уж грустила, вернее, под ее грустью таилось облегчение... Несколько раз ее посетил Михо Борщов, ему нравилось, как она слушает его горячие монологи. Потом явился один из его друзей, Георгий, неразговорчивый, как и она сама. Вдвоем молча поужинали, молча легли в постель и утром молча расстались. Третьего она не впустила в дом. «Надоели, - сказала она, - ступай к себе в депо».
Двери Метехской и Ортачалийской тюрем раскрылись, и городское население пополнилось ловкими, ни с чем не считающимися типами. Развязались воля, желания, страсти людей, пока власть не взяли в свои руки грузинские меньшевики. Утвердилось меньшевистское правительство - и тюрьмы вновь заполнились людьми.
Ночью к Тате пришел Михо Борщов и попросил спрятать его. Единственным ее тайником была кровать, и, когда спустя несколько дней он ушел, в ней поселились полчища вшей.
Хотя меньшевики и закрыли границы Грузии, сюда во все щели вползали русские монархисты, армянские беженцы, анархисты и просто желающие сытно поесть. А из Грузии убегали бывшие царские чиновники не грузинской национальности, европеизировавшиеся коммерсанты и редакторы армянских газет. Грузинские деньги - боны - измерялись на метры, считать их было трудно, ибо счет шел на миллионы. Однажды Тата привела к себе какого-то хевсура и в качестве платы получила бурдюк прогорклого масла, в другой раз пришел долговязый имеретинец; он демонстрировал свою грудь и пел, и Тата молча прогнала его, лишь в дверях холодно произнеся: «Шут!»
С Саманной площади Тата перебралась на другой берег Куры - на Хлебную площадь. Заметных изменений это в ее жизнь не внесло. Просто квартира была удобнее - второй этаж, отдельный ход, маленький резной балкон. Для нее вообще ничего не менялось - вокруг была бесконечно однообразная жизнь. Низвержение царя, многочисленные убийства, кражи, митинги, меньшевики, дашнаки, рынки и грязные жилища и были течением этой однообразной жизни, словно дорога, ведущая из одного города в другой.
В Тате жило природное презрение к мужчинам, и вряд ли она стала бы ставить между ними различия, если бы не этот единственный случай. Дно был коренастым, приземистым, с бритой головой и прямой походкой. Они сидели в «Белом духане», и он заставлял ее пить. Сам Дно пил, но не пьянел, наоборот, трезвел и нервничал. Потом он как-то незаметно стал жевать стакан, из которого пил, по его губам растеклась кровь. С соседнего стола молодые люди во фраках бесшумно удалились. А Дно бранился и на Тату не смотрел. Она так и не поняла, зачем он посадил ее перед собой, раз взгляд его все время скользил мимо нее. Потом он поднялся, вышел, убил за духаном рослого, дородного мужчину, спокойно вернулся и забыл о случившемся. Возле духана собрался народ, одни вызвались помочь, другие держались в стороне, послали за полицией, а Дно попросту забыл об этом, и поднятый шум, казалось, не имел к нему никакого отношения. Только после этого случая Тата поняла, что между мужчинами есть разница. И стала припоминать из своих знакомых тех, кого можно было вспомнить, раскладывала по полочкам, оценивала.
Эта роковая, удивительно законченная мысль зародилась в ней исподволь, словно ее вызвали какие-то внутренние течения, словно все обошлось без вмешательства сознания. А решение, наверное, созрело в тот день, когда к ней пришел один из них, Леван, которого она толком и не помнила, и сказал: «Я еду в Батуми, оттуда в Европу... Едем вместе».
Тата поняла, что ее можно и не забывать, что есть мужчины, которые возвращаются, и вообще люди рождены для разных целей. Она не успела даже дать согласие: прямо под ее балконом его арестовали и увели меньшевики. «Когда я выйду, мы уедем, - произнес Леван, сдерживая слезы и сам не веря своим словам. - У нас будет свой дом, дети!..»-в отчаянии восклицал он, уходя под конвоем двух солдат.
Значит, если есть такие мужчины, почему бы не зародиться этой мысли?
А мысль была следующая: «Заиметь ребенка и подождать, пока кто-нибудь придет. Обязательно кто-нибудь заявится...» Она уже видела разницу между людьми...
Тата забеременела и, выставив всем на обозрение живот, гуляла по Михайловской, Бебутовской, Головинской... Кто-нибудь непременно придет. Она старалась угадать, кто это будет. Сын владельца кондитерской фабрики с родинкой на щеке, пекарь с соседней улицы, серьезный, застенчивый Нерсес... и еще четыре или пять подходящих людей. Кто бы ни пришел, она скажет: «Да, ребенок твой». В глубине души она почему-то хотела, чтобы это был Дно, хотя и знала, что это маловероятно...
Она ждала долго, но никто не пришел. Тата поджала губы, нахмурилась и плюнула на все. Когда родился ребенок, она обо всем забыла...
Однажды к ней постучались, и в дверях возник немолодой мужчина. Он был худой, лысый, на висках росло по пучку седых волос, он с улыбкой смотрел на Тату. «Здравствуй, - сказал он, - вот я и пришел».- «Ошибся дверью, папаша, - грубо произнесла она, - внизу тоже живут». Пожилой продолжал улыбаться:
«Я - Арис. Забыла? Это мой ребенок». Она поняла, что кто-то из них явился. Но что общего у нее с этим Арисом? Почему именно он пришел? Этот святой Арис, которого она и не помнила? Наверное, ни на что иное он не способен и может только верить. Он не может убивать, как Дно; обманывать, как Леван; бороться, как Виларет;
ораторствовать, как Михо Борщов... Ему остается только одно - верить. Арис работал наборщиком в армянских типографиях, и юная Тата была его первой женщиной. Его слабые, утомленные нервы и половые инстинкты переплелись, перемешались в кровати... Меньшевики сначала погнали его в лес рубить дрова, потом посадили в Метехскую тюрьму. «Я верил в чудо, - сказал Арис, - я хотел, чтобы ты родила мне ребенка».
Он увез Тату с сынишкой Александром к себе на квартиру, заполненную книгами и старыми журналами, - напротив кинотеатра «Аполло».

-2-

В городе нечего было есть. За хлебом ночью выстраивались очереди. По взгляду, брошенному на него Татой, Арис понял, что в очередях должен стоять он.
После ночной смены он шел из типографии в булочную и возвращался домой только к утру.
Окна фойе и уборной кинотеатра «Аполло» смотрели прямо в окна Таты. Зрители могли видеть ее твердую походку, резкие движения бедер, высокую грудь и молчаливые, как бы занавешенные глаза. После каждого сеанса зрители, выходившие из зала, скользили взглядом по комнате Таты, надеясь заметить что-нибудь необычное.
Тата не поняла, что же она в итоге выиграла - ежедневную обязанность видеть костлявое тело и собачьи глаза Ариса, а в окнах кинотеатра «Аполло» - выражение лиц мужчин, которые мочились в уборной? Она забыла даже, ради чего предприняла этот шаг. «Иногда вот так попадаешь на узкую улочку, касаясь стен, проходишь несколько шагов и снова выходишь на обычную дорогу. Сейчас приходится идти, касаясь стен. Все по глупости своей. А вернее, согласно древним обычаям и логике этого мира. На что мне сдался муж? Или думала, что на ребенка предъявит права Родольфо Валентине?» Она уже и не знала, как выразить свое презрение к Арису, к его верности и честности, которые были выражением его бессилия, порождением его старческого запаха, его свисающей с морщинистого подбородка кожи... Вся эта скука была ей невыносима. Можно было вытерпеть все, кроме слабости. Она пыталась найти среди его друзей что-нибудь, напоминающее мужчину. Но все они, словно сговорившись, опускали глаза под ее взглядом, самые храбрые из них, в лучшем случае, глядели ей в глаза с выражением преданности своему товарищу, с выражением своей порядочности и бог знает какой еще дряни и в кредит предлагали ей свое расположение. «Нет, дорогие мои, - думала Тата, - это вовсе не из-за вашей порядочности. В вас просто чего-то не хватает, и это «что-то» вы заменяете порядочностью». Она взглядом оскорбляла их, надеясь, что они хотя бы обидятся, посмотрят хмуро, по-мужски, и от этого сожмется сердце...
Иногда все они набивались в ее маленькую комнатку, вели разговоры на пустой желудок, читали газеты и без причины радовались. Пытались еще Тату развлекать, не подозревая, что в их веселье не было жизненной наполненности, что все сосуды и внутренности их Тата видела мелкими, размерами не более двух аршин. А в человеке должно быть столько жил и сосудов, сколько улиц и закоулков в большом городе, чтобы страсти и желания, лицо и изнанка пошли-побежали, закружились-забулькали так, чтобы человек и сам бы не ведал, откуда вылезают из него кровь и слезы, драка и пот, пощечина и утешение...
Скучные это были дни для Таты. Как дребезжащий на улице трамвай, они вели ее сквозь монотонную, бесконечную серость и безжизненность. Маленький Александр приковал ее к трамваю, как рычаг управления, и она не могла ни отпустить руку, ни выскочить из душного вагона. Когда тоска слишком донимала, она заходила в кинотеатр «Аполло», который стал для нее чем-то вроде соседки. Она сидела в зале с уснувшим Александром на коленях или, если фильм был перевиденный, рядом с буфетчицей Сона, которая в перерывах между продажей мутного лимонада и монпансье рассказывала городские сплетни.
Когда однажды ночью Арис не явился домой, Тата не удивилась: она привыкла, даже бывала рада, когда он задерживался в типографии. Она знала, что утром он обязательно придет. Войдет, осторожно шаркая ногами, будто не желая беспокоить, в руке откорректированные гранки, куртка и брюки пропитаны типографским запахом, пуговицы перепачканы краской. Особенно невыносимы были его мягкость, заботливость... Вошел бы шумно, разбудил, переполошил бы все вокруг...
Арис не пришел и наутро. Тата отметила - да, отметила, а не встревожилась,- что муж, или как там его, не пришел. Потому что без него она чувствовала себя естественно, молодость Таты была с ней, маленький Александр принадлежал ей, у него тоже был свой возраст, свое детство, он был естественным, первозданным.
Не пришел Арис и на другой день. У него были обязанности по дому, и Тата уже задумалась... После обеда под окнами Таты появился приятель Ариса, поэт-батрак Гево, и стал переминаться с ноги на ногу, разглядывая из-под козырька кепки ее окно, да так и не поднялся наверх. Пока она пеленала сына, его и след простыл. У Таты было странно спокойное состояние, словно она окунулась в бассейн с минеральной водой и знала, что пора выходить, но пребывала в приятной истоме и никак не решалась выйти... Если бы кто-нибудь сказал ей, что надо встревожиться, броситься на поиски Ариса, она бы это непременно сделала... Ей хотелось хорошо к нему отнестись. Но никто ей ничего не советовал, и в ней тоже что-то не зрела тревога. Когда Тата увидела поздно вечером перед собой милиционера, она даже не поняла, что он пришел к ней... Она оставила сына в буфете «Аполло» и пошла с милиционером в особый отдел меньшевиков. В заполненном мухами кабинете начальника сидел еще один мужчина в штатском. Он был красив и сдержан, этот сорт был ей знаком, такие, как он, внутренне мужественны, никогда не повысят на женщину голоса, не нагрубят и ни о чем не попросят... Они нейтральны, далеки и приятны. Начальник как бы улыбался, так что она не знала, с каким выражением смотреть на него. Он спросил о сыне, потом вспомнил о кинотеатре, поинтересовался, не очень ли шумят зрители, ведь ребенку надо рано ложиться, а комната маленькая и находится напротив кинозала... Незнакомец улыбчиво смотрел то на начальника, то на нее. Начальник стал рассказывать ему о недавно виденном фильме, да так интересно, что Тата слушала с любопытством... Казалось, о ней забыли, словно ее нет рядом и никакой милиционер не приводил ее. На какое-то мгновение она вообще забыла об Арисе. Сидели они долго, шутили, и Тата, всегда избегавшая полицейского участка, даже не почувствовала, как пролетело время. А то, что она сделала под конец, было чем-то очень незначительным, несерьезным, совершенным между прочим. На листе чистой бумаги она написала, что Арис очень часто ночевал в типографии (что верно, то верно), приносил домой армянские шрифты (этого она не знала, надо бы посмотреть дома) и что его друзья собирались у них (это тоже была правда), и подписала. На вопрос незнакомца в штатском, не пили ли они и ухаживали ли за ней, она скривила губы: «Нет».- «Не по сердцу были тебе?» - «Нет»,- снова скривила губы. Начальник показал пальцем на бумагу, и она приписала, что и «сама не знает, отчего до сего дня терпела этого чужого и нудного человека». Незнакомец прочел, улыбнулся, предложил зачеркнуть слово «нудный» и заменить на «бесполезный». «Так лучше, «нудный» - это грубо».
Арис уже больше не вернулся, и Тата почувствовала некоторое облегчение, избавившись от груза его доброры, забитости и собачьей привязанности.
В город вступила Одиннадцатая Красная армия, меньшевики удрали, забрав с собой и дело Ариса. И лишь изредка, когда в каком-нибудь углу комнаты обнаруживалась свинцовая литера, такая несерьезная для Таты смешная армянская буква, туманная тень пробегала в ее мозгу...

-3-

Тата не заметила, как сформировался характер Александра. Свелись в одно всякие мелкие происшествия, взаимоотношения с людьми, некоторые склонности и привычки... и однажды сын предстал перед ней уже сложившимся человеком. В жизни своей Тата видела гораздо более сильные характеры, яркие события, и поэтому поступки сына казались ей не стоящими внимания. Хотя, признаться, она уже потеряла вкус к острым ощущениям. То, что неожиданно открылось ей, соседи и чужие знали давно. Дело, видимо, далеко зашло - Александр стал скрываться от людей. Появлялся вдруг ночью и ни свет ни заря уходил, бросая на ходу: «Целую, мамочка». Его спрашивали в школе, из домоуправления. Тата заметила, что многие из ее окружения стали относиться к ней с сомнительным уважением. Уважение всегда приятно, но этот вид уважения был ей знаком... К Тате возвращалась ее судьба... В дом вкралась какая-то очень знакомая атмосфера... Словно продолжалась ее жизнь - такая, какая началась... И теперь только она стала осмыслять, придавать значение всему, что было связано с Александром. В школе во время игры в футбол умер его одноклассник Ашот. Смерть наступила от ударов ногой в голову. В те дни Александр ходил какой-то потерянный и вдруг однажды спросил: «Мать, говорят, будто ничто не проходит даром...» - «Что не проходит даром?» - спросила Тата. «Не знаю», - с опозданием буркнул он под нос. Тогда она ничего не поняла, а теперь стала искать связь между смертью мальчика и словами сына. А история с волчонком? Что это было, откуда, почему? Как они до этого додумались, какая была в том необходимость? Однажды ночью Кирик и Кори принесли в мешке волчонка. Сказали, что поймали в лесу, но она знала, что улыбчивый, холеный, всегда одетый в матросскую блузу Кирик не стал бы ходить в лес. А такие коварные, ласкающие глаза Тате уже доводилось видеть в букваре человеческих видов... Волчонок был слишком мал, глаза его были еще закрыты,- должно быть, украли из зверинца. Его положили на стол, немного поиграли с ним, как дети. Тата подумала, они и в самом деле дети, их ровесники ходят в зоологический сад и развлекаются, глядя на зверей. Эти же принесли домой волчонка. И лица у них совсем еще детские. Только в какой-то большой дали своего существа, словно где-то в желудке, она почувствовала во всем этом нечто другое... А самое поразительное произошло после: ночью волчонка зарезали. Во дворе, возле водопроводного крана, чтобы и руки мыть, и соседи бы не увидели... Настоящие дети - убивают во дворе волка и хотят, чтобы соседи не увидели. Потом принесли в дом. Кирик был немного бледен и почувствовал дурноту... Кори тупо улыбался, а Александр был спокоен, только у него вспотели виски. Потом дали Тате сердце волчонка, попросили изжарить... Настоящие дети... Она пожарила и сказала: «На что вам?» Ребята расселись вокруг стола, они обменивались взглядами. Александр взял жареное сердце и вышел в коридор, потом вернулся с легкой улыбкой на бледном лице... Тата поняла, все было ясно- ах, дети, дети... На другой день люди говорили, что Александр съел волчье сердце.
Потом приходили из школы и жаловались, что Александр не посещает занятий. Когда она спросила сына, он ответил: «Больше не придут». И в самом деле больше никто не приходил. И не только не приходили, но даже при встречах избегали ее. После этого стали появляться незнакомые девушки с лихорадочными, бессонными глазами и спрашивали Александра. Их чувства были написаны на лицах, и это казалось Тате смешным. Александра можно было любить, она часто видела его голым, сравнивала со знакомыми мужчинами и с удовлетворением отмечала, что никто не мог сравниться с ним мужественностью и красотой. Это уже была она, Тата, ее собственное тело - но преображенное. Несколько раз Александр приходил по ночам дрожащий и валился на кровать. Он был грязен, от него пахло вагонами. «Эх, товарищ Тата, дай бог, чтобы все благополучно кончилось... Хорошая ты женщина, жалко тебя, - боязливо озираясь по сторонам, зашептал участковый Апуджанов. - Уважаю тебя, потому говорю...» Милиционер Апуджанов никого не уважал, Тата это знала, тем более ее. Получалось, что он тоже не желал иметь дело с Александром...
Кончилось это неожиданным образом. Последнее отсутствие сына слегка успокоило ее и отвело тревожные ожидания. Александр вернулся с маленьким чемоданчиком и положил на стол золотую медаль; «Вот мать, это тебе... медаль чемпиона».
И еще положил на стол пачку денег. «Это откуда?» - спросила Тата. «Дали вместе с медалью».
С ним был Кирик, и его улыбка выражала насмешку, он, видимо, считал Тату глупым ребенком. Этот мальчик принимал ее за наивную дурочку, точно она не знала, как добывают деньги...
Вечером Тата зашла в «Аполло» и спросила у администратора Маско о медали и деньгах. Тот удивился - как это мать не знает, что сын занимается боксом, потом подумал и по-своему объяснил:
- Рассказывать о себе не любит, да и на занятия почти не ходил... Он такой - родился боксером... Приставь ему нож к горлу - все равно не отступит... Ребята говорили, в Харькове он выступал пьяный. Невероятно. Такого я еще не знал. Это так удивительно, что даже судьи не поверили, подумали, что это они сами пахнут водкой. Такого в боксе не бывает...
- А деньги?
- Деньги дают... - сказал Маско, потом вспомнил, что в юношеских соревнованиях денежных вознаграждений не полагается, а когда Тата показала пачку, он отвел глаза: - Он уже мужчина, Тата... Да еще какой! У него своя дорога... Как ни переводи рельсы, у него свой путь. Вот! - он показал на свою пустую глазницу. - А это мой путь... Каждому суждено прожить свою жизнь...
Последнее отсутствие Александра было длительным, и она не смогла ничего узнать. Из города пропали Кирик и Кори, и Маско тоже не появлялся в кинотеатре. Весть ей принес милиционер Апуджанов, да и то сделал это не по должности, просто случайно узнал от другого Апуджанова, который работал милиционером в Ереванском суде. Новость была следующая. В Ереване было назначено заседание суда, на котором собирались судить группу грабителей, в том числе и Александра. Тата в тот же день отправилась в Ереван. Она впервые ехала в Армению, и для нее было мучительным это путешествие в холодном вагоне, запах которого напоминал ей сына.
На скамье подсудимых сидело семь человек - четверо ереванцев, а трое... были Кори, Кирик в неизменной своей матросской блузе и Александр. Из дела выяснилось, что они приехали в Ереван по предложению Кори - ограбить его деда и бабушку. Кори признался:
«Они же старики, не сегодня завтра помрут. Днем раньше, днем позже... Я думал, у них дома золото припрятано. Забрать хотели». - «Как?» - спросил судья. «Думали одного из стариков задушить, а другой, испугавшись, отдал бы золото».- «Другого тоже собирались задушить?» - рассердился судья. «Нет, отчего же... - промямлил Кори. - Если бы не пикнул». - «А если бы пикнул?» - снова рассердился судья. «Тогда бы - да», - улыбнулся Кори. «Кто взялся душить?» - многозначительно спросил адвокат одного из ереванских обвиняемых. «Кому придется, - поспешно ответил Кори, потом поправился: - Я, наверное...» - «Собственных дедушку и бабушку?» - сухо спросил прокурор. «Ну и что?» - снова улыбнулся Кори и, запоздало поняв, что его слова неприятны залу, добавил: «Но ведь не задушили же».
Все сознались. Один из ереванцев, обвиняемый Азарапетян, сказал: «Уже потом мы узнали, что у стариков ничего нет, все это были враки. Тогда мы решили ограбить комиссионку на улице Абовяна». - «Кто предложил?» - спросил судья. Азарапетян, с остриженной головой и с челкой на лбу, поглядел на своих дружков и тупо ответил: «Я». - «Почему? - спросил судья. - Почему именно ты?» Смысл вопроса был не вполне ясен обвиняемому, и он сказал: «Ну, нужны были деньги на дорогу, не с пустыми же руками ехать ребятам». Зал рассмеялся, и он вместе с ними. Комиссионный магазин был бедным - два потрепанных аккордеона, один кларнет и несколько замусоленных костюмов. «Магазин беженцев», - сказал тогда Кирик и почему-то попробовал поиграть на кларнете. Сознались все, кроме Александра. Он ничего не знал, ни о чем не имел понятия. То же твердили и остальные: Александр не в курсе. Тата поверила и обрадовалась.
«Это, должно быть, их главный, - показав на Александра. сказал один из работников суда, сидевший в зале рядом с Татой. - Смотри, как он сидит. Крепкий, видать, парень, точно волчье сердце съел». Тата закрыла ладонью ему рот и нахмурилась: «Молчи, бурдюк!» Мужчина, и самом деле напоминавший бурдюк, почувствовал неуместность своего вмешательства и замолк. Все же суд осудил всех одинаково - лишением свободы на три года каждого. То был сентябрь 1939 года, и весь месяц Тата пробыла в Ереване. Найти знакомых здесь оказалось не так уж трудно. Мужчины липли к ней как смола - некрасивые, короткие, рябые, все, кто способны были видеть округлые формы Таты и чувствовать ее волевой характер. Исключая слепых, которых в Ереване было очень много, слепых и рябых: слепые супруги, друзья, группы слепых... Чтобы смягчить эстетическое неудовольствие Таты по поводу непривлекательных зрелищ столицы Армении, один из ее новоиспеченных поклонников, Акоп, объяснил, просветил приезжую армянку: «Это наше поколение, спасшееся от ятагана и болезней. Осталось то, что ты видишь... Крохи нации... Если бы даже остался один из них, самый глупый, самый некрасивый, самый непутевый, - все равно из него выйдет целая нация, а в ней - и Нарекаци, и Ханджян, и Абовян, и Саят-Нова... и такая же шпана, как он сам». Из перечисленных имен Тата слышала только о Саят-Нове, и теперь, когда ее сердце томилось болью по сыну, некрасивые казались ей еще более некрасивыми, и все вокруг было как-то грустно.. Она подумала, что Александр нарочно приехал в Ереван, чтобы его здесь арестовали и засудили. Потому что Ереван, казалось ей, очень подходил для этого.
Несмотря на свой грубый, неотесанный вид, Акоп оказался деликатным человеком, он постиг настроение Таты и свой этнографический экскурс завершил шуткой: «В Ереване есть милиционер, на нем десять заплат, бьют его по нескольку раз в день кому не лень».
Тате ничего не стоило завязать еще одно знакомство: это был товарищ Герасим Мависакалян, начальник тюрьмы, рядовой ереванский мужчина. Он смотрел на Тату с высоты своей должности, избалованный специфическим содержанием своей работы. Но Тата тоже была избалована своей спецификой, имела богатый опыт, да и ставка была высока - судьба Александра, и потому все ее жизненные импульсы заработали в одном направлении. В первый раз они встретились в ресторане, где главой и властелином стола, всего зала и официанта, словом, хозяином положения был товарищ Герасим; второй раз - в одном из виноградников Арташата, у друга Герасима, а третий раз Тата оговорила для себя. Герасим упорствовал, и Тата сказала: «Если захочешь увидеть меня, приедешь ко мне вместе с Александром». И уехала в Тифлис. Герасим усмехнулся. Он всегда мыслил строго и расчетливо. Но через несколько дней что-то поднялось в нем и запутало все расчеты, подчинив их внутреннему беспокойству. «Могу я что-нибудь сильно захотеть? Что тут такого?.. И потом, так даже удобнее, подальше от глаз жены». И через несколько дней он вместе с Александром появился у Таты. Начальник тюрьмы поставил условие, чтобы Александр не выходил из дому, побыл бы с матерью, но вот поди же ты: с матерью хотел побыть наедине и сам Герасим, так что пришлось пойти еще на одну уступку... Всю субботу и воскресенье Александр пропадал в знакомых ему местах... На следующей неделе начальник тюрьмы снова приехал с Александром, но сын был грустен и сказал матери: «Больше не приеду. Хватит, возят, как котенка... Что скажут люди?» Тата без слов поняла сына. «Гера, - сказала она, - а что, если оставить Александра здесь... скажем, на неделю? Потом приедешь, заберешь». Герасим Мависакалян сделал и это - оставил парня до следующей недели. Так приезжал Гера на свидание с Татой и Александром.
В сентябре 1940 года Александр был официально освобожден, и посещения Геры стали не очень приятны Тате... Гера уговаривал ее, бубнил что-то про людскую неблагодарность, стал угрожать Тате и как-то раз даже выстрелил во дворе из своего служебного револьвера. Но Тата попросту уже не хотела его - как обыкновенная женщина, без всяких хитростей, а это самое жестокое для мужчины...
С того дня, как Александр был освобожден по закону, он снова стал днями пропадать из дому.


Глава вторая

ТОРНИК

-1-

Апрес своими руками построил в Севкаре просторный дом с маленьким садом и огородом. В доме было шесть комнат, одна, центральная, - место сборищ, своего рода семейный штаб. Жена Апреса Кишо, костлявая, сухая и синеглазая, похожая на немку, была из ближайшей деревни. Пока был жив отец Апреса, место в центральной комнате принадлежало ему, а после его смерти - Апресу. Сначала их было двое - Апрес и Кишо, но Апрес построил шесть комнат и должен был заселить их, оправдать такую обширную территорию. Все дети, родившиеся в этом доме, незамедлительно занимали предоставленные им комнаты. Сыновья Хачатур, Кике и Давид - передние комнаты, а дочери Сирануйш, Вардануш и Цагик - задник.
В 1920 году Давид с несколькими сверстниками участвовал в армянском добровольческом движении и добрался до Еревана, потом и сам не заметил, как стал солдатом дашнакской армии. Когда он услышал задание офицера, ему пришлись не по душе приказы на армянском языке, он нахмурил брови и удрал в Тифлис. Спал он в доме у своих севкаровцев и, когда добывал деньги на хлеб, работал чернорабочим в новых учреждениях республики грузинских меньшевиков.
Давида завербовали меньшевики, а так как дашнаки обучили его военной азбуке, ему сразу же дали винтовку и послали воевать с дашнакским генералом Дро, который шел на Тифлис. Где-то неподалеку от фуникулера Давид так долго колотил себя прикладом по ноге, что потерял сознание. За это его бросили в Метехскую тюрьму. После падения власти меньшевиков он вышел оттуда в венце героя. Как и многие другие, он повязал на руку Красную тряпку и пару дней был полновластным хозяином улиц, пока его не забрали в ЧК. Трудно знать, где найдешь, где потеряешь: мог ли предположить Давид, что познакомится здесь с Хореном? Увидев Давида в ЧК, Хорен улыбнулся ему, а потом они подружились. Давид, как говорится, пришелся ко двору...
Хорен носил кожаную куртку, под ней был револьвер, и Давид так до конца и не узнал, какая у Хорена должность или звание. Вид у него был внушительный, и Давид совершенно серьезно называл его наркомом, хотя Хорен держался скромно и даже порой лично сопровождал заключенных. Как бы то ни было, если Давиду приятно так его называть, пусть называет, тем более что он, Хорен, щедро облагодетельствовал Давида: устроил на кожевенную фабрику и поселил на своей квартире, которую снимал в Казарменном квартале. Шипение его примуса было сигналом, знаменем квартала. И стали дружить нарком Хорен и Давид, пока Давид не увидел Викторию. Всегда со вкусом одетая портниха производила ошеломляющее впечатление на мужчин. Давид однажды с револьвером Хорена в руках преградил ей путь и предложил выйти за него замуж. Впоследствии Виктория не раз вспоминала этот его поступок, говоря при этом: «Какие мужчины хотели меня, и почтенные, и уважаемые, и образованные, а я, дура, тебя выбрала». Через несколько дней после женитьбы Давид узнал, что «дорогое» платье Виктории - ее единственное, что она умело переделывает этот ветхий кусок материи... Давид увез беременную Викторию в Севкар, в отцовский дом, где царил улыбчиво-мутный взгляд Апреса, и там родился первый советский росток Мурадянов - Торник. Все шесть комнат ликовали.
Давид купил Виктории платье, впервые она носила что-то, сшитое другими. Ахалцихские турки-контрабандисты по утрам переходили турецкую границу, а по вечерам возвращались и распространяли радиусом в сто километров фильдекосовые чулки, духи «Лориган» и всякие красивые тряпки. Давид одел Викторию в греческое платье, опрыскал ее духами «Лориган», натянул ей на ноги фильдекос, и они всем семейством, всеми шестью комнатами, с сестрой Вардануш, приехавшей с мужем Шурой из Закаталы, повели маленького Торника в Айвовую церковь крестить. Торник ухватился за бороду священника и ни за что не хотел ее отпускать. Священник рассердился, но ничего не сказал: к нему был прикован полный иронии взгляд Апреса. Мурадянов очень развеселило озорство младенца. «Тяни, родной, тяни! - восклицали они.- Смотри, какие у пацана сильные руки!»
В 1926 году Давид снова возвратился в Тифлис. В трехэтажном доме на Хлебной площади, который раньше служил лимонадным заводом незадачливому предпринимателю, а в феврале 1917 года был слегка подожжен рабочими, Давид выбрал себе обуглившуюся комнату и перебрался в нее, каждый день понемногу что-нибудь ремонтируя.

-2-

У кого находили золото, уводили в ГПУ. Однажды ночью с Хлебной площади увели также одного из братьев Габриелян, Абраама, продержали два дня и выпустили. Абраам похудел, побледнел, но был горд и доволен собой. «Что там было?»-спросила жена. «Ш-ш-ш! - ответил Абраам. - А что могли сделать? Я сказал: нету, откуда у меня золото? Оставил все туркам, сам в заплатах хожу». Он и в самом деле приделал большую заплату на спину новой блузы как свидетельство своей социальной принадлежности. На следующий день увели младшего брата Габриелянов - Аршака. Вечером его отпустили и снова забрали Абраама. На этот раз продержали его долго. Жена, Пайцар, целыми днями кружила вокруг здания ГПУ. Наконец, Абраам вышел из здания, но не один: его сопровождали работники ГПУ, он на глазах у жены своими руками вытащил из тайника золотые монеты и отдал гостям. С этого дня он перестал разговаривать с младшим братом. Аршак потерянно ходил по дому, что-то бормотал, оправдывался, говорил, что ни в чем не виноват, но никто его не слушал. Через месяц Абраама увели снова. «Отдал все, что имел»,- сказал он, но ему уже н? верили. Абраам обратился к жене Пайцар: «Слушай, жена, надо что-то придумать...» - «А что?» - «У Давида друг нарком».- «Уж и нарком?..» - «Да, он в ГПУ работает. Пошла бы, попросила его жену». Пайцар со слезами на глазах отправилась к Виктории. «Задержали беднягу Абраама. Что имели - все отдали... Все, что оставили про черный день... Завтра, глядишь, резня будет, беженство, пригодилось бы, но все отдали, больше ничего нет... Держат бедного Абраама... денег на хлеб нет...»
Виктория как могла утешила ее, а ночью в постели попросила Давида. Давид был доволен жизнью, сыт, И сделать кому-нибудь добро сейчас ему было нетрудно, и он обратился к Хорену. «Раз держат - значит, есть золотишко, - ответил Хорон. - Ты их не знаешь, этих ювелиров... Государству сейчас золото нужно, валюта - заводы строить... А они гноят золото... Вон ювелир Арменак с вашего квартала так ловко припрятал его, что сам не смог отыскать... И тратить-то как следует не умеют».
Абраама скоро выпустили. Давид так и не узнал, Хорен ли способствовал этому или нет, да ему, признаться, было неинтересно, дома уже Абраам или все еще в ГПУ. Но эта история помогла ему понять одно: если есть разыскивающие и разыскиваемые, если есть кошки и мышки, лучше быть кошкой. И Давид подумал о будущем сына, Торника. Он любил демонстрировать перед Хореном способности сына. Когда маленький Торник на пирушках в табачном дыму декламировал перед Хореном стишки, тот грубо шутил: «Вот я ножичком отрежу твою писульку» - и брал со стола нож. Ребенок испуганно отбегал в сторону, а Хорен громко хохотал. Торник рос на глазах у Хорена, и когда на лице у парня пробился первый пушок и он, смущенный, вернулся от парикмахера Сократа, Хорен предложил Давиду: «У твоего сына уже усы пробиваются, Давид. Давай его к нам. Работа для настоящего мужчины... Что скажешь?..» Давид давно лелеял такую мечту, но пожал плечами: «Что сказать? Тебе виднее». Это означало: «Ты ему вроде отца, любишь его больше меня. Пусть по-твоему будет». Хорен провел языком по губам и сказал: «Да, так будет лучше всего».
В первые дни Торника ставили у дверей тюремной камеры следственного управления ГПУ. Ему давали револьвер и после работы отбирали. Торник сразу изменился. Это заметил и Давид. Парень был воодушевлен - он весь сиял, сияние излучали даже его движения, его осанка. Хорен сразу же почувствовал, что Торник по призванию - работник уголовного розыска, это дело любит и ставит превыше всего. Нельзя было не принимать парня и не уважать его наклонностей, а наклонности имеют глубокие корни, нечто обобщенное, что многие называют судьбой. В своем деле Торник был счастлив и везуч; это было решено и предопределено свыше, не считаться с этим было невозможно. Торник даже не старался хорошо работать, он просто жил своей естественной жизнью, которая попала в русло. В первом же крупном деле, где ему была поручена самая маленькая роль, он стал героем, а после этого - любимцем оперативной группы. Во время поимки бандита Агабаба в Шулаверо шинель Торника была изрешечена пулями, но сам владелец одежды оставался невредим и крайне деятелен... По дороге ребята засовывали пальцы в дыры его шинели, удивлялись и хохотали. И всякий раз, идя на серьезное дело, все хотели, чтобы Торник пошел с ними - он был вроде талисмана...
Кончались тридцатые годы, а вместе с ними наступал конец бандитам, горным разбойникам, холерикам и меланхоликам, но агония была тяжелой и жестокой, а стычки с ними - острыми. Торника послали в Харьков в училище угрозыска, и через два года он вернулся в звании лейтенанта, с трудом пряча под красивой формой свое полнокровное, самоуверенное тело, агрессивное даже в неподвижном состоянии. Его внешний вид действовал неотразимо на соседей. Агабек отдал своего сына Альберта в пехотную школу. Вратарь футбольной команды «Локомотив» Валод Зурабян имел привычку разживаться деньгами в трамвае. И не исключено, что одной из причин, внушивших Валоду мысль внутренне подтянуться и поразмыслить о разных видах гордости, была форма Торника. За время отсутствия Торника неподалеку от их дома было совершено три преступления, так и не раскрытых. Убили в кровати пожилых супругов: нанесли мужу два удара ножом ниже адамова яблока и тем же ножом ударили жену в рот... С фуникулера сбросили в пропасть тело изнасилованной девушки. Третье преступление было связано с сержантом милиции, который по своей инициативе стал вести в те дни следствие и по ночам совал нос во всякие уголки и закоулки. У дворовых ворот, когда он карманным фонарем осветил фигуры каких-то людей, ему выстрелили прямо в лицо. Брат сержанта обрядил его, прицепил на грудь все милицейские знаки отличия и отвез домой в Амамлу...
«Будь осторожен, Торник, - сказал Давид столь родному, столь красивому и правильно организованному сыну. - Сейчас робких людей нет, трудно знать, что они из себя представляют...»
Торник уже слишком много знал и усмехнулся, снисходительно обняв отца за плечи. Виктория смотрела на новую рубашку сына, обтягивающую лопатки, спину, узкую талию, на которой висел маленький, так называемый дамский револьвер. «Кто ее сшил?» - спросила она, скользнув рукой по его груди. «Кто же еще - на фабрике сшито»,-объяснил Давид. «Нет, мать, пошито специально для нас»,- сказал Торник. «Когда-то одевались во что попало, - раздумчиво произнес Давид. - Хорен носил кожанку, настоящий цвет которой трудно было определить». Слова, точно пузыри, плавали где-то в верхних слоях разговора и совсем не отражали их мыслей. Важно было то положение, которое занимала семья Давида, а она, ведя пустые разговоры, беспечно вкушала простое, здоровое, телесное счастье.
Торник приступил к работе, уже натренированный, как акробат, готовый к невообразимым движениям и прыжкам. В темных, душных вагонах состава «Ереван - Тбилиси» он так легко нашел и арестовал «Мордастого», точно знал его адрес, а «Мордастого» искали уголовный розыск Ростова и Завкавказья, за ним числилось несколько убийств. За одну неделю Торник со своей оперативной группой обнаружил также Елену Витку, которая уже двадцать лет как «сгинула», а последние десять лет проживала под самым носом тбилисского уголовного розыска, - все узнали его беззубую улыбку. Биография Витки была длинной, и на нити ее жизни повисло множество не раскрытых в свое время преступлений: убийство в Ташкенте мужа молодой женщины Касумовой (Еленой Виткой), похищение крупной суммы денег служащей Грозненской сберкассы Бедзей Супин-ской (Виткой), ограбление бакинской оперы певицей хора Джафаровой (Виткой), еще и еще... Витка была уже стара, одинока, всеми забыта и по большому счету не опасна, и для ее поимки требовалось лишь умение. А вот чтобы обезопасить Жожо, нужно было растревожить уголовный муравейник всего Кавказа. Это было крайне опасно, и требовалась большая смелость. Жожо был хитер и жесток: в Болнисе он поставил на колени семью из одиннадцати человек и топором размозжил им головы. Причину убийств не поняли ни в угрозыске, ни психиатры... Торник напал на след Жожо, неспешно стал выяснять, где тот бывает, и однажды темной ночью, в доме близ рынка, на квартире женщины, захлопнул мышеловку. Жожо был не из тех, кто легко сдается, он стрелял в ребят из окна и вопил: «Торник, иди сюда!.. Давай поговорим, Торник!» Торник улыбался и выстрелами преграждал Жожо путь. Жожо поднялся на крышу, и казалось, что теперь уже крики его раздаются с купола соседней церкви. Один из парней Торника открыл по нему с колокольни огонь, Жожо побежал к лестнице и там чуть ли не лицом к лицу столкнулся с Торником. Тот, улыбаясь, поднимался по узким ступенькам, и Жожо поразило его холеное, красивое лицо... Жожо вскинул пистолет, но патронов в нем уже не оказалось, и он с лестничной площадки прыгнул на Торника. Торник легко увернулся, Жожо рухнул вниз и окровавленный выполз из подъезда на улицу. После ребята Торника клялись, что слышали хруст его костей... Торник сунул в карман револьвер и, перешагнув через Жожо, направился в учреждение. Жожо положили на линейку и отвезли в больницу при угрозыске. Сдав преступника следователям, Торник больше им не интересовался. Следователи удивлялись, подзывали друг друга и показывали на этого страшного человека - Жожо; у них был опыт, они многое перевидали, но впервые видели, чтобы человек вынимал из собственной ноги по одному, как занозы, свои раздробленные пальцы и клал в сторонку...
Через месяц в еврейском квартале на Торника было совершено покушение: в него стреляли, но промахнулись. Из Кировабада приехал брат Жожо, нашел Торника, долго за ним ходил и однажды на узкой улочке близ Пестрой бани, где с трудом могли разминуться два человека, приставил револьвер между лопаток вышедшего из бани Торника и нажал на курок. (Виктория всегда восхищалась, как ладно сидит рубашка на ее красивом сыне именно в этом месте.) Револьвер дал осечку, и Торник тут же на месте застрелил брата Жожо. С этого дня Торник стал воистину божьей карой для всего преступного мира. Его сопровождала слава «везучего», с чем преступники особенно считались.
Если вдруг сторож гастронома на Хлебной площади видел ночью у магазина какую-нибудь подозрительную личность, он на всякий случай говорил: «Торника знаешь?» И что бы там ни ответил незнакомец, «да» или «нет», сторож неизменно добавлял: «Он тут поблизости живет».


Глава третья

ТАТА И ТОРНИК

-1-

Абраам Габриелян узнал Степу как-то вдруг, в один день. Конечно, такой дотошный, такой въедливый тип, как Абраам, не мог не знать сына, но даже он был удивлен. Степа совершил нечто поразительное, свидетельствовавшее о довольно ценных качествах. В такое-то трудное время Степа открыл собственное дело, да такое, что и отцу бы не пришло в голову. Он организовал артель по изготовлению протезов и гипсовых фигур для художественных училищ и статуэток для продажи с лотков. В Степиной артели работало всего три человека, но это было только начало... «Вот начнется война - мы будем нарасхват, - мечтательно говорил Степа своим невнимательным сотрудникам. - Не понимаете? На войне ведь что теряют - руку, ногу. Протезы нужны будут как хлеб!» Степу неотступно преследовали протезы его мастерской, каждый вечер, когда сумерки заволакивали печалью оконные стекла, протезы оживали, превращались в живые человеческие руки и ноги без туловища... А порой воображение вело его еще дальше: глядя на прохожих, он видел вместо лиц отдельные, самостоятельные части тела. По улице шли солдаты, а ему мерещилось, будто это одни ноги и руки топают и каким-то непостижимым образом держат ружья, а вместо птиц Степа видел в небе стаи рук...
Абраам часто думал, что Степа наверняка что-то знал, когда открывал эту артель, да про войну все поговаривал: какой бы ни был у него изворотливый ум, ведь не пророк же он, не мог же просто предвидеть такой поворот событий... Война-то ведь и в самом деле началась. И действительно, понадобились ноги, руки. Степин производственный участок прикрепили к госпиталю, его артель стала называться «объектом, работающим на нужды фронта». Абраам в душе все больше убеждался, как пуст и суетен этот мир, как оболгана в нем справедливость,- он-то знал цели и смысл предприятия сына, а теперь вот какие слова...
Война принесла немало хлопот и Торнику. На затемненных улицах что ни день совершались убийства, грабежи. Уголовному розыску прибавилось забот, но работники не считали это чем-то особенным, это была их каждодневная работа. Жизнь для Торника разворачивалась вовсю.
Ради нескольких автоматов убили у арсенала двух часовых, из этих же автоматов прикончили недавно назначенного прокурора. Это переходило всякие границы, а следы вели к Александру, и уголовный розыск уже теребили власти повыше, даже военный особый отдел. «В столь тяжелое время вы не справляетесь со своими обязанностями»,-упрекал управление уголовного розыска штаб Закавказского военного округа.
Александра видели в городе. Одни работники милиции не осмеливались преследовать его, другим, опытным “звероловам», никак не удавалось напасть на его след. Расставили везде капканы, бросили против него всех сотрудников.
«Нарком » смотрел на своего питомца. “Не смотри так на меня. нарком, - сказал Торник.- Я его приведу, потерпи немного... это другим не по зубам».
Тату будили в любое время ночи, она уже и не раздевалась, ложилась спать в одежде. “Эти дураки только и знают, что наведываться к нему домой днем и ночью... чего от них ждать? - говорил Торник.- Словно Александр что ни час заходит домой!»
Однажды ночью кто-то постучался к Степе в окно. Степа поднял голову. Постучались вновь, осторожно, по очень настойчиво, так что Степа послушно вышел и вернулся только через полчаса.
“Кто это? - спросила мать, Пайцар. - Что нужно было?» - “Да ничего, - ответил Степа, - спрашивали одного человека».- «А почему ты так задержался?» - “Со сторожем Гокором разговорился».- “Гокором? - удивилась Пайцар. - Гокор в больнице...» Степа больше ни слова не проронил. Лучше было сказать, что его спрашивала одна из знакомых женщин, придумать даже не очень выгодную для себя историю, лишь бы мать отвязалась от него. Потому что его объял такой ужас, что даже семейный скандал казался сейчас идиллией. “Одна из старых моих знакомых, - пробормотал он, - денег просила».- “Даже ночью от них покоя нет»,- проворчала Пайцар, но, услышав покашливание мужа, умолкла. Абраам не любил, когда его будили ночью. Степа добавил еще что-то и запутался. Мать поняла, что все это ложь, но промолчала. В постели Степу бил озноб, он так и не уснул до утра, а утром ни свет ни заря пошел на работу. На следующую ночь он снова встал, вышел на полчаса, скрывая лихорадочную тревогу. Пайцар ждала, что сын наконец объяснит все это. “Тише». - сказал он, увидев в глазах матери вопрос, и приставил палец к губам. На третью ночь не спали уже оба. Но когда тайное длится долго, оно становится явным и без слов. Пайцар сообразила пойти ночью следом за сыном.
Степа остановился па углу улицы и стал оглядываться по сторонам. Из туннеля, ведущего к реке, ему навстречу вышел мужчина, и они направились к Степиной артели. У дверей Степа воровато огляделся по сторонам, потом впустил своего спутника.
Пайцар решила было молчать до возвращения домой, но не выдержала, вскипела так, как если бы у нее вырвали из рук сумочку. “Кто это был?» - “Молчи, - Степа сжал ей руку, - не кричи... Погубишь нас!»- “Это я-то?.. Вернись, сынок, прогони его!» - громко просила она. «Тише, мама, подожди, пока дойдем домой...» - “Нашли, нашли дурака... Думаешь, не догадалась, кто это?» Не зная уже, как заставить ее замолчать, он изо всех сил сжал ей руку. На пустынной улице слова их звучали громко, и ему казалось, что все слышали их разговор, что дело далеко зашло и все теперь в его жизни будет не так, как раньше. «Смотри, чтобы отец не узнал»,-уже в дверях сказал Степа. “Это Александр, чует мое сердце, - шептала мать и шепотом же причитала: - Почему он к тебе заявился, почему именно к тебе?» - «Да тише ты!» - скрипнул он зубами. “Что же теперь будет?» - сидя па кровати, разрыдалась Пайцар.
“Что я мог сделать? - жалея и себя и мать, тихо сказал он. - Сама подумай! Сказать ему: иди к кому-нибудь другому? Ты знаешь, у него два револьвера, сам видел... Ему терять нечего. А если дознаются, скажу - он сам пришел... У нас там четверо работают... Скажу, не знаю, кто его впустил...»
“Это ты не знаешь, а они все узнают...»
Степа чувствовал - нет у него выхода, попал между двух огней и сам себе больше не принадлежит.
“Он сказал, что скоро уйдет, никто ничего не узнает... Все будет шито-крыто... Милиция тоже не хочет связываться с ним. Подождем несколько дней. Кто докажет, что это я его впустил? Он мог и сам открыть двери. И не такие двери он открывал!»
Но Степа не сказал самого главного - что завтра ночью он по желанию сына должен привести в артель мать Александра - Тату.
У Александра уже был свой ключ, а к Тате Степа послал своего работника - шепелявого Манца. Поздней ночью Тата пришла в протезную. Несколько месяцев она не видела сына, город ощущал его страшное, смертоносное дыхание, милиция то и дело нарушала ее покой, и сын представлялся ей каким-то иным, преображенным.
На фасаде артели был нарисован протез, и дверь сама собой открылась перед Татой. Александр ожидал мать за дверью. Тата, войдя, прильнула к сыну.
- Ну ладно, хватит, - хриплым голосом сказал он, стесняясь такого проявления чувств. - Как живешь? Очень тебе надоедают?
Тата взглянула в его лицо - нет, он не был чудовищем, все тот же Александр, красивый, с веселыми глазами, только чересчур усталый.
- Это правда?.. - спросила она.
Александр молча смотрел на мать и не слышал ее вопроса. Он только устало улыбался ей.
- Это ты убил прокурора? - спросила она.
- Я хочу, чтобы ты хорошо жила, - не ответил на ее вопрос Александр.
- Хорошо? - усмехнулась она. - Разве это в моих руках?
Александр тоже горько усмехнулся:
- Ты права... Ничего от нас не зависит... Помнишь, в школе во время игры в футбол умер мальчик? - глядя на фигуру гипсовой Венеры, проговорил Александр. - Это я его убил...
- Зачем? - не удивляясь, спросила Тата.
- Не знаю... Когда он упал, я пинал его в голову, пока не пошла кровь. До сих пор хочу понять, для чего я это сделал... И вообще для чего совершается все остальное? Я и тогда знал, что за это умру. Когда и как- не знаю, но что скоро умру - это точно... Наверное, мое НАКАЗАНИЕ заставляло меня так поступать. Ему, этому НАКАЗАНИЮ, нужен был повод, чтобы сделать свое дело - самому тоже убить. Я это знал и тогда, когда пинал парня. Я всегда знал, к чему это приведет... Не хотел знать, но знал.
- Бедный Саша...- с болью выдавила Тата.
- Помнишь девушку, сброшенную с фуникулера?
- Зачем? - снова спросила она, принимая все совершенно естественно и зная, что так оно и должно быть. Тату трудно было чем-нибудь удивить, просто ее интересовала судьба сына.
- Не знаю... НАКАЗАНИЕ заставляло меня... Славная была девушка, хорошенькая такая, мягкая, целовала мне руки, а я сказал, чтобы она поцеловала руки Кирику тоже... Потом я столкнул ее вниз... Без звука скатилась... Не пикнула... Должно быть, со страху язык проглотила.
Он потер рукой лицо гипсовой Венеры.
- Бедный Саша...- вновь тихо прошептала Тата. Он вытащил из кармана пачку сотенных, дал матери, Тата молча взяла деньги.
- Ступай, - сказал он. - Жив буду - найду тебя. Утром, когда Степа ушел на работу, Пайцар поднялась наверх, к Виктории. Она второй раз заходила к соседке. Перемены были большие, Пайцар думала, что новые соседи еще не успели обжить квартиру, устроиться, но увидела тепленький уголок, уют. Виктория выставила козинак, домашнюю мятную настойку, и, пока угощала соседку, та в слезах рассказала о своем горе. Виктория вспомнила, что с таким же плаксивым тоном Пайцар и в прошлый раз просила за мужа, и уже с трудом вслушивалась в ее слова. Виктория подумала, что у каждого человека есть своя мера огорчения и печали: тяжелое горе свалится на него или мелкая неприятность - все равно, степень и форма проявления будут те же... Каждый человек со дня рождения носит в себе свою меру горя. И каждую неприятность приспосабливает к ней. Своя печаль, как свое лицо, имеет имя, фамилию... И не важно, из какого источника она питается.
В ту же ночь Торник один вошел в отдел «Снабсбытпротеза» и несколькими выстрелами уложил на месте Александра. До утра тот лежал среди гипсовых фигур, искусственных ног и рук. Его широко раскрытые холодные глаза в последний раз встретили рассветные лучи солнца, отраженные от гипсовых фигур.

-2-

Труп Александра положили на повозку и через весь город напоказ повезли к зданию уголовного розыска. За тележкой и рядом шли оперативники угрозыска, а герой дня Торник, сделав свое дело, в неуютном кабинете со скрипучими половицами гасил содовой водой изжогу. Мысли его были далеко, около Александра, и в нем зрело гордое сознание своей скромности, которое шло от самоуверенности и деловой удачливости.
Тело Александра видели лишь случайные прохожие. А те, для устрашения которых и был задуман «парад» с трупом знаменитого бандита, те лишь позднее узнали об этом из приукрашенных рассказов случайных людей и стали собираться у протезной артели и управления уголовного розыска.
Степа сидел в артели вялый и совсем отрешенный, не в силах двинуть ногой или рукой. Он еще не полностью осознал случившееся и чувствовал себя виноватым и перед Александром, и перед уголовным розыском. Зеваки приходили поглазеть на протезную мастерскую. Вертелись возле дома, пальцем показывали на Степу. А позже тихо и на мгновение промелькнули и тут же скрылись Кирик в неизменной матросской блузе и Кори. Они исчезли так быстро, что Степа не понял - были они или это ему только примерещилось. Однако это таинственное появление таило в себе нечто зловещее. Степа размышлял, мысленно раскладывал для угрозыска слова: «Я ничего не знаю и не понимаю, как появился в цехе Александр (ведь, кроме него, Степы, там работает еще четыре человека)», а для Кирика и Кори придумывал: «Я помогал Александру, и все это случилось не по моей вине...» Он объяснял все стройно, логично, успокаивался и уже и сам верил в то, что говорил.
Тата узнала позже всех. Она не двинулась с места, не вышла из комнаты, только занавесила окна, медленно разделась и стала перед сломанным зеркалом. Осматривала себя спереди, поворачивалась и вновь оглядывала себя, трогала руками и грудь и бедра, гладила пальцами окружность живота... Для нее все началось с собственного тела и им и должно было кончиться. Чувство конца, боль исчезновения родились вместе со смертью Александра, горе и отчаяние высвободили все слои подсознания, сковали ее мысль и жизнеспособность. Все казалось ей бессмысленным и смешным - ее тело, страсть мужчин к ее телу, половой акт, роды... Она нашла удивительно бессмысленным, что человек состоит из мяса и его можно убить, что мясо и едят, и целуют... Перед ней возникло опухшее, желтое тело ее матери Евы. А еще она представила, что тело Александра валяется сейчас где-то. В последнее время она так редко видела сына, что он существовал для нее как бы бестелесно, вне людей, точно птица. Захотелось куда-то пойти. В теле возникла отдаленная надежда, тревога, смятение. Попыталась одеться, но руки, подбородок дрожали, в тело проник леденящий холод, она легла в постель и осталась там весь день и ночь... Какие-то люди подходили к окну со стороны «Аполло», пытались заглянуть в комнату...
В полнейшей пустоте с разных сторон какими-то пятнами появлялись всевозможные мысли: они совершенно по-новому освещали события и мир, мысли эти были не новы, образ их давно поселился в Тате, но они только сейчас дали о себе знать и были единственной мудростью, единственной правдой. Она вспомнила, что бабку ее зарубили топором; припомнила, как убил человека Дно... И убийство представилось ей столь же важным и существенным, как и рождение, оно было одним из звеньев жизни, для него нужно было лишь умение... Убить так же трудно, как и жить... Убийство - выражение жизни, узаконенное жизнью родное дитя ее, уважаемое и почитаемое, оправданное и принятое внутренними законами жизни, и жестокое, как рождение и любовь... В мире есть только два существа: убитый и убивающий, и убивающий всегда прав, он - самопроявление природы. Тата в темноте видела сейчас только свое нутро, заглядывала в самое сокровенное, в свою кровь... Убитые были в ее крови... Она мучилась, хотела назвать их имена, не могла найти, определить... Отчаяние ее росло, и вместе с ним росло и число убитых. Лишь к вечеру она открыла глаза и перевела взгляд из глубины себя на потолок... Она задыхалась от духоты, тело словно жгло огнем. Тата встала с постели, и ее вдруг охватила изнуряющая тоска, и ужасными показались комната, подушка, потолок в пятнах и все, что до сих пор любила и к чему особенно привыкла; самое любимое и было самым отвратительным и изнуряющим, печальным и гнетущим... Снаружи было темно, улица постепенно пустела, афиши «Аполло» равнодушно глядели в окно. В мозгу гнездилась лишь одна мысль, она же двигала ею, вывела ее из комнаты и повела к кинотеатру. Дверь уже была заперта, она постучалась, никто не открыл, потом сердито подошел сторож, спросил: «Ты чего ломишься?» - но, увидев Тату, смутился, не зная, что говорить, сказал только, что ключ не у него, пусть заходит с черного хода. Она вошла со стороны туалетов и стала искать Маско. Делала она это так энергично и нетерпеливо, что работники кинотеатра - контролеры, буфетчики и даже уборщица - стали ей в этом помогать. Наконец удалось дозваться его при помощи свиста: в темноте контролер засвистел мотивчик «Парохода», и Маско вышел из зала. Он увидел Тату - бледную, с расширенными глазами- и растерялся. Известие об -Александре раскаленной лампой свисало с потолка, положение матери было горестным... Что теперь привело ее сюда?
- Идем со мной, - сказала она.
«Куда?» - хотел было спросить он, но не смог и без единого слова последовал за нею. Тата вывела его из «Аполло», и Маско мучительно думал, зачем он ей понадобился, и вслед за ней зашел в ее комнату. Маско зажег спичку, но Тата потушила ее в своем кулаке.
- Не надо, не зажигай... сядь сюда, - и усадила его на кровать, села рядом.
Они не произнесли больше ни слова, молчание затягивалось. Маско был не из робких, но это продолжительное молчание в темноте было загадочным, как загадочно будущее: секунды одна за другой подчеркивали вещественность, весомость тьмы. Тишина словно давала трещины, и он, не выдержав, кашлянул.
- Я всегда нравилась тебе, - равнодушно, точно речь шла о чем-то постороннем, и как бы не к месту произнесла Тата.
Подавленный ее настроением и не находя слов в этой необычной ситуации, Маско оробел.
- Я тебе очень нравлюсь, знаю, - вздохнула Тата, и он понял, что вздох и напряженность Таты говорят о других страстях, другом мире. А сам он как бы находится в яме на очень оживленной улице и ничего общего с жизнью улицы не имеет.
Он неуверенно подвинулся к ней и почувствовал вместо тела сущность человека - на него повеяло ее страданием и теплом. А Тата забыла о нем, забыла, зачем привела его, и упорно преследовала свою мысль. Так прошла ночь - для Таты она пролетела как мгновение, для него то была целая вечность неловкости.
Вдруг Тата вспомнила о нем, а он неожиданно почувствовал, что стесняется, как ребенок. Окно покрылось молочным слоем, и тусклый свет обрисовал его и Тату. И он только сейчас осознал, что сидит с ней на одной кровати. Закрыл глаза и почувствовал отвращение к самому себе. Впервые в жизни понял, что в нем сидит человек добропорядочный и что только физический недостаток заставил его прожить совсем иную жизнь.
Сейчас, когда перед ним обнажились естественные законы человеческого бытия, он был попросту стыдливым юношей. Простым, до смешного простым и неизменным был макет мира, и сам он - естественным и очень обычным в этой композиции.
Тата поднялась, не заметив даже, что они лежали в одежде, вышла на кухню, вернулась с белым пакетом, положила на стол, развязала и вытащила черный немецкий «вальтер».
- Возьми! - она сунула холодный металл ему за пазуху. - Возьми.
Маско растерянно смотрел на ее зловещее лицо.
- Возьми... - повторила она и стала целовать его лицо потрескавшимися, горящими в лихорадке губами.
И тогда он понял, зачем она его привела, и встал. Он молча и неловко подвигался к дверям, а Тата в тревоге следила за его отступлением и не знала, как быть: Маско не давал повода что-нибудь сказать. А когда он оказался в дверях, ее пронзило отчаянием, беспомощностью. Всю ночь она торопилась, минуты, как капли лекарства, исцеляли, поддерживали ее нетерпение, а теперь время растянулось, и впереди вновь замаячила неизвестность.
- Постой... - сказала Тата, не зная, что же сказать дальше, и вылила на него свою горечь: - Я считала тебя мужчиной, а ты просто...
Самым печальным было то, что Маско без единого слова вышел из комнаты.
На улице в предрассветном воздухе щебетали птицы, слышался шорох метлы дворника; скучно, бессмысленно и бесперспективно было все это... Тата любила грубую определенность, ей захотелось позвать Маско обратно и все ему объяснить.. Но желание это пропало, растаяло как дым в молчаливом уходе Маско... Захотелось выскочить из дому, двигаться, действовать, отыскивать какую-нибудь лазейку... На улице попадались редкие прохожие. Тате показалось, что с противоположного тротуара на нее смотрит Апуджанов; она знала, как он может смотреть, его взгляд и прежде был ей неприятен, он был прочно закованным в свои рамки.
Тата добралась до здания управления уголовного розыска, обогнула его, стала перед зарешеченными окнами, и ее словно окунули в бассейн, полный удушливой печали. Она почувствовала, что выхода нет - какой может быть выход?
В окне за решеткой появилось женское лицо, женщина рукой поманила ее. Солнце никогда не освещало этой стены дома, и холод навсегда въелся в его кирпичи. Тата не сразу заметила женщину на тенистой стене и медленно подошла к окну. Лицо у женщины было опухшее, глаза оплыли. Она жестами показала, что хочет курить. Тата поняла, что это просто пьяная бродяжка, и отчаяние ее стало беспредельным и бескрайним... «Не курю»,- машинально произнесла она и сама не услышала своего голоса. «Сейчас принесу»,- прошептала она и отошла от тенистой холодной стены. Эта женщина в чем-то вернула ей «привкус» ее матери Евы, и здесь, в эту минуту, прошлое и будущее совпали... Тата шла и думала, что сейчас ей остается одно. Она забыла о женщине и папиросах и вспомнила рыжего туберкулезника Сепуха. «Мне мало осталось жить, - весело сказал он ей однажды. - Скажи, Тата, кого бы ты хотела, чтоб я убил? Я это сделаю, мне ничего не стоит... все равно умирать. У тебя нет врагов, а?» Тата тогда посмеялась над его болтовней, такой бессмыслицей показались ей и его слова, и он сам - с тщедушным телом и рыжей щетиной на небритом лице. При этом воспоминании она ускорила шаги. Выходит, прошлое не исчезает, не забывается, оно подстерегает в каком-нибудь забытом уголке и в нужную минуту появляется. Коварный, злопамятный мозг подсунул эту мысль, выложил перед ней, как нож. Внутри нее что-то окрепло, напряглось, как пружина, родился даже какой-то бодрый трепет, и, обуздав эту радость, она куда-то заспешила, а когда очутилась в тупике кривых переулков, опомнилась и захотела дать себе отчет: куда же она идет? Словно пробужденная ото сна, она нащупала и другую реальность - ведь Сепух мертв, она даже вспомнила, как несколько человек, подмигнув ей, понесли гроб с телом Сепуха мимо ее дома. Тата осмотрелась, стараясь понять, где она, и не смогла: окружающее просматривалось смутно, сквозь мглу, в голове гудело, точно ее мозг - доска, на которую сразу бросили сто игральных костей... И она присела на ступеньки какого-то дома.

-3-

Всякий раз, встречая Кирика, Степа испытывал удовольствие и облегчение. Он никогда не имел с ним дела, они даже не были знакомы, но Степа знал, что такие, как Кирик, очень характерны для города. Приятной наружности, подвижный, утонченный и одновременно бесстрашный до наглости; его юношеская красота не позволяла отрицательно толковать его поступки. Белая матроска, казалось, надета была на него давно, в детские годы, и в ней он и вырос. Никому не приходило в голову, что Кирик может ходить в другой блузе. Иного она превратила бы в маменькиного сынка, а для Кирика эта матроска была знаменем, эмблемой, признаком его «избранности», протестом против робкого порядка, против всеобщей договоренности об условностях. Его фигура белым парусом стремительно проносилась по темным, скрытым деревьями танцплощадкам, перед кинотеатром «Аполло». По блузе его узнавали работники милиции и суда. Словно легкий ветерок, замкнутый и улыбающийся, он неожиданно появлялся и так же неожиданно исчезал, надолго оставляя у девушек и робких людей память по себе и непонятную тоску.
Вот и сейчас появление Кирика в темноте создало какое-то приятное настроение. Белая блуза двинулась к Степе. Тот повесил на дверь артели замок и снова посмотрел на Кирика, но на его месте уже стоял Кори. Степе вспомнились школьные разговоры о белых и черных героях. Кори был одет во все черное, у него были густые черные брови над широкой переносицей, волосы начинались почти с бровей, а длинные руки всегда вылезали из рукавов. Белая блуза Кирика появилась слева от Степы. Степа уже учуял опасность и испугался, что не успеет объяснить, как он был добр к Александру, и сам почувствовал, что произносит жалкие, бессмысленные слова:
- Александр по ночам спал здесь...- И тут же понял, что это еще больше усложняет дело. Сейчас он боялся только того, что не успеет объяснить, рассказать правду. Хоть бы заговорили...
Они не обвиняли его и ни о чем не спрашивали. Кирик любезно улыбался, Кори, жуя смолу, каждые две минуты сплевывал. «Как неприятна эта их уверенность»,- подумал Степа и в страхе решил про себя, что всякая уверенность вообще - неверна, она - недоразумение, прямая неправда, ложь... Но люди продолжают быть уверенными и никогда не поверят обратному.
В двух шагах был переулок. Степа улыбнулся Кирику, чьи синие глаза были холодны, равнодушны и - боже мой! - уверенны... Кирик стоял неподвижно, а удары так и сыпались на Степу. Только в один миг Степа услышал: «Говорят, твой дядя продал твоего отца, да?..» - но кто это сказал, он не понял. Кирик только улыбался. Степа упал на землю, и когда снизу попробовал посмотреть на Кирика, тот опять улыбался, красивый, изящный, холеный. Степа хотел повернуться на бок - казалось, вместе с Кори ого били еще десять человек, -и сказать: «Подожди, ты сначала послушай...», но странная тяжесть навалилась на него, и он потерял сознание.
Его нашел бригадир милиции, водитель трамвая Цатурян, который возвращался со смены, и своим свистом собрал весь квартал. Степу увезли в больницу. Он то терял сознание, то приходил в себя, но все твердил, что не знает, кто его избил, в глубине души надеясь, что его слова дойдут до Кирика и Кори.
С деревянного потолка танцплощадки клуба ремесленников свисала двадцатипятисвечовая лампочка, едва освещавшая центр площадки, где царили звуки фокстрота, исторгаемые из старенькой пластинки, и запах салата с соседнего ресторана.
Кирик глазам своим не поверил, когда увидел в парке Тату. Она пристально смотрела на него, и это было поразительное зрелище. Потом она подошла к нему и, отведя в сторону, без околичностей сказала:
- Ты должен убить Торника...
- Я? - не сразу понял Кирик.
- Возьми, - сказала она, сунув в маленькую холеную руку Кирика револьвер, обернутый в шелковую тряпку.
Тяжесть металла принесла с собой другую тяжесть, и вынести это потребовало напряжения сил, которых сейчас не было у танцующего и веселящегося Кирика.
- Торника?..- пробормотал он. - Торника никто не может убить...- И, вернув револьвер, пошел сначала к танцплощадке, потом, пройдя вдоль томной стены туалета, вышел из парка.
Тата не поняла бормотания Кирика, она напрягалась, чтобы вникнуть в его слова, а он уже исчез со своей белизной. Все это выглядело игрой света... а она-то надеялась, что Кирик, как солдат, с готовностью возьмется за дело. Она ничего не понимала, хотела повторить свои слова, может, Кирик не расслышал ее, не вник...
Некоторое время она ждала, надеясь, что он вернется, но вскоре почувствовала, что она одинока со своим большим желанием, единственной страстью своей и пока единственным смыслом своего существования на свете... С танцплощадки доносились звуки пустой, никчемной музыки, они отвлекали Тату от хода времени и заставляли видеть лишь горсточку гравия под ногами.
С этого дня Тата отдалась своему истинному побуждению, наиболее естественному выражению иной сущности. Она могла оставаться голодной, иногда забывала умыться, одежда ее износилась и постепенно приняла унылые очертания ее тела, но дом Торника, его дорога, место его работы были единственной горькой звездой на ее небосклоне и единственным горестным интересом на земле. Мускулистая спина Торника, его упругая, гибкая походка отметали все премудрости и становились законом, звонком к обеду, сигналом ко сну... И во всех состояниях - в глубокой дреме или в полночь - мысль о Торнике волновала, напрягала ее.
Однажды воскресным дном она долго шла следом за Торником, потом вынула из платка револьвер, приставила к его спине и нажала курок. Раздался какой-то надтреснутый звук, и Тата растерялась от того, что звук выстрела оказался таким слабым. И только когда Торник резко повернулся, удивленно и с презрительной улыбкой схватил ее за руку, она поняла, что револьвер дал осечку.
- Откуда ты выкопала это старое железо? - сказал Торник и легонько ударил ее по лицу, потом несколько шагов протащил за собой и остановился. - Стыдно тебя арестовывать... Убирайся вон, и чтобы я тебя больше не видел! И смотри, чтоб никто не узнал...- И, оттолкнув ее, ушел.
Тата попятилась, ударившись спиной о стену, словно окончательно пригвожденная к своей судьбе.

* * *
Тате нужно было по нескольку раз в день убивать Торника, время от времени видеть его и мысленно убивать... Только это желание двигало ее день вперед.
Постоянные бессонные ночи и курение крайне измотали ее. И Торник постепенно стал терять реальность, превращаясь в вымысел, в утро, в ночь, в частицу природы, в собирательное представление о многих людях. И когда Тата случайно встречала его на улице, чувствовала, что это не Торник... То был обыкновенный мужчина с легкой и красивой походкой. И она продолжала мысленно убивать того, кто был так велик, что составлял ее дни и ночи, ее бессонные месяцы и был всем, что движется, трепещет от боли, страдает внутри нее...
Только теперь она поняла слова Кирика: «Торника никто не может убить...»
Торник был в ней самой. И лишь теперь она стала понимать слова Александра: «Меня заставляло мое НАКАЗАНИЕ... Наказанию нужен был повод...»
И Тата почувствовала, что созревшее в ней имя этого человека - НАКАЗАНИЕ, и оно не связано с Торником - обыкновенным, красивым, сильным, который смотрит просто на ее страдания. Что-то даже человечное было в том, как он тогда отнял револьвер и отпустил ее... Казалось, он отпустил Тату, чтобы она осталась наедине с ее огромным страданием, с ее НАКАЗАНИЕМ... Даже Торник понимал, что враг Таты - не он, а НАКАЗАНИЕ... И Тата больше не замечала Торника. Он потускнел, превратился в обыкновенного человека и затерялся в толпе... И теперь она думала только о том, как бы убить Торника, занявшего все ее существо от края до края, в себе самой...

Дополнительная информация:

Источник: Агаси Айвазян. «Кавказское эсперанто». Повести, рассказы. Перевод с армянского. Издательство «Советский писатель», Москва, 1990г.

Предоставлено: Ирина Минасян
Отсканировано: Ирина Минасян
Распознавание: Ирина Минасян
Корректирование: Ирина Минасян, Анна Вртанесян

См. также:

Интервью Наталии Игруновой с Агаси Айвазяном.
«Дружба Народов» 2001г.

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice