ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English

Филип Марсден

ПЕРЕКРЕСТОК: ПУТЕШЕСТВИЕ СРЕДИ АРМЯН


Содержание | От автора | Вступление
1. Ближний Восток | 2. Восточная Европа | 3. Армения
Список литературы


Ближний Восток

 

I

БЛИЖНИЙ ВОСТОК

Они выбрали Злую Мысль и поспешили
приобщиться к Злому делу.

«Гат» Зороастра, йасна 303, в
которой Искуситель обманом
заставляет Бога позволить
Злому Духу овладеть человеком

 

1

Был долог поиск мой —
Познать хотел я Замысел,
Чтоб размотать запутанный
Клубок истории и самого себя
И эти песнопения понять...
Теперь я нашел его —
Не на страницах мифов,
Собранных в библиотеках
(Их в равной степени ни принимать,
Ни отвергать не стану).
Он не в легендах уж наверняка,
Он в настоящем. Замысел — это
Земля сегодняшнего дня.

Уолт Уитмен

В Венеции было холодно. Небольшие островки льда кое-где плавали в каналах; их медленно сносило течением в лагуну, словно разбухший в воде бумажный сор. На улицах никто не задерживался, площади были пусты. Причиной тому был не только холод. С балкона палаццо на Большом канале студенты свесили стяги с надписями «Нет войне!», «Нет катастрофе!». Катастрофой для венецианцев было то обстоятельство, что война в Заливе отпугивала туристов. Я оказался там чуть ли не единственным.

Школа Мурад-Рафаэлян оказалась единственной в Венеции армянской школой для детей армянской общины. Ее директор больше похож на итальянца, чем на армянина,— носит красные носки и даже походка его типично итальянская. Я встретил его, когда он торопливо выходил из школы.

— Пожалуйста,— взмолился он,— подождите меня в школе! Моя машина сломалась прямо посередине дороги.

— Ваша машина?! В Венеции?! — Но его уже и след простыл.

Я толкнул незапертую тяжелую дубовую дверь и вошел в вестибюль. Стены его были отделаны панелями. Яркие солнечные лучи падали на плиты, а из окна виднелся небольшой внутренний двор. Не было заметно, что здесь кто-то обитает. Наверху тоже никого не оказалось — голые полы и гулкие пустые коридоры. Здание больше напоминало опустевший дворец, нежели школу. Только стены и потолок, украшенные вычурной лепниной с позолотой и помпезными, фривольными росписями, казались там живыми. Даже чересчур живыми, если быть точным. Бессонная ночь, проведенная в поезде, и созерцание барокко в столь ранний час привели меня в отвратительное состояние. Я выбрал окно, из которого открывался вид на канал, и стал смотреть, как солнечный свет переливается на его поверхности, покрытой тонкой пленкой льда.

Армяне обосновались в Венеции давно. Еще в двенадцатом веке, когда она была сильным государством, они уже жили здесь. Об их врожденной способности к новаторству (талант вечно гонимых) свидетельствует историческая хроника республики.

Акоп Мегапарт открыл в 1514 году типографию и издал первую печатную книгу на армянском языке, в этот же период Антон Сурян, Антон-Армянин, строил морские суда. Дважды его изобретения спасали Венецию, в первый раз — с помощью фрегата, чьи пушки, установленные по всей ширине судна, определили победу в битве при Лепанто; во второй раз — с помощью спасательного судна, которое очистило лагуну от веками копившихся здесь останков погибших кораблей. Но за последние годы армянская община поредела, мало кто остался там. Большинство старинных фамилий перебралось в Милан.

Вернулся директор и проводил меня в свой кабинет с очень высоким потолком. Стены кабинета были выкрашены в скромный однотонный цвет и увешаны иконами армянских изгнанников — уже знакомыми мне видами Арарата и большими цветными гравюрами полуразрушенных церквей, одиноко стоящих в безлюдье гор Западной Армении, старой Армении, Армении турецкой.

Армянская церковь Сурб Саркис, Хдзконк, Восточная Турция.

Церковь Сурб Саркис, Хдзконк, Восточная Турция, построена в 1020 г.,
покинута в 1920 г.

 

— Да,— вздохнув, сказал директор,— не так много нас здесь осталось. Понимаете, быть армянином... это постоянная тяжелая работа.— Он широко развел руки и склонял голову то в сторону одной, то в сторону другой.— Здесь... там... Бьюсь, чтобы не отстать от своего брата в Сирии и Египте, в Америке и в Персии. Если я расслаблюсь хоть на минуту, все пропало!

Руки его упали, хлопнув по бедрам.

— Понимаете? — Он схватился за телефонную трубку и попытался найти автомеханика.

Водить машину в Венеции, видимо, тоже постоянная тяжелая работа, поэтому я поблагодарил его и снова вышел на морозные улицы.

Я позвонил отцу Левону Зекияну, и мы договорились с ним встретиться в маленьком кафе неподалеку от церкви Сан-Рокко. В Венеции отец Левой руководил работами по изучению армянской истории. Он оказался человеком высокого роста, выделявшимся яркой индивидуальностью портновского искусства. Мне рассказали о нем в Иерусалиме, к тому же я часто встречал его имя в различных научных статьях. Им написано огромное количество работ, причем на разных языках, а его подстрочными примечаниями всегда пестрят разные рукописи.

К самому мелкому эпизоду из армянской истории он относится ревностно, поэтому беседа с ним охватывала все века, но его не смущал столь широкий временной размах. Когда я задал ему глобальный вопрос: «Что помогает армянам оставаться армянами?» — он, почти не задумываясь, ответил мне:

— В общем, причиной является одна-единственная идея. А ключом к ней служит письменность. Наш Месроп Маштоц был величайшим политическим мыслителем. В пятом веке он изобрел алфавит, осознав, что Армения как держава обречена. Раз армянам суждено выжить, не имея собственной территории, они должны иметь общую идею, нечто, что будет принадлежать только им. Письменность является воплощением такой идеи.

Армянский алфавит.

Армянский алфавит.

 

— А что же это за идея?

— О, ее невозможно так просто сформулировать, если вам повезет, то вы придете к частичному пониманию ее.— Он отпил глоток вина и улыбнулся.— Наш поэт Севак назвал ее коротко: Арарат.

Арарат... да, конечно. Арарат эхом звучит во всем, что связано с армянскими делами, словно песенный рефрен. Это слово звучит в названиях журналов и газет, со страниц армянских книг, в названиях армянских фирм, с вывесок ресторанов; в Соединенных Штатах существует армянская кредитная карточка под названием «Арарат», в Калифорнии даже есть частная клиника «Арарат». Национальная футбольная команда называется «Арарат», а изображение профиля двуглавой горы, по моим впечатлениям, присутствует в каждом армянском доме. Я понял, что это символ, сияющий через турецкую границу, словно путеводная звезда современной Армении. Но идея, о которой говорил отец Левон, включала в себя не только это, а что-то еще, значительно большее. Я начал воспринимать эту гору как нечто таинственное, как объект религиозного поклонения, как символ сохранности духовного прошлого.

Осип Мандельштам, прожив в Армении несколько месяцев, тоже начал ощущать на себе специфическую притягательность соседства Арарата: «Я развил в себе шестое чувство — имя ему «Арарат»: чувство привязанности к горе. Теперь, куда бы ни занесла меня судьба, это чувство будет жить во мне и останется со мной навсегда».

Я тоже видел гору Арарат, только с турецкой стороны. Вид ее не оставил в моей душе особого следа. Возможно, мне нужно дождаться и увидеть ее со стороны Армении.

Я расстался с отцом Левоном на площади Святого Марка, сел в лодку и поплыл через лагуну к острову Святого Лазаря. Был полдень, свежий воздух бодрил и поражал удивительной прозрачностью. Кроме меня, в лодке находилось всего два пассажира; один из них оказался армянским монахом. Более двух с половиной столетий на острове существует армянский монастырь. Теперь это — одна из крупнейших сокровищниц армянской культуры, библиотека монастыря насчитывает тысячи манускриптов — множество страниц письменности Месропа.

Монах, приплывший вместе со мной, передал меня на попечение другого монаха, с которым я совершил экскурсию по монастырю. Поднимаясь по ступенькам лестницы в музей, он спросил меня, какие новости в иерусалимском монастыре. Я начал рассказывать ему обо всем, что узнал там,— о новом патриархе и о епископах, о старослужащих святых мест, но вдруг заметил, что он утратил интерес к моему рассказу: они были членами братства Святого Иакова, а он принадлежал к братству мхитаристов — совершенно другому ордену.

Хотя, с другой стороны, музей Святого Лазаря олицетворял собой завет потомкам хранить единство диаспоры. Каждый экспонат, доставленный сюда посвященными паломниками,— это еще одна точка на армянской карте. Музей напоминал коллекцию много попутешествовавшего филантропа викторианской эпохи. Под потолочными росписями Тьеполо рядом покоились персидская керамика, блюда и кувшины из Кутахии; была там слоновая кость: экспонаты из Тадж-Махала, филигранной работы шары (семь штук, которые вкладываются один в другой наподобие русских матрешек), ручное серебряное распятие из Эфиопии, миниатюры из Санкт-Петербурга, марки, кредитные билеты, меч крестоносца, посмертная маска сына Наполеона, выполненная Кановой, манускрипт из Бирмы, выполненный в манере письма бустрофедон, в котором на языке пали описаны обряды посвящения в буддийские монахи, и мумия. В 1925 году министр иностранных дел Египта, армянин, привез эту мумию вместе с экзотическим котом. Мумия была любимым экспонатом монаха.

Он повел меня из главной галереи в комнату, заставленную клеенчатыми корешками книг английской классики. Здесь же, над дверью, висел и портрет лорда Байрона. В течение зимы 1816 года по нескольку раз в неделю Байрон пересекал лагуну, навещая монахов острова Святого Лазаря.

Армения очаровывала Байрона все больше по мере того, как он открывал ее для себя, обнаружив, помимо прочего, что Рай на Земле, вероятно, находился именно в Армении.

«Их страна,— писал он,— должно быть, навсегда останется самой интересной на земном шаре».

В этой комнате Байрон делал успехи в изучении армянского языка. Его письма свидетельствуют: «По утрам я уплываю в своей гондоле, чтобы брать у монахов уроки армянского языка, который дается мне с трудом... мой ум жаждал освобождения с помощью тяжелой нагрузки... Это оказалось самым трудным, что мне удалось найти... алфавит — битва при Ватерлоо». В самой Венеции его занятия были полегче: «...дама, к счастью для меня, оказалась более доступной, чем этот язык...» Через несколько месяцев его визиты в монастырь Святого Лазаря постепенно прекратились.

На следующий день, перед отъездом из Венеции, я позвонил на Кипр, чтобы предупредить о своем приезде Гаро Кехеяна, армянина, с которым меня познакомили в Иерусалиме; я сообщил, что планирую прибыть в Никосию через несколько дней.

Переходя через мост Риальто в тот вечер, я заметил, что Большой канал начинает замерзать. Из Триеста отправлялся ночной поезд в Югославию. За ночь его сильно облепило снегом, а в Белграде кондуктор, ковыляя вдоль пути, прогревал буксы с помощью горелки. Поезд еле сдвинулся с места и поехал дальше на юг, через Сербию, мимо безлюдных долин и молчаливых лесов под покровом низко висевших набухших облаков. День пролетел незаметно за созерцанием мелькавших за окном картин: вот человек с ружьем на замерзшем пруду, теплое дыхание лошади на морозе у шлагбаума переезда; желтая свинья, барахтающаяся в снегу...

В Пирее, куда мы прибыли на следующий день, было уже теплее. В порту стояло судно из Одессы, по всему периметру причала выстроились украинцы. Возле их ног лежали груды китайской посуды, глиняных кукол, ножей, вилок и банок с икрой. Я купил бутылку армянского коньяка у строгой на вид русской женщины и прошел мимо других, у которых на лице была улыбка и усталые голубые глаза; возле их ног не было товаров, они готовы были ехать за твердой валютой к черту на рога.

Пароход, отплывавший на Кипр, был практически пуст. Компания из шести человек, собравшаяся в общем холле, была как на подбор, словно из плохого анекдота: еврей, священник, лондонский таксист и эстрадный артист из греческого кабаре.

Православный священник уселся у телевизора смотреть развлекательную программу; таксист беседовал с «артистом», понося последними словами Саддама Хусейна. Я взял свою бутылку и подсел к еврею с черными смеющимися глазами и волосами до плеч. Еврей занимался антиквариатом. Он отправился в путь, чтобы сочетаться браком с девушкой, с которой еще не был знаком. Приятель из Литвы прислал ему ее фотографию, и теперь они должны были встретиться в одном из отелей на Кипре, пройти все формальности и отправиться назад в Хайфу.

— Можешь считать меня дураком,— сказал он.— А мне это по душе.

Я выпил за его невесту, он спросил меня, что я собираюсь делать на Кипре.

— Я держу свой путь в Армению.

— В Армению? А что ты там забыл?

— Понятия не имею.

— Значит, мы оба совершаем мистическое путешествие. Уже было совсем темно, когда пароход отошел от причала. Торговец антиквариатом неожиданно сказал:

— Я вспомнил, в Каире были армяне. Удивительный народ. У них есть одно выражение, наверное, вы слышали его. Они говорили, что армяне «оказались между молотом и наковальней».

У них есть поговорка: «Когда молот бьет слишком часто, то получается алмаз».

Прошло полтора дня, и мы встали на якорь в Лимасоле, где я сел на автобус до Никосии. Там я отправился искать Гаро Кехеяна, который, как я надеялся, сумеет помочь мне советом. Дело в том, что я намеревался возвратиться к армянским общинам в Сирии. Было два варианта: отправиться туда прямым путем на судне до Латании или добираться через Бейрут. В Бейруте проживало много армян, когда-то он был самым значительным городом диаспоры. Но, пока продолжалась война в Заливе, сильного желания направиться туда у меня не было. К тому же у меня не было ливанской визы. Правда, и сирийской визы у меня тоже не было: фактически у меня не было разрешения на въезд ни в одну из стран, которые я хотел бы посетить перед Арменией, как, впрочем, и в саму Армению.

Отчасти это объяснялось неразберихой из-за войны в Заливе и беспорядками в бывшем Советском Союзе. Но я воспринимал трудности сложившейся ситуации как своего рода испытание. Армяне исколесили эти районы последовательнее и усерднее, нежели любой другой народ. Они жили, постоянно разъезжая: в качестве торговцев, авантюристов или паломников, благодаря своей ловкости и предприимчивости, которых от них требовали обстоятельства. Сам факт, что армяне сохранили такую способность к быстрому передвижению и при этом выжили как отдельная нация, был чудом, которое я по-прежнему не мог понять. Когда наглухо закрывались границы между воюющими государствами — мамлюки и сельджуки, сельджуки и аббасиды, османы и сефевиды, сефевиды и моголы,— сеть общин армян-изгнанников объединяла их всех. Зачастую они служили единственным связующим звеном между боровшимися за власть династиями и доставляли послания, написанные на их собственном языке, словно зашифрованные. Из-за постоянной нестабильности в самой Армении тяготы странствующей жизни стали частью существования армянина, а границы и войны — будничной помехой. Мое путешествие должно было стать моим личным опытом такой жизни.

Гаро только плечами пожал, когда я спросил его, стоит ли мне ехать; на самом деле я уже принял решение. Гаро был знаком с ливанским консулом, он позвонил в консульство, чтобы поручиться за меня. Все, что от меня требуется, сказал консул,— это письмо от Британской верховной комиссии, которая снимет с них всякую ответственность. Я получил визу и забронировал через турбюро Гаро место на рейс до Бейрута. До отплытия у меня оставалось два дня — армянская система взаимовыручки уже доказывала свои возможности.

Гаро был не только агентом бюро путешествий. Он был еще и бразильским почетным консулом на Кипре, директором банка, занимался недвижимостью, был потенциальным издателем и официальным представителем-посредником в зарождающихся зарубежных связях Армянской Республики. Но с истинным энтузиазмом он занимался эзотерическими науками. У него была библиотека, заполненная мудростью древних, и датский дог по кличке Плато.

В Никосии, объяснил он мне, есть свой мистик — Строволосский Маг; не то чтобы он отдавал ему предпочтение перед другими, но послушать его, во всяком случае, стоило. Как раз на этой неделе он читает цикл лекций. Мы поехали через город в Строволос, небольшое местечко в пригороде Никосии. Дневная лекция проводилась в большом сарае, расположенном в тени садовых деревьев.

Группа немцев полностью заполнила помещение, остальные висели в открытом окне, старательно ловя каждое слово Мага. Лекцию он начал с психотерапии. Буквальное значение этого слова — «исцеление души». Но это неправильное толкование термина, объяснил Маг, потому что душа является той частью каждого из нас, которая никогда не болеет. Существуют другие явления — явления, широко распространенные во всем мире,— такие, как, например, сомнение или желание, они сгущаются вокруг души, вот тогда-то мы и болеем.

Маг присвоил себе титул жреца касты поклонников учения зороастризма и включил в свою доктрину элементы дуализма, который те исповедовали. Дуализм был объявлен ранней Церковью вне закона, точно так, как и многие другие полезные вещи, но он прижился в Армении. Постепенно это учение проникло в Западную Европу и послужило основой для великих средневековых ересей, таких, например, как альбигойство и катарсис.

Армянские изгнанники, вечные носители восточных философий, уверовали в эти учения и стали проповедовать их. Маг восседал, застегнутый на все пуговицы своего кардигана, и, разглагольствуя ласкающим слух голосом о привлекательности ересей, рассказывал о великой силе аутотерапии, о современных пороках, о мире... И вся эта мешанина перемалывалась кроткими немцами, которые сидели, закрыв глаза и вывернув руки ладонями вверх. Его американские поклонники, ставшие осмотрительнее с началом войны в Заливе, оказались не столь уж преданными. Они остались у себя дома и ограничились тем, что прислали комплект звукозаписывающей аппаратуры, жужжавшей и шепелявившей у ног Мага.

На протяжении полутора тысяч лет армяне спасались бегством на Кипр: еретики, бунтари, изгнанные князья и цари, поэты и монахи, уцелевшие от погромов, сироты. Однако для оказавшихся там, на Кипре, обстоятельства складывались ненамного лучше. Они становились свидетелями того, как остров переходил от одного правителя к другому: от аббасидов — к Византии, от Византии — к рыцарскому ордену тамплиеров, потом к французским крестоносцам, к Венецианской республике, к Османской империи, к Британии, от Британии — в объятия гражданской войны.

Если взглянуть на карту, то остров по очертаниям представится похожим на наковальню, а уж в тех, кто владел молотом, никогда недостатка не было.

Исключительно не повезло семейству Налчаджяна. В жаркий июньский полдень 1963 года Налчаджяны венчались в армянской церкви Никосии. Событие было примечательным. Налчаджян владел солидными процветающими фабриками в Фамагусте и Кирении, поэтому, когда новобрачные вышли из церкви, под кипарисами их радостно приветствовали собравшиеся армяне, желавшие им всяческих благ.

Миссис Налчаджян сохранила остатки своей восточной армянской красоты, а вот фабрики не сохранились. Я навестил ее в маленький квартире на втором этаже в греческой части города Никосия; у квартиры было очевидное преимущество — рядом находилась новая армянская церковь.

— Да, замечательное было венчание,— со вздохом сказала она, переворачивая страницы альбома со своими фотографиями.— Стрельба началась, когда уже шел прием гостей.

Услышав выстрелы, вардапет покинул гостей и поспешил вдоль пустынных улиц, чтобы запереть церковь. После этого богослужения в ней больше не проводились.

Миссис Налчаджян перевернула последнюю, пустую станицу альбома.

— Эта страница — для свадьбы моей дочери. Она помолвлена с врачом, армянином. Чудесный человек! Но он живет в Бейруте, а там все еще неспокойно.

— А церковь? — спросил я.— Что стало со старой церковью?

— Я не знаю. Одни говорят, что турки открыли в ней кафе, другие — что ее разрушили. Никто оттуда не приезжал...

На греческом контрольно-пропускном пункте я подписал несколько документов, и меня пропустили. Миновав пропускной пункт сил ООН, я пересек нейтральную полосу и подошел к турецкому контрольно-пропускному пункту. Там я подписал еще больше документов и заверил, что вернусь до наступления сумерек, когда граница закрывается на ночь.

В то время как после раздела греческий Кипр богатеет и на его дорогах тихо урчат немецкие машины, захваченная турками часть острова превратилась в захолустье. Эта часть Никосии напомнила мне сонный анатолийский город, где бродят овцы и усатые торговцы одеждой с рулонами ткани под мышкой. От прошлой жизни остались ржавеющие остовы «моррисов» и «хиллманов».

Разыскать церковь оказалось трудным делом. Виктория-стрит хорошо смотрелась на карте, но то была греческая карта, а турки все названия изменили. Спросить здесь у кого-то, как найти армянскую церковь, было еще бестактнее, чем сделать то же самое в Анатолии. Поэтому я бесцельно брел мимо лавок, торговавших фруктами, мимо заброшенных караван-сараев, литейных цехов и мастерских, прошелся вдоль идущей зигзагом Зеленой линии, пока не удалился немного в сторону от западной стены; тут я заметил остроконечный верх церковной колокольни.

На высокой калитке висел замок. Его стальные дужки были опутаны колючей проволокой. К калитке был кое-как примотан маленький круглый щит, символ победы, с изображением солдата, выпрыгивающего из красного с полумесяцем турецкого флага.

За калиткой можно было разглядеть внутренний дворик; вид у него был такой, будто там никто не бывал со дня свадьбы Налчаджяна. Погибли кипарисы, между плитами проросла сорная трава. Все свидетельствовало скорее о заброшенности, нежели о разрушениях.

И кафе в церкви не было. Она тоже была заброшена — стены ее заросли пучками травы. Еще одна армянская церковь разрушается... Я попытался проникнуть за ограду, но с другой стороны церкви проводились занятия по военной подготовке — все штурмовали грязь, щиты, веревочные сетки, окопчики. Когда некоторое время спустя я приехал в Фамагусту, чтобы узнать, в каком состоянии находится там церковь четырнадцатого века, то и там обнаружил, что по соседству идут военные занятия. И там были щиты, веревочные сетки и окопчики. У меня даже возникла мысль — не являются ли армянские церкви существенной частью военной подготовки в Турции.

На следующий день я уехал из Никосии, чтобы успеть на судно, отплывавшее в Бейрут. Ветер с моря продувал портовый город Ларнака. Чайки тщетно кружились над пустыми отелями. К доске, на которой обычно вывешивалось меню, было приколото письмо кипрской организации по туризму; скромно избегая упоминания о войне в Заливе, в нем говорилось: «Мы глубоко сожалеем о принятом туристическими агентами решении отозвать своих клиентов с Кипра. Здесь по-прежнему спокойно и безопасно, а условия для отдыха, как всегда, прекрасные».

В тот вечер на причале ко мне подошел ливанец, дожидавшийся судна из Франции, чтобы погрузить военные припасы. На подбородке у него виднелся шрам длиной в три дюйма.

— Вы в Ливан?

— Да.

— Зачем вам в Ливан? Ливан не лучшая страна.

— Я слышал, что это красивая страна.

— У вас есть друзья в Бейруте?

— Да,— солгал я.

— Это хорошо. Только не ездите в Западный Бейрут. Если вы туда поедете, то пожалеете об этом.

Я мог только гадать о том, что имелось в виду.

— Они схватят вас.

 

2

Изгнанник понимает смерть
и одиночество в таком смысле,
к которому англичанин глух.

Сторм Джеймсон

Солнце вставало из-за гряды темных облаков, пуская свои яркие стрелы в бледное небо над моей головой. Зрелище это напоминало веерообразное окно эпохи короля Георга, а я стоял у пароходного поручня и смотрел, как отражается солнечный свет в спокойной воде, как поднимается, чтобы разбиться вдребезги, носовая волна. Еще не было семи.

Облака приближались, увеличиваясь в размерах, но оказалось, что это не облака, а Ливанские горы. Они тянулись вдоль побережья — отвесные мрачные горы. В десяти милях южнее они круто обрывались к узкой полоске ровной земли, которая выдавалась в море, словно язык. На ней вырастали кубики жилых массивов Бейрута. Глядя с палубы корабля на освещенные солнцем контуры города, я поймал себя на мысли, что впервые вижу воплощение позорной славы взбесившегося диктатора. После того как несколько месяцев назад сирийцы покончили с остатками военных сил генерала Ауна, в городе воцарилось спокойствие, но это спокойствие настораживало. Дело в том, что военные по-прежнему контролировали значительную часть города да к тому же — почти весь пригород. На тот момент Бейрут все еще был самым что ни на есть беззаконным городом на земле. Но мне непременно нужно было туда попасть.

Бейрут издавна считался неофициальной столицей армян в изгнании. В добрые времена армянский квартал самоуправлялся наподобие полуавтономной республики. В нем проживало более четверти миллиона армян, имевших могущественные связи во всем мире. Они контролировали большую часть торговли в Бейруте и значительную часть промышленных предприятий. И хотя к тому времени половина армянских семей эмигрировала, община продолжала существовать. Во время войны армянское население Ливана, самое многочисленное из национальных меньшинств страны, сохраняло нейтралитет.

Впереди у меня была целая неделя, и я должен был провести ее в стране, которая занимала активную позицию в только что окончившейся войне в Заливе, поэтому задерживаться в Бейруте желания не было. Мне хотелось поскорее закончить свои дела в Ливане и оказаться в Сирии.

Позади была долгая бессонная ночь. По всему судну — в барах, на палубах — разносились громкие голоса возвращавшихся ливанцев. Все они были молоды, все христианского вероисповедания, все были одеты в просторные одежды вроде прозрачных сатиновых балахонов. Между ними бродили, шатаясь, ребята из смены охранников французского посольства в Бейруте и вовсю наслаждались последними часами своего увольнения. Я побеседовал с группой чиновников, которые сидели за столиком, жестикулируя над ополовиненными бутылками кларета; остальные играли в рулетку с жирными, увешанными золотыми цепями бейрутцами, в то время как другие, облепив бар, обливались потом и орали друг на друга, затем дремали, положив голову на стол, в салоне. А над всем этим действом с двух телевизионных экранов мерцала Саудовская пустыня, но на нее никто не обращал внимания.

Наутро вид у французов был измученный и унылый. С причала я махнул жанам рукой на прощание и пошел к выходу на набережную. Я видел, как их увозили на грузовиках, видел их помятые лица, повернутые назад, с остекленевшим взглядом, будто их везли на эшафот.

Я поставил сумку на парапет набережной и стал размышлять, как действовать дальше. Посмотрел в одну сторону, потом — в другую. Постоял, прижавшись спиной к парапету. Неподалеку оказались две корзины с барабулькой, в пыли бился свежепойманный скат. На камнях сидел рыбак и чинил сети. Солнце освещало горы и сверкало на крыше рубки полузатопленного каботажного судна, рваные края пробоин уродливо извивались на его палубе. Стояло очаровательное средиземноморское утро, но наслаждаться им мне показалось сейчас неуместным. Кому можно довериться? Какие районы города безопасны?

Нашел такси — изображение святого Христофора, покачивавшееся за стеклом водителя, внушило мне доверие. Мы выехали на дорогу в сторону Бейрута, идущую вдоль побережья, на котором были видны следы войны; мы ехали между линией берега с одной стороны и суровой твердыней гор — с другой, миновали подножие тридцатифутового Христа в стиле известной статуи Христа в Рио-де-Жанейро и церкви, похожей, на Нотр-Дам, что во Франции, со своих бетонных фронтонов взывающих: «Protegez — nous!»* И со всех сторон над нами нависали фасады полуразрушенных зданий со следами от шрапнели — мертвые дома. Десять миль — это около полудюжины контрольно-пропускных пунктов. Нам пришлось пробиться через все. Колонна потрепанных в войне танков прогрохотала мимо. Я издали заметил через ветровое стекло верхушки пилонов бейрутских домов и подумал, что выглядят они нормально. Но по мере их приближения мне становилось не по себе. Когда мы приехали в Антелиас и я увидел церковь с цилиндрической формы куполом и характерным зубчатым конусом, мне сразу стало легче. Я обрадовался ей, как старому другу.

_____________________

*«Защитите нас!» (фр.)
_____________________

— Здесь! — Я наклонился вперед.— Высадите меня здесь.

Такси свернуло с шоссе и медленно, чтобы не попасть в воронку, подъехало к черным двустворчатым воротам кованого железа. На обеих створках виднелись двойные изображения — жезла и митры Армянского Католикосата Киликии.

С Кипра я попытался дать телекс в монастырь в Антелиасе, главный центр бейрутских армян. Но мое послание где-то затерялось. Привратники не имели обо мне ни малейшего представления. Я показал им написанное по-армянски письмо, в котором Патриарх Иерусалимский рекомендовал всем, к кому я обращусь, оказывать мне всяческое содействие, и молоденький священник одобрительно кивнул. Он проводил меня в резиденцию Католикоса и представил секретарю, который, в свою очередь, ввел меня в большой кабинет, отделанный панелями из тикового дерева. В глубине кабинета за широким письменным столом восседало духовное лицо пожилого возраста.

Его Святейшество Гарегин II, Католикос Киликии, духовный лидер, пожалуй, трети всех армян мира, имел весьма представительную внешность. Коренастый мужчина с голубыми настороженными глазами, от которых ничто не ускользало. Война ему дорого обходилась — это ясно читалось на его усталом лице. Подчас его напряжение сменялось внезапным раздражением; и тогда он, как бы полушутя, проклинал войну, в очередной раз протягивая руку к коробке с сигарами, изготовленными специально для него по заказу армянина из Кувейта, о чем свидетельствовала шелковая лента с надписью: «Е.С. Гарегин II».

Мы завтракали вдвоем в его личной столовой. В этой комнате стоял длинный стол и было два окна. Одно из них выходило на тянувшуюся вдоль побережья дорогу, и через плечо Католикоса я мог видеть, как рывками, то и дело останавливаясь, продвигается транспорт, скопившийся перед въездом на поврежденную в результате артиллерийских обстрелов эстакаду. За эстакадой виднелось море.

— Артишоки,— произнес он.— Надеюсь, вам нравятся артишоки.

— Артишоки чудесные.

— Мой врач говорит, что они успокаивают нервы. Какое-то время мы молча трудились над листьями. Повар Католикоса, пожилой армянин в наглухо застегнутой рубашке, стоял в дверях кухни наготове. Он быстро собрал тарелки, и Католикос приступил к беседе:

— Позвольте, я начну с важного для меня момента. Если я правильно понял, вы интересуетесь Армянской церковью именно как действующей церковью, в отличие от большинства людей, которые видят в ней всего лишь объект археологических изысканий.

Я ответил ему, что именно так и обстоит дело, что меня интересует буквально все, касающееся армян как нации.

— Но, возможно, в этом виноваты и некоторые армяне.

— Почему вы так говорите?

— Ну... история Армении... весьма тяжкое бремя.

Я рассказал ему об одном метафорическом образе поэта Геворга Эмина, который произвел на меня большое впечатление: он сравнил армян и их прошлое с павлином и его веерообразным хвостом — все самое примечательное находилось у них позади. Он кивнул головой, соглашаясь.

— Разумеется, церковь должна сочетать в себе традицию и надежду. Здесь, на Востоке, мы более склонны объединять эти понятия. А вы, на Западе, полагаете, что религия и политика должны существовать отдельно друг от друга. Но разделять их абсурдно!

И тут я понял, что слышу в этой критике отголосок его собственной дилеммы. Религиозный лидер оказался загнанным в ловушку противоречий между сложностями армянской политики и гражданской войны в Ливане. Годами боролся он за то, чтобы армяне оставались вне местных междоусобиц и альянсов. Ему удалось кое-чего добиться. Теперь, сказал он, государственные деятели встречаются с ним и признают, что армяне были правы во всех отношениях; «позитивный нейтралитет» — так Католикос обозначил свою позицию, но его слова заставили меня вспомнить про молот и наковальню. Мусульмане с недоверием относились к армянам, потому что те исповедуют христианство; христиане других конфессий — из-за расхождений в рамках одной веры.

Но в действительности настоящую борьбу армяне всегда вели в другом месте — с турками, за возвращение потерянных земель в Анатолии. На пароходе, увозившем меня с Кипра, один ливанец сказал мне, что армяне непреклонны и безжалостны в защите своего нейтралитета. Если погибает один армянин, сказал он, на следующий день два-три трупа лежат на тех улицах, где проживают виновные в его убийстве.

Католикос покончил с обедом и взял очередную сигару.

— Слышите, бомбят,— сказал он.

Последний год оказался самым трудным. Аун засел в горах, правительственные войска стояли у их подножия. Монастырь находился между ними.

Монахи выбрали в качестве убежища подпольную типографию. Молодым монахам приходилось выбегать за ограду монастыря, чтобы купить в магазине продукты.

Два месяца провели они в подвале, все ночи напролет рисуя друг друга при свете фонаря-«молнии» или играя в нарды, а Католикос, отгородившись от остальных, пожевывая сигару, записывал свои размышления о войне под названием «Крест из ливанского кедра».

Католикос отвел мне комнату в монастыре. На потолке виднелось свежее пятно штукатурки — во время обстрела в этом месте снаряд пробил крышу. Вечер я провел за чтением «Креста из ливанского кедра», в котором меня поразила безысходность войны, ведущейся в городе.

Утром один из местных жителей, инженер по профессии, повез меня на своей машине в Бурдж-Хаммуд. Срок ультиматума, предъявленного Саддаму, истекал; инженер высказал предположение, что Саддам выведет свои войска из Кувейта, но я в этом сомневался. Более семидесяти лет назад, в разгар другой войны, армяне прибыли на окраину Бейрута. У большинства не было ни обуви, ни личных вещей. Это были армяне, спасшиеся от турецкой резни, потрясенные тем, что им удалось выжить; они копались в отбросах, прочесывали пляжи в поисках чего-нибудь мало-мальски ценного. Вскоре построили бараки из досок, это место они назвали лагерь Мараш — в память о том месте, которое им пришлось покинуть. Они думали, что скоро им разрешат вернуться. Но не дождались. Эти армяне по-прежнему живут там. Кое-где бараки сохранились, но в основном Бурдж-Хаммуд — современный поселок. Казалось, это единственное место из всех, что я видел в Бейруте, где люди заняты делом. Поскольку в деловой центр Бейрута им хода не было, они создали здесь свой собственный. Здесь все кипит, все торопятся, и все это — благодаря процветающей здесь торговле; жителей остального Бейрута сюда влечет занятие, которое они предпочитают всем остальным,— посещение магазинов и возможность делать покупки.

Бурдж-Хаммуд, армянский квартал в Бейруте.

Бурдж-Хаммуд, армянский квартал в Бейруте.

 

— Знаете, какое хобби у армян? — Инженер вел машину по центральной улице Бурдж-Хаммуда.

— Какое?

— Строительство. Когда у ливанца заводятся деньги, он покупает одежду или машину. Но армянин... он покупает кирпичи и складывает их один к одному.

Его слова были сущей правдой — по всему Бурдж-Хаммуду виднелись небольшие подъемные краны и бетономешалки. И еще одна особенность. Я впервые оказался в месте, где армяне составляют большинство населения, где вывески магазинов написаны сначала на армянском, а потом на арабском, где в общественных местах звучит армянская речь, где армяне лечатся и удаляют зубы у армянских дантистов, где мясо разделывают армянские мясники, а одежду кроят армянские портные, где целые секции книжных магазинов отведены для книг Чаренца, Тотовенца и Уильяма Сарояна. Здесь имелась армянская футбольная команда и повсюду под машинами лежали, раскинув торчащие наружу ноги, армянские механики. Улицы носили названия утраченных городов: Айнтаб, Мараш, Адана...— все это воспринималось как проявление уверенности или вызова, с которыми мне до сих пор не доводилось сталкиваться. Складывалось такое впечатление, что армяне как бы родом из этих мест.

Я расстался с инженером на одной из его строительных площадок и отправился на розыски художника, о котором мне рассказали в монастыре.

Ерванд обитал на первом этаже пострадавшего от ракеты многоквартирного дома. Квартира принадлежала его родителям, пережидавшим войну в Каире. Ему было больше тридцати; смуглый, как и положено армянину, с широкими клинообразными бровями и густой гривой спутанных черных волос. Состояние его души поражало необычайной суровой напряженностью, словно он жил в постоянном ожидании чего-то. Он часто проводил рукой по шее, заросшей колючей щетиной. Квартира его производила весьма мрачное впечатление. Несмотря на то что он жил в ней уже давно, она все еще вызывала ощущение запустелого временного жилища человека, часто переезжающего с места на место. На плиточном полу лежал ярко-красный ковер, такого же цвета была обивка стульев. На спинке софы, словно салфетка, лежал шарф с названием футбольной команды «Манчестер юнайтед».

— У меня есть спортивная майка, носки и подушка «Манчестер юнайтед». Знаете, почему «Манчестер»?

— Наверно, потому, что там есть армянская община? Манчестер — город, в котором впервые обосновались армяне в Британии.

Он покачал головой и улыбнулся:

— Когда я впервые услышал название, то сразу понял — оно армянское: манч-ес-тер — «Ты еще ребенок!».

Из гостиной мы перешли в студию, где у стен стояли картины, множество картин. Ерванд был художником-экспрессионистом, его палитра отличалась приглушенным землистым колоритом, в ней преобладали серовато-голубой, коричневый и безрадостный горчично-желтый, который неожиданным образом проступал везде.

В одних картинах было что-то метафорическое — лица с широко расставленными большими глазами, но без рта; полотна, на которых, словно масляные пятна, были наляпаны цветные загогулины. Лучшие из них составляли серию мрачных таинственных образов; казалось, что изображен камень частично мертвый и частично живой. Горы, пояснил он; армянские горы, которых он никогда в жизни не видел.

— Восемь месяцев работы. Вот все это...— Их можно было считать дюжинами.— Когда я начал, то уже не мог остановиться. Это было сильнее меня. Тогда, в прошлом году, расстреляли два резервуара. Они горели всю ночь. Сначала один, потом второй. Я схватил кисти и после этого, когда уже вовсю стреляли и каждый искал место, где можно спрятаться, пришел в свою студию и начал писать. Я не мог остановиться!

В произведениях Ерванда война приобрела отчетливые черты. Видимо, эти картины предназначались для тех, кто, не избежав кровавых перемен, привык к ним настолько, что перестал обращать на них внимание. Даже если они и делали это, то только для бравады. «Полная свобода» — эти два слова Ерванд употреблял часто. Для него они означали первопричину возникновения войн, но для меня — всего лишь разновидность ее худших проявлений.

Потом мы пошли гулять к морю. Ерванд обожал море. Он не замечал скопившуюся за годы грязь, обломки, превратившие прибрежную зыбь в плавучую свалку. Он глубоко вдыхал морской воздух и, прищурив глаза, смотрел в даль тянувшегося перед нами берега.

— Мне нравится это место, здесь так спокойно. А тебе?

На автостраде за нашей спиной скрежетал и грохотал транспортный поток. По соседству, на прибрежных камнях, переругивались два рыбака. Я кивнул, соглашаясь.

Ерванд отвечал на все мои вопросы о войне. Он бегло перечислил, словно по списку: хаос, бомбежки, снайперов, исчезновение людей, контрольно-пропускные пункты, где убивали без разбора; дни, когда круглосуточно велся артиллерийский обстрел, по десять снарядов в минуту.

Как-то утром в прошлом году — он в это время брился — раздался мощный взрыв. Он решил, что произошло землетрясение и даже по радио объявили об этом. На самом деле взорвался резервуар с газом, в который попал снаряд. Обломок от него упал в двух милях от армянской школы в Бурдж-Хаммуде. Он оказался таких размеров, что под ним спокойно можно было поставить два автомобиля.

Был случай, когда уличный бой охватил то здание, где он жил. Стреляли на лестнице, и вооруженный мужчина ворвался в его квартиру. Ерванд ждал с револьвером в руке. Он убил человека прежде, чем тот увидел его.

Ерванд схватил меня за руку. Он обратил мое внимание на стаю чаек, собравшихся на куче отбросов для выяснения отношений.

— Вы любите птиц?

— Да, люблю.

— Я тоже. Пока шла война, я выходил из дома и стрелял по ним из ружья. Мой друг, живущий в Канаде, говорит, что у них это невозможно. Нужно иметь лицензию. Лицензию... представляешь?!

В один из дней, в такой же мрачноватой комнате в Бурдж-Хаммуде, мне довелось узнать бейрутских армян совсем с другой стороны. Правда, атмосфера, царившая в ней, была иной. Шесть мужчин в тренировочных костюмах сидели у телевизора, щелкая фисташки. Здесь ничто не напоминало странное напряженное состояние Ерванда; скорее напротив, ощущалась спокойная, уверенная в себе сила.

Самого молодого из них звали Манук. Ему было двадцать, небольшого роста, жилистый, с аккуратно подстриженными усиками. Не успели мы с ним познакомиться, как разговор зашел о Карабахе. Турки и Советы, сказал он, участвовали в изгнании армян из родных деревень. Их убивали изо дня в день. Изгнанники, массовые убийства — все как в 1915 году. И это сейчас, в наши дни! А что предпринял Запад? Как всегда, ничего. Только носятся со своей любовью к русским реформаторам.

Я ответил, что отныне Армении придется самой постоять за себя, и он согласился. Я-то знал, что они, эти люди, собравшиеся здесь, могли и делали это. До меня и раньше доходили слухи об оружии, которое непонятным образом попадало из Бейрута в Карабах. Да, атмосфера здесь была покруче. Я чувствовал это и в Мануке, и в остальных, даже и в том, как они щелкали орешки: духом спокойствия и уверенности веяло со страниц армянского журнала «Кайц» («Искра»), на которых изображены свидетельства насилия: головы под сапогами, казни, тюрьмы; технические пояснения к схемам китайских гранатометов, винтовки М-16 и автомата Калашникова. Это уже было в конце 1970-х годов, когда армяне научились эффективным действиям небольшими военизированными отрядами.

Обе организации базировались в Бейруте: ASALA (Армянская Секретная Армия Освобождения Армении) и JCAG (Диверсионно-десантные отряды справедливого возмездия за армянский геноцид). Последняя организация была лучше законспирированной и более зловещей, она действовала профессионально, оперативно, с хирургической точностью. Высказывание одного офицера ФБР цитировали как поговорку: «Отряды справедливого возмездия прославились как исключительно оперативная террористическая группа. Когда она выходила на дело, кто-нибудь обычно погибал». В JCAG-e было что-то типично армянское. Их деятельность одновременно в шестнадцати разных странах, их внимание к мелочам и тщательность подготовки, их компетентность в обращении с огнестрельным оружием и взрывчатыми веществами, методы, с помощью которых им удавалось следить за передвижениями намеченных жертв (как правило, это были турецкие дипломаты), наконец, умение незаметно приблизиться к машине для выстрела так близко, что на коже убитых обнаруживали следы пороха.

Слушая Манука, описывавшего методы их работы, я невольно подумал, что приблизительно в таких же выражениях другие армяне рассказывали о преимуществах армянской ювелирной техники.

Вот так это, должно быть, и происходит. Вы едете в такси, вы смотрите из окна такси на остов разрушенного здания или наблюдаете за игрой солнца на поверхности стекла. Вы, предположим, глубоко задумались о чем-то. Например, о Кувейте: там сейчас, вероятно, творится что-то ужасное? Но вы еще ничего не знаете, а такси тормозит в незнакомом месте, и там вас поджидают; пятеро в черных теннисках дергают дверцу машины с вашей стороны. И что тогда? Чем мне смогут помочь армяне? Отчасти мне хотелось бы это выяснить. Но с другой стороны — и она явно перевешивала — страх оказаться заложником был сильнее страха смерти.

Я думал об этом после встречи с Мануком. Был яркий полдень, я ехал в такси вместе с тремя арабами. Я смотрел, как играют лучи солнца на поверхности моря, и думал о том, что осталось два дня до начала боевых действий в пустыне, когда музыкальная радиопередача была прервана для сообщения, из которого я сумел понять только отдельные слова: Америка, Саддам Хусейн, Кувейт, Британия. Арабы заговорили с водителем... о чем? О сукиных детях американцах и англичанах? О Большом Шайтане и Малом Шайтане? Обо мне? Я проклинал свое безрассудство. Машина нырнула в боковые улицы, держась западного направления. Я наклонился к водителю и спросил, куда мы едем. Мне нужно в Бурдж-Хаммуд. Но водитель только головой покачал. Черт возьми! Что происходит? Машина замедлила ход и свернула во внутренний дворик, арабы стали выходить из машины, один из них нагнулся ко мне и сказал: «Приятель, будь поосторожнее». А водитель уже выбрался оттуда на улицы, на которых дома, как мне вдруг показалось, замелькали за окном быстрее, потому что я пытался разглядеть хоть что-нибудь знакомое.

Армянский шрифт... Когда я увидел знакомую вязь букв на вывесках магазинов, то второй раз испытал чувство облегчения, которое возникает в убежище после пережитой опасности, и понял, что на Ближнем Востоке, где я всего лишь нежеланный иностранец из чуждой им страны, я могу положиться только на армян.

Именно потому к концу того же дня я изменил свое решение. Дело в том, что я зарекся ездить в Западный Бейрут — его контролировали мусульмане,— на территорию, где меня могли схватить в качестве заложника. Но там проживал один армянин, который готовился к поездке в Ереван, и мне было необходимо переговорить с ним. Армяне сказали, что доставят меня туда в машине «Скорой помощи». (И мы действительно легко проскочили все контрольно-пропускные пункты.)

Пока я дожидался своего знакомого, дверь кабинета резко распахнулась. Какой-то человек с трудом переступил порог, обливаясь потом и тяжело дыша.

— Есть здесь англичанин?

— Да,— ответил я.

— Вы должны немедленно уйти. Вас засекли.

Я ушел. Я забился в дальний угол «Скорой помощи», и мы помчались прочь из Западного Бейрута по направлению к Кольцу, к обгоревшей полосе Зеленой Линии. Медсестра, армянка, села рядом со мной.

— Не волнуйтесь, мы скоро проедем через контрольно-пропускной пункт.

— Буду рад вернуться в Бурдж-Хаммуд.

— Вчера они схватили двоих. Француза и бельгийца.

— Где?

— Недалеко отсюда. Они промышляли наркотиками. Им не следовало соваться сюда. У нас говорят: «Разбитый кувшин разбивается второй раз, когда его выбрасывают на помойку».

Вечера в Антелиасе, когда ворота монастыря запирались с заходом солнца, казались долгими, мрачными и пустыми. В мою последнюю ночь в монастыре, перед отъездом, на нас обрушилась гроза, пришедшая со стороны гор. Свет в комнате погас, вспыхнул, а затем погас насовсем.

Я встал из-за письменного стола и подошел к окну. Дождь полил с тропической яростью. Он хлынул водопадами с плоских крыш, стеной встал в лучах фар проходящего транспорта — «бьюиков» с неуклюжей осадкой, тупорылых «мерседесов», порожних грузовиков, со свистом и шелестом уносившихся куда-то в ночь. Стая одичавших собак прошлепала по лужам. Два ливанских солдата, съежившись под своими дождевыми накидками, сидели на башне танка. Блеск молнии высветил вдали очертания Бейрута, и удар грома эхом раскатился по горам.

В этот момент послышался стук в дверь моей комнаты. Молодой священник, державший в руке свечу, сообщил, что Его Святейшество хотел бы меня видеть. Я проследовал за ним по темным коридорам и вошел в комнату с большим арочным окном от пола, из которого открывался широкий обзор внутреннего дворика. Я часто поглядывал на это окно снаружи и видел, как за ним снуют взад и вперед епископы, напоминая мне птиц в стеклянной клетке. Теперь его закрывали дождевые капли, которые сливались, стекая, в сплошной поток.

Католикос сидел в одиночестве в темноте и смотрел на дождь, терзая большую сигару.

— Присаживайтесь, пожалуйста,— пригласил он. Мы посидели молча, глядя на дождь.

— Мы больше не увидимся,— сказал он.

— О?!

— Близится Великий пост, а я устал. Поеду отдохнуть в Оксфорд.

— Отступление?

— Отступление.— Он отвел взгляд.

Мы снова помолчали под шум лившего за окном дождя. Католикос смотрел вниз, на залитый водой двор, словно генерал, обдумывающий какие-то планы. Потом он спросил:

— А вы?

— Дамаск,— ответил я.— Завтра отправляюсь в Сирию.

— В Сирии вас ожидают трудности.

— Я надеялся, что вы поможете мне пересечь границу.

— Я оставлю для вас письмо, но ехать в Сирию я бы не советовал. Полиция там причинит вам много беспокойства.

Я не мог ему сказать, как мне не терпится поскорее выбраться из Ливана, ведь в Сирии, по крайней мере, есть полиция. Разумеется, я поблагодарил его за совет, за все, что он сделал для меня, и побрел под неосвещенными сводами монастыря в свою комнату.

Ранним утром следующего дня я поехал с одним армянским фотографом в Бурдж-Хаммуд на поиски возможностей преодолеть сирийскую границу. Утро было ясным. Ночная гроза оставила следы в виде сверкавших на солнце луж размером с пруд транспорту приходилось туго. На контрольно-пропускных пунктах скопившиеся машины стояли в три ряда, нетерпеливо ожидая своей очереди, чтобы попасть в город — одни торговать, другие покупать, словом, занять себя на бейрутский манер. Казалось, никого, за исключением меня, совсем не волновало, что скоро истекают двенадцать часов ультиматума, предъявленного стране, напавшей на Кувейт.

Среди проходившего через контрольно-пропускной пункт встречного потока транспорта было много машин с привязанными к багажникам лыжами. Да, в том году снега на горе Ливан выпало не очень много.

Перевал у горы Ливан.

Перевал у горы Ливан.

 

— Ужасно,— сокрушался фотограф,— так мало снега и такая слякоть!

— Очень жаль,— отозвался я.

— Тем не менее в этом году все отправились кататься на лыжах. У бейрутцев есть замечательная черта — это умение ни на что не обращать внимания.— Он усмехнулся.— Разве похоже, что этот город находится на военном положении вот уже шестнадцать лет?

— Да,— сказал я,— похоже.

 

3

Вряд ли слово «Армения» останется
в истории.

Уинстон С. Черчилль

В конце концов, кто сейчас вспоминает
об армянах?

Адольф Гитлер
(при обсуждении плана использования
карательных отрядов)

Главную дорогу из Бейрута в Дамаск открыли всего несколько недель назад. Ливанские правительственные силы контролировали ее внизу, у подножья горы Ливан, сирийские — над ними. Таксисты стали усердно налаживать сообщение между двумя столицами, а за хорошую плату проскакивали контрольно-пропускные пункты. Издали посмотрев на Бейрут, можно было подумать, что это обычный средиземноморский город — пушистые сосны на склонах, пыль на улицах, ряды домов и оливковые рощи. С такого расстояния город напоминал Ниццу или Геную, только дорога разбита гусеницами тяжелых танков. А когда мы проезжали по заброшенным горным курортным местам: Алей, Софар, Бхамдун,— то увидели, что все виллы, служившие когда-то летними резиденциями шейхов из стран Залива, разрушены полностью. Когда мы перевалили через Дар-эль-Байдар, занятый сирийцами, густой туман, омывший горные склоны, оставил на обочине дороги груды снега. На КПП загорелась старая «вольво». Сирийские солдаты в панике бросились сгребать снег и бросать его на капот, чтобы сбить пламя, кто-то отдал приказ не задерживать машины для проверки. Водитель такси, армянин, нажал на газ, и мы, проскочив мимо с чувством облегчения, въехали в длинную, постепенно расширяющуюся впереди долину Бекаа.

Для меня Бекаа была воплощением всех наиболее опасных аспектов жизни на Ближнем Востоке. Годами слушая последние новости и разные слухи, я представлял себе это место похожим на Долину теней умерших или на один из внутренних кругов Ада. Мне виделся мрачный склон, окутанный туманом, под прикрытием которого крались экстремисты похлеще бейрутских; я воображал себе западных заложников, привязанных к днищам машин, а в небе — израильские самолеты, которые бомбят и штурмуют южные районы Бекаа. Долина поставляла профессиональных террористов и гашиш (Бекаа была основным поставщиком и того и другого во всем мире), ежегодно сирийцы зарабатывали больше миллиарда долларов на торговле опиумом. Даже в звучании его слышалось что-то зловещее и грозное: Бекаа — словно ружейный выстрел или клич «джихад».

Долина Бекаа.

Долина Бекаа.

 

Поэтому для меня явилось неожиданностью, что долина оказалась дивной красоты, что члены организации «Хезболлах» и их заложники по утрам пробуждаются к свету, переливчатому, словно бриллиант чистой воды; что партизаны — палестинские, шиитские, курдские — имеют возможность бегать во время тренировочных боев с другой стороны долины по чувственно-привлекательным округлым склонам. А я был счастлив тем, что удалось проскочить через нее, сквозь узкий коридор сирийского контроля, расположенного с противоположной стороны горы над ливанской границей. Потом, на сирийской границе, я семь часов ждал получения визы. Президент Асад тщательно изучал меня, глядя с трех стен своим доброжелательным пристальным взглядом управляющего банком.

Лишь около четырех служащий подозвал меня к столу.

— Граница закрыта.

— А как с моей визой?

— Букра. Завтра.

— Завтра в Дамаске скажут «да»?

— Может, да, может, нет.

Черт бы тебя побрал! Теперь я оказался в ловушке на ничейной земле — в Сирию не могу попасть и в Ливан не могу вернуться: срок моей одноразовой визы истек.

Несколько аккуратно вложенных в документы американских долларов помогли мне пересечь ливанскую границу в обратном направлении. Я вернулся в Бекаа. Через несколько часов объединенные силы союзников начнут наступательную операцию в Кувейте, поэтому меньше всего мне хотелось оказаться тогда в долине Бекаа.

И снова армяне предложили мне свое покровительство. Сразу за пограничным постом, поднявшись вверх, я обнаружил деревню Айнчар; бьющий там родник сохранял оазисы зелени на высушенных склонах. Все население деревни полностью состояло из армян, и они радушно меня приняли. В непосредственной к ним близости располагался лагерь сирийской тайной полиции. Не могу сказать, что это вызывало у меня особо теплые чувства, но один вид их военной техники, расположенной между мной и «Хезболлахом», действовал успокаивающе.

В Айнчаре оказался врач по имени Гаспар, который руководил пунктом срочной медицинской помощи. Я встречал его в Бейруте, но сейчас он находился здесь. Я нашел его в хирургическом кабинете с кучей пациенток; он сказал, что через полчаса освободится, и посоветовал мне не покидать здание. Пришлось мне ждать его, сидя под анатомическими схемами, прислушиваясь к строгим наставлениям, которые он давал молодым мамашам, и размышляя при этом, как мне воистину повезло оказаться в Айнчаре, где я смогу выяснить подробности одного из немногих случаев успешно завершившегося сопротивления в 1915 году.

История Айнчара — история изгнания, возвращения и снова изгнания. Население Айнчара — это жители шести бывших армянских деревень; все они родом из мест, прилегающих к горе Муса-Даг, Что находится на северной оконечности Левантийского побережья. Поселок состоит из шести частей, каждая из которых носит название той деревни, которую ее жители покинули. Когда в июле 1915 года приказ о депортации достиг Муса-Дага, мнения армян разделились. Одни считали, что нужно оказать сопротивление. Другие не видели в этом смысла, ведь турки намного сильнее, и, в конце концов, в приказе говорилось лишь о депортации. Почти шестьдесят семейств с этим мнением согласились. Больше их никто никогда не видел.

Остальные направились к горе. На ее склоне, обращенном к морю, они натянули между соснами два больших полотнища. На одном изобразили крест, на другом написали по-английски: «Христиане в беде — на помощь!» Противоположный склон они защищали, отражая атаки турок одну за другой. Боеприпасов было мало, а продовольствия еще меньше. Прошло больше семи недель, припасы истощились. Но как-то утром ветер унес туман с моря, и прямо против берега встало на якорь французское судно «Гишен». Четыре тысячи жителей деревень бросились вниз по крутому обрыву, их благополучно доставили на борт судна. Потом их отвезли на юг, в Порт-Саид.

Четыре года они ютились в палатках на краю Синайской пустыни. После окончания войны Муса-Даг перешел под управление Франции, поэтому можно было вернуться, ничего не опасаясь. Армяне возвратились в родные деревни и увидели, что их деревянные дома почти совсем сокрыты разросшимися тутовыми деревьями, а яблоневые сады заросли сорняками. Они принялись очищать сады и снова разводить тутового шелкопряда.

Но в 1930-х годах на жителей этих мест обрушились новые репрессии. Желая удержать турок в Заливе любой ценой, Франция уступила им санджак Александретты, который включал и территорию вокруг Муса-Дага. Вновь армянам пришлось спасаться бегством. На этот раз французы предоставили им землю в долине Бекаа. Многие там поумирали, не выдержав суровых местных зим, а остальных, так же как и тех, в Бурджаммуде, поддерживала вера в то, что надо только переждать какое-то время, и им снова позволят вернуться. Вскоре, уже после окончания Второй мировой войны, стало ясно, что Муса-Даг скорее всего останется в Турции. Армяне смирились с мыслью о постоянной жизни в Бекаа, но не в палатках, а в поселке Айнчар, где земля орошалась родником, а дальние вершины гор напоминали им о родине. От родника отвели ирригационные каналы и обсадили их тополями. В родных местах они выращивали яблоки, так они и здесь посадили яблони; айнчарские яблоневые сады славились на всю страну. Они построили дома в традиционном стиле, изящные и добротные, поставили вокруг ограду, а на почетном месте — церковь Они благоденствовали в Айнчаре: было что-то необычно притягательное в этом месте. Один житель как-то пахал землю поблизости и наткнулся на странный древний камень, который оказался останками Омейядского дворца; теперь это одно из самых почитаемых мест в Ливане.

Во время последних бейрутских уличных боев в Айнчар стеклись беженцы. Гаспар объяснил мне, что дело не столько в убежище, сколько в самой земле. Родник, яблони, и к тому же постоянно видна гора; поэтому люди чувствуют себя здесь спокойнее, сказал он, как бы ближе к Армении; когда наступали тревожные времена, они всегда устремлялись в Айнчар.

Гора Саннин, вне всяких сомнений, доминировала. Она поднималась уступами по другую сторону долины Бекаа, закрывая собой Бейрут. Ее вершина, покрытая снежной шапкой, сверкала под солнечными лучами. И пожалуй, армянам Айнчара она вполне заменяла не только гору Муса-Даг, но и ту, другую, самую главную для них, единственную, от которой они бежали когда-то, спасаясь, веками раньше. По местному преданию, первая радуга поднялась из айнчарского родника и, ориентируясь по ней во время своего плавания, Ной направил туда ковчег и пристал к каменистой вершине горы Саннин.

Гаспар помог мне узнать о судьбе Томаса Хабешьяна, одного из старейшин Айнчара. Мы встретились с ним на ступенях церкви; это был высокий статный старик в каракулевой шапке Он протянул нам для знакомства левую руку, правая у него была скрючена артритом.

Разъезжая в машине по городу (армяне запретили мне ходить пешком: «опасно»,— сказали они), большую часть оставшегося времени мы проводили в айнчарской чайной, за окном которой с шумом проносились взад-вперед сирийские джипы, и владелец чайной ставил на стол перед нами все самое лучшее из своей выпечки. «За счет заведения»,— говорил он, подчеркивая свое уважение к Томасу.

Томасу было чуть больше десяти, когда он бежал, спасаясь вместе со всей семьей, вверх по склонам горы Муса-Даг. Вообще-то, все это действительно было очень рискованно, объяснил Томас. Нет, он не помнит, чтобы он испугался. Он помнит, как влезал на деревья и проходил трудные участки пути, прижимаясь к скалам, но страха... нет, страха он не помнит. Вот что ему запомнилось, так это Ованес и его донкихотские выходки. Армянин старой закалки, Ованес всю жизнь провел на земле и обладал свойственным крестьянам сильным чувством собственного достоинства, а Томасу, еще ребенку, его поведение казалось смешным. Ему уже было под шестьдесят, когда они отправились на гору Муса-Даг, имея в качестве вооружения всего лишь охотничьи и кремневые ружья да немного динамита. Ованес первым из добровольцев вызвался вступить в бой.

— Он взял с собой шашки динамита, а за пояс заткнул револьвер. С горы он спускался,— Томас наклонился вперед и заговорил тише,— медленно-медленно, от дерева к дереву. Он выбрался из леса и ползком подкрался к месту, прямо под которым расположились турки. Он зажег фитиль и изо всех сил бросил шашку динамита вниз. Секунда, вторая, третья... ничего! Тогда он поджег фитиль второй шашки. На этот раз как рванет — паф!

Знаете, я думаю, взрыв поразил Ованеса больше, чем турок! Мы наблюдали за ним: он повернулся и побежал в испуге обратно, вверх по горе. Он был абсолютно уверен, что турки преследуют его. Вот они уже догнали его, схватили за куртку, но ему удается вырваться из их рук. Дальше, дальше! Он выхватил револьвер и, не оборачиваясь, выстрелил через плечо, шум так оглушил его самого, что он решил, будто стреляли в него, тогда он упал на землю.

Он дотронулся до лба — крови нет! Встал на ноги и пошел в нашу сторону. «Я могу ходить!» Тогда он посмотрел назад, вокруг... и оказалось, что курткой он зацепился за ветку. Никаких турок не было. Спрятавшись за деревьями, мы умирали от смеха, а он, приосанившись, постарался выглядеть как и подобает герою, вернувшемуся из боя!

Томас снял очки и вытер глаза:

— Ох уж этот Ованес!

Из тех, кто пережил эту эпопею, в живых осталось немного. Томас был одним из них. Теперь он смотрел в окно, спокойный и печальный после своего оживленного рассказа, и солнце освещало его морщинистое лицо. Я испытывал благоговейный восторг, я был потрясен необычайной историей его жизни и еще тем, что пережитые им страдания не оставили в нем горечи, свойственной довольно многим,— наоборот, он был уравновешен и остроумен. Я спросил его:

— А семья у вас есть?

— Есть. В основном все в Америке, в Лос-Анджелесе.

Я не мог представить себе этого гордого старика в Калифорнии.

— Вы бывали там?

— О да.

— И вам там понравилось?

— Мне понравилось.— Он отвел взгляд.— Но я никогда не смог бы там жить. Америка — неподходящее место для восточного человека.

Гаспар оставил заботу обо мне своим друзьям, которые вызвались устроить меня на ночь. Представители четырех поколений сидели на диванах вокруг полыхавшей жаром круглой печи. Двухлетняя девочка сидела на колене своего прапрадеда и теребила его за усы. Ее мать, Анаид, внесла на подносе звенящие бокалы. В комнате было тепло и уютно по-домашнему, на какой-то момент я начисто забыл о всех границах и о враждебности Бекаа.

Незнакомый мужчина с пушистыми усами склонился ко мне и налил в бокал арака.

— Что вы здесь делаете?

— Пытаюсь добраться до Дамаска.

— Понятно, а я пытаюсь вернуться в Кувейт.

Я сказал, что теперь, пожалуй, ему уже недолго осталось ждать.

— Я уже столько жду!

— Зачем спешить?

— Три кило.— Он подмигнул мне.— Три кило золота у меня в Кувейтском банке.

Я живо представил себе его золото, лежавшее теперь в каком-нибудь багдадском подвале, но промолчал и повернулся к Анаид, которая забрала девочку к себе, подальше от волос старика.

— Знаете, Айнчар совсем неплохое место... Получше Америки... Там я бы никогда не завела себе детей!

— Почему нет?

— Там так опасно!

— А в Бекаа безопасно? Она вздохнула:

— Так ведь это дома. Я ездила в Лос-Анджелес и боялась там даже за порог ступить. Кругом наркоманы и убийцы. Я так была рада вернуться.

Мог ли я подумать, что услышу такие слова здесь, в Бекаа, от ливанской христианки! Брат Анаид, Левон, приехал из Алеппо дня на два. Он был больше похож на левантийца, чем на армянина, с глазами, полными мрачной скрытой обиды. Он проглотил очередную порцию арака, склонился ко мне и ткнул пальцем в сторону окна:

— Он там, наверху, всего в нескольких километрах отсюда.

— Кто?

Он усмехнулся мне в лицо, откинулся назад и ничего не ответил.

— Кто? — повторил я, чувствуя нарастающее раздражение.

— Твой Терри Уэйт!

— Левон,— резко осадила его сестра.— Тише!

Я попросил ее не волноваться, но у меня пропало ощущение уюта.

Воцарилось молчание, все старательно избегали моего взгляда. Левон предложил выпить за здоровье западных заложников, но вышло это неловко и вымученно, никто не поддержал его. Чуть позже все разошлись, а меня проводили в маленькую спальную комнату. Я распахнул окно и окинул долину взглядом. Ночь стояла ясная и очень холодная; в лунном свете снег на горе Саннин полыхал синим огнем.

В Кувейте с минуты на минуту должно было начаться наступление, а здесь, в долине Бекаа, где перемешались воинствующие люди, люди, потерявшие состояние, тюремщики и заложники, все было спокойно.

 

4

В изгнании живут одним только духом.

Владимир Набоков

За рулем своего темно-красного «плимута-фьюри», полыхающего изнутри кумачовой обивкой, Степан выглядел совсем маленьким. Только был он самым хитроумным человеком из всех, кого я встречал на Ближнем Востоке, где хитрый ум ценится превыше всего. Он мог быть только армянином.

Я познакомился со Степаном в Айнчаре. У него были живые темные глаза, а энергия била из него ключом и выплескивалась на окружающих. Он тоже ехал в Дамаск, и в одно прекрасное солнечное утро мы проделали с ним обратный путь к границе. Теперь ливанцы отказывались выпускать меня из страны до тех пор, пока не убедятся, что сирийцы разрешат мне въезд в их страну. А я не мог этого доказать, не проделав путь в две мили по ничейной земле. Для Степана это не составило проблемы. Для него и его «Красного зверя» дорога между Айнчаром и Дамаском была домом родным. Он забрал у меня паспорт и, развернув машину по широкой дуге, плавно покатил к границе. Он даже хода не замедлил, пересекая ее, просто свесил в окно руку и махнул пограничникам. Они махнули ему в ответ.

Не прошло и часа, как машина сверкнула наверху красной крышей и вернулась.

— Все в порядке?

Он кивнул. На большой скорости мы взлетели вверх к перевалу, проскочив ничейную землю, и спустились вниз, к сирийской границе. Там я целиком положился на своего спутника. Мы переходили из кабинета в кабинет, ждали, пока латиноамериканский дипломат оформит въезд в страну двух юных танцовщиц в боа из перьев; собрали печати и заполнили бланки; пришлось мне ответить на странные вопросы о моей семье и о моих контактах в Бейруте, а также заверить, что у меня и в мыслях не было поехать в Израиль (все рекомендательные письма от иерусалимского патриарха я заблаговременно спрятал). Степан вовремя подсказал мне, кому из стражей границы сколько платить:

— Десять долларов этому... пять тому... этому ничего... сотня сирийских фунтов...

Получив разрешение, мы направились через границу вместе с сирийским майором, который втиснулся между нами на переднем сиденье: таможенники нас пропустили, также как и на остальных контрольных службах; подпрыгивая на ухабах, мы катились вниз по дороге, ведущей нас в Сирию, к пустыне, под лучами зимнего солнца, освещавшими каждую выбоину, и слушали, как потрескивают разогревшиеся за день камни отвесных скал.

Степан вставил кассету в автомобильный магнитофон.

— Фрэнк Синатра... «Унеси меня на Луну». Моя любимая!

— Степан, ты молодец,— сказал я.— Спасибо тебе. Он засмеялся и сказал по-армянски:

— Этот, что здесь сидит, из тайной полиции. Я знаю всех наперечет, но этот — плохой человек. Он сказал мне, что они послали вчера четыре телекса о тебе в органы безопасности Дамаска. Так что тебе повезло!

— Дело не в везении,— ответил я,— просто это очередное доказательство эффективности армянских связей.

Сирийская граница оказалась для меня самой трудной. После семи недель путешествия ее пересечение казалось мне большим достижением и укрепило мою веру в армян. Остальные трудности, ожидавшие меня на пути в Армению, представлялись мне незначительными по сравнению с этой, и, как ни странно, неожиданно для себя самого я вдруг почувствовал, что с радостью возвращаюсь в Сирию. Действительно, мне ведь уже и не верилось, что я туда наконец попаду.

Сидевший между нами тайный агент полиции наклонился вперед и показал на дорожную насыпь. В тридцати футах внизу лежал перевернутый разбитый автомобиль.

— Вчера,— сказал он.— Я находился в этой машине. Она трижды перевернулась.

— И вы не пострадали? — спросил Степан.

— Мой водитель в больнице А со мной все в порядке. Бог оберегает хороших людей.

Последний вираж — и «Красный зверь» въехал в пригород Дамаска. Современная часть города состояла в основном из широких прямых бульваров с изысканными фонтанами — верная примета диктатуры. Мы высадили майора у здания, в котором располагалось его министерство, и поехали в Старый город. Степан остановился перед какими-то воротами.

— Иди по улице под названием Прямая, пока не дойдешь до Ворот Солнца.

Я кивнул.

— Справа от них увидишь армянскую церковь Святого Саркиса.

— Понятно.

— Звони подольше. Привратник частенько бывает пьян.

Но этот день был воскресный, и дверь оказалась незапертой. Литургия только что закончилась, и несколько армян пили кофе в компании священника.

Я вручил священнику письмо от Католикоса. Он принял его с воодушевлением и лично проводил меня в комнату на самом верхнем этаже армянской школы. Строительные работы еще не были завершены, и пыль от штукатурки лежала на матрасе словно патина. Сначала дверь долго не открывалась, потом не закрывалась.

— Надеюсь, что все в порядке,— сказал он.

— Просто замечательно. Я вам очень благодарен.

И я действительно был очень благодарен ему. В Бейруте меня предупредили насчет отелей Дамаска: дескать, они кишмя кишат опасными экстремистами. Не могу сказать, что я безоговорочно в это поверил, но был тем не менее чрезвычайно доволен, что не придется, особенно в такое время, проверять это на собственном опыте.

В стороне от улицы под названием Прямая, среди перенаселенных узких улочек, мощенных булыжником, я нашел залитый солнцем внутренний дворик, который соответствовал данному мне описанию. Его огораживал двойной ряд деревьев в форме подковы, выложенный плитами пол был залит мыльной водой. Женщина, согнувшись, энергично терла его щеткой.

— Акоп? — произнес я.

Она жестом указала мне на лестницу в дальнем углу и пристально разглядывала меня, пока я на цыпочках проходил по уже вымытому ею участку пола. Она была явно недовольна, и град проклятий из Корана сопровождал мой подъем по лестнице.

Акоп был другом Ерванда, того художника из Бейрута, который стрелял в чаек. «Навести его,— упрашивал меня Ерванд,— посмотри, как он там. У него были некоторые трудности...»

Акоп явно питал чисто армянское пристрастие к темным комнатам. Единственное, что я вначале увидел,— это узкие косые полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи. Окно было распахнуто, и я уловил запах жаровен и услышал гул голосов, звон посуды. Акоп сидел на диване — оттуда плыл дым его сигареты, свивался в клубки, проплывая в полосках света, и исчезал в узких щелях жалюзи. У него оказался густой выразительный голос, на английском он говорил хорошо.

— Как там поживает Ерванд? Полагаю, война плохо отразилась на нем. Не знаю, почему он не уехал из Бейрута.

— Он радуется, что война кончилась.

Теперь я смог разглядеть Акопа более подробно. Плотного телосложения, в футболке и джинсах, босой. Вытянутые на диване ноги скрещивались в щиколотках. Движения его были неторопливы и продуманны, тонкие губы слегка подергивались, когда он говорил.

Акоп зажег потухшую сигарету.

— Какое-то время назад мне хотелось вернуться в Бейрут. Когда расхлебают эту кашу в Заливе, я вернусь. А теперь я снимаю эту комнату и чувствую себя в ней счастливым.— Он медленно потер ладонью лоб. Счастливым он не выглядел.— Я перечитывал некоторые места в «Книге скорбных песнопений» нашего Григора Нарекаци. Вам она нравится?

— Да... очень.

— Для меня Григор — великий мастер. Когда я читаю, мне слышится его голос. Вы понимаете, как он пишет, какая бездна отчаяния в его строках?! Когда он сравнивает себя с ослиным выродком или сломанным замком в двери, или то место, где он пишет, что не в силах описать своих прегрешений, даже изведя море чернил и все заросли тростника. Каждый раз, перечитывая, прихожу в безмерный восторг.

Акоп улыбнулся своим мыслям. Мало что роднило его с Григором Нарекаци. Оба вели свой род из горных мест, окружавших озеро Ван. Оба унаследовали армянскую склонность к сетованиям. Но Григор, родившийся в десятом веке, был глубоко верующим человеком, мистиком, посвятившим свою жизнь молитвам, и редко покидал стены монастыря. Акопу трудно было усидеть на одном месте. История его жизни в его собственном изложении — это история жизни водомерки, скользящей по поверхности Ближнего Востока и снимающей с него сливки. Она заставила меня понять, насколько неоднозначной стала диаспора. Пятнадцать лет провел он в безумной погоне за жизненными благами. На Ближнем Востоке едва ли найдется место, в котором он не побывал, и товары, которыми бы он не торговал. Он сметал любые препятствия на своем пути, все изведал и ничего ему не было внове.

Единственным местом, куда он не хотел ездить, была Турция. Когда-нибудь он туда поедет, но только не сейчас, ведь армян там не жалуют. Я попытался описать ему озеро Ван с его благородным синим светом и горами вокруг. Он вздохнул и покачал головой: это был иной мир, далекий от окружавшей его действительности.

Деду Акопа было семь лет, когда он бросил последний взгляд на озеро Ван. В его деревню пришли турецкие заптии и выгнали всех оттуда. Те, кого не застрелили на месте, вынуждены были уйти — спуститься с гор и отправиться в пустыню. Уходило двадцать пять семейств, а выжили только он и его двоюродный брат. Старик никогда не заговаривал о том, что же тогда происходило. Но незадолго до смерти он усадил юного Акопа у себя в ногах и тихим ровным голосом рассказал ему обо всем.

...Деревня была небольшой. У фонтана на площади поили лошадей, иногда вода из желоба вытекала на площадь. Перед тем как покинуть дома, жители деревни собрались у фонтана. Он запомнил, как молчаливы были взрослые и как кричали на них заптии. Он помнил, как насиловали его сестру, и женщину, которая свернула с дороги и побрела в пустыню, а за ней бежали охранники и кричали: «Вернись! Куда ты идешь?!» — а она отвечала им: «Я иду на похороны Бога». Он вспоминал, как мучила их жажда в жарких местах южной Анатолии, этапы двигались по старой дороге вдоль реки, но пить им не давали. Его брат плакал и умолял дать ему воды, тогда мать зачерпнула полную ладонь из следа, оставленного копытом осла. Через день мальчик умер. Не прошло и недели, как умерла мать.

Дед Акопа и его уцелевший двоюродный брат каким-то образом добрались до одного из сиротских приютов в Алеппо. Оттуда они переехали в Бейрут. Оба они женились почти в одно и то же время на девушках-сиротах родом из окрестностей озера Ван. Но бремя пережитого оказалось не по силам его брату. Когда его жена уже носила первенца, он повесился.

А отец Акопа постепенно сколотил свое дело в Бейруте, продавая в розницу одежду из Европы, и в свою очередь обзавелся единственным ребенком, сыном. Самого Акопа ожидала легкая жизнь. Он был одаренным ребенком, избалован отцом, который потакал его прихотям, и предоставлен всем соблазнам бейрутской жизни конца 1960-х. Обучаясь в американском университете, он втянулся в прибыльные, но сомнительного характера махинации бейрутских коммерсантов. Несколько лет он преуспевал, участвуя в контрабандной торговле предметами старины и подвергая себя риску. С началом войны это дело заглохло, но вскоре транзитом через разрушенную столицу пошли потоком товары другого рода: маковая соломка, оружие, гашиш из долины Бекаа.

Акоп увлекся и этим. Его дела закручивались на весьма высоком уровне — возможности казались неограниченными.

Но он начал делать ошибки и шесть месяцев промаялся в египетской тюрьме по обвинению в контрабанде валюты. Тогда-то он и начал употреблять наркотики.

Однажды ночью на севере Ирака в городе Мосул он оказался на плоской крыше жилого дома. Был душная ночь, и был он, дергающийся, с расширенными от многомесячного потребления кокаина зрачками. Он поднялся на парапет и увидел, что ночной горизонт окаймляют оранжевые сполохи. Остаток здравого смысла помог ему понять, что это горят факелы нефтяных скважин в пустыне. Но чем дольше он смотрел на них, тем они становились все больше, вот они приблизились, окружив его огненным кольцом так, что он не мог пошевелиться. Ему показалось, что он попал в ад. Вспомнилось вдруг все, что когда-то рассказал ему дед. Он увидел турецких заптиев, скачущих верхом вдоль колонны. Он чувствовал, как пересыхает в горле, и видел след ослиного копыта. Появилось ощущение, что ставший шершавым язык разбухает во рту, уже не помещаясь. Лицо его пылало от жара. Когда он опустил взгляд, то увидел, что его кожа покрывается лопающимися пузырями; тогда он сорвал с себя рубашку и побежал внутрь дома. Он выпил воды из бутылки, и у него начались другие галлюцинации: деревня близ озера Ван, его юная бабушка сидит на корточках в тени орехового дерева и плещется в льющейся из фонтана воде...

— Это было еще хуже, чем огонь,— рассказывал Акоп.— Тогда я понял, что значит быть армянином. Деревня, которую я увидел тогда, всегда стоит у меня перед глазами.

После всего, что произошло с ним, Акоп изменился, он стал истинным армянином. Он решил всерьез заняться музыкой и при этом поставил перед собой цель — уехать на жительство в Армению, в Советскую Армению. Он добился приема в Ереванскую консерваторию. Это произошло два года назад.

Он закурил следующую сигарету и загадочно посмотрел на меня.

— Позволь мне рассказать тебе об Армении. О Великой Армении! Когда я впервые приехал в Ереван, мне не верилось, что это свершилось. Армяне в армянской столице, под сенью Арарата. Я с головой погрузился в их жизнь — политические собрания, искусство... Я общался с композиторами и поэтами, прочитал много книг по армянской истории. Я даже начал писать оперу, взяв за основу эпизод из жизни двора Багратидов в Ани. Я стал «хорошим армянином». Прошло немного времени, и что-то изменилось.

Акоп находился в Армении, когда там началось сопротивление власти Москвы. Ереван охватила жажда перемен — интеллектуалы поняли, что хватка Кремля слабеет. Наконец они могут говорить во всеуслышание. Однако новое состояние общественной мысли обернулось своей мрачной изнанкой — либерализм на деле оказался анархией, национализм взяли на вооружение бандиты. Оружие попало не в те руки, и десятилетиями копившиеся горечь и разочарование выплескивались на поверхность весьма своеобразно.

Поздним октябрьским вечером, возвращаясь домой, Акоп шел по Еревану. Возле него остановилась машина, открылась задняя дверца. Вышли два армянина и быстро затолкали его в машину. Ему приставили к щеке дуло автомата Калашникова и отвезли в горы. Там его заставили встать на колени и очищать камни от тонкого слоя земли.

— Копай могилу!

В течение трех часов они всячески издевались над ним, угрожая пристрелить, на время оставляли его в покое — и снова принимались за старое. Перед самым рассветом они повезли его по направлению к Еревану и возле железнодорожной станции выбросили из машины.

— Я до сих пор не понимаю, что им было нужно. Они знали, что я приехал из-за границы. Я предлагал им доллары... Но дело было не в деньгах. Я пробыл в Ереване еще несколько месяцев, но после той ночи я стал все воспринимать по-другому. Если доберетесь до Армении, будьте там осторожны.

— Но вы по-прежнему «хороший армянин»? Впервые за время нашей встречи он улыбнулся:

— Понятия не имею. Но определенно, больше всего я — армянин.

Когда я вышел от Акопа, уже почти стемнело. Какое-то время я потерянно бродил по узким улочкам вокруг базара. Не в первый раз Армения приводила меня в растерянное, ошеломленное до онемения состояние. Меня преследовало видение — языки пламени и кружащиеся вокруг него, словно мотыльки, армяне; так же как и Акоп, они то притягивали меня к себе, то отталкивали. Вечер был на исходе, когда я добрался до ограды армянской школы. Я нажал на кнопку звонка, никто на него не откликнулся. Я кричал и бросал камешки в окно сторожа — никакого результата. Я был слишком измучен, разбит и доведен до отчаяния, мне не оставалось ничего другого, как, махнув рукой на все предупреждения, отправиться искать крова в отелях.

В двух отелях, увидев мой паспорт, мне отказали в номере. В третьей гостинице, поворчав, предоставили мне комнату. Я лежал на постели и бездумно следил взглядом за тараканами, бегавшими по стене. В моем измученном воображении они превращались в танковые соединения на просторах Иракской пустыни...

Весь в поту, я очнулся от сна, в котором палестинские партизаны ломились в дверь. Я стянул с себя рубашку и пришел в смятение, увидев на ярлыке у ворота буквы на иврите. Я покупал эту рубашку в секции готового платья для мужчин в универмаге, расположенном в западной части Иерусалима. Все тревоги и напряжение последних дней выплеснулись из меня. Опасаясь, чтобы меня не приняли за агента Моссада, я оторвал ярлык и рвал его до тех пор, пока он не превратился в бесформенные клочки ткани.

На следующее утро я сел в автобус, идущий до Алеппо, и передо мной распахнулись просторы Сирии. На пространстве между Дамаском, с его разновеликими нагромождениями, собранными в плотную кучу, и Алеппо линии горизонта сливаются с плоской равниной безликой пустыни. Ворота заперты, гомон базара и повседневная суета арабских городов остались за ними — и в мире вдруг стало тихо и спокойно. Мне вспомнилась тишина в Шададди два года назад, и мрачное молчание пещеры, и еще, до этого,— молчание холмов, окружавших равнину Харпута. Печать молчания лежала на массовом уничтожении армян — молчали турки, молчали армяне, молчала пустыня.

При мне по-прежнему была самодельная карта, которую мне подарили тогда в Алеппо. Только теперь она была дополнена множеством примечаний, и я собирался вернуться с ней в пустыню севернее Евфрата. Но вначале мне было необходимо остановиться на какое-то время в Алеппо: несколько дней — на подготовку, несколько дней — для встреч с теми, кто остался в живых. В связи с массовым отъездом армян из Бейрута община в Алеппо значительно увеличилась. Теперь численность проживающих там армян возросла почти до ста тысяч.

Если Алеппо можно было считать чем-то вроде армянского центра, то сердцем его являлся отель «Парон». У основания широкой, расходящейся на два марша лестницы дремала внушительного вида охотничья собака золотистой масти. Время от времени горничная или кто-то из обитателей отеля должны были, проходя, перешагивать через нее, но собака даже ухом не вела. Я направился к регистратуре, пройдясь по паркетному полу вестибюля, и, водрузив на стойку сумку, спросил Парона Мазлумяна («Парон» — это армянское «господин», восходящее к эпохе крестовых походов, когда армяне приметили, что всем знаменитым французским именам предшествует слово «барон». Мазлумян был владельцем отеля).

— Каждый вечер в четверть одиннадцатого он приходит разобраться с телексами.

Так что я написал ему записку, заказал номер и вышел в послеполуденный, залитый солнечной охрой город. Алеппо — более оживленный по сравнению с Дамаском город, более арабский и менее баасистский. Внешний край тротуаров заняли гуртовщики из пустыни в просторных одеждах из миткаля, внутренний — востроглазые торговцы, сидящие на корточках возле дешевых часов, зажигалок и разноцветных подставок с бесполезными вещицами из пластика. В тенистой глубине улицы расположились кинотеатры. Афиши завлекали обычным набором: полуобнаженными телами, бандитами, увешанными оружием, и грубыми стражами закона. На одной афише были изображения безжизненных тел повешенных, выглядевших словно тряпичные куклы, на другой манила розово-шифоновыми чарами Шехерезада, на третьей проносились монгольские орды. Я решился пойти на фильм «Город под названием «Ублюдок» и заплатил пятнадцать сирийских фунтов за сидение в сломанном кресле.

Выдержал я первые десять минут, да и те ушли не на созерцание экранной кровавой бойни, а на падения со сломанного кресла. Несколько мальчишек боролись на полу. Остальные, сидевшие группами, беззаботно болтали; доносились то пронзительные голоса спорщиков, то выкрики одобрения, пока с экрана в зал несся грохот непрерывных автоматных и пулеметных очередей, на который собеседники не обращали никакого внимания. Все это было так знакомо.

За кинотеатром тянулся ряд мастерских под открытым небом, принадлежащих армянским механикам. Босоногий мальчик играл на булыжной мостовой, гоняясь за тракторной покрышкой. Одноцветность помещений перекликалась с монотонными звуками ударов по металлу, и казалось, вся улица была поглощена одним делом — как можно быстрее вернуть к жизни разбитые машины. Вытянувшиеся в ряд мастерские напоминали палаты полевого госпиталя. Я вспомнил, как издавна говорилось об армянах в Сирии, что без них и правительство рухнет — ведь Асад зависит от деятельности своей тайной полиции, а тайная полиция не может действовать без машин, а починить машину так, как это делают армяне, не может никто. Поблизости от того места, где устроились механики, находилась сводчатая галерея. В ней укрылись фотостудии, многие из которых также принадлежали армянам. Мне как раз нужно было сделать про запас новые фотографии паспортного формата для получения виз, необходимых для продолжения моих поисков, и я толкнулся в дверь фотостудии «Ереван», хозяина которой звали Геворг. В фотографии, как и в ремонте машин, армянские изгнанники исключительно талантливы. Карш из Оттавы, подаривший нам портрет седого и печального Хемингуэя и вырвавший изо рта Черчилля сигару специально, чтобы разозлить его для того знаменитого портрета, где он похож на быка, родился в армянской семье в Южной Турции. В Бейруте я побывал в студии Варужана Сетяна, который быстро перебрал, демонстрируя мне, собранные в папке портреты официальных лиц: лидеров Катара, Абу-Даби, Бахрейна (не была представлена только Иордания, потому что у короля Хуссейна был свой личный фотограф, армянин). У него в студии за последние годы побывали четыре ливанских президента (двое из них потом были предательски убиты). А сделанные им фотографии президента Асада были размножены и красовались в Сирии в кабинетах, на ветровых стеклах машин и почти на каждом углу.

Фотостудия Геворга была коммерческой. Он подержал мой подбородок в своей ладони и склонился за старомодным аппаратом, снимающим на пластину.

— Так, сэр. Очень хорошо... Не двигайтесь... Вы женаты?.. А хорошенькая подружка у вас есть?.. Очень... мило! — Вспышка озарила все ярко-белым светом — и дело было сделано.

Геворг начинал в пятнадцать лет лаборантом, проявляя пленки в темной комнате. И отец и мать его остались сиротами в таком раннем возрасте, что не помнили, как они попали сюда. У них был один ребенок и не было денег. Когда ему исполнилось шестнадцать, Геворг взял в долг у одного американца тридцать долларов на фотокамеру. Понятно, американец не рассчитывал получить назад свои деньги, у него и в мыслях такого не было. Но через пять месяцев Геворг неожиданно появился в отеле «Парон» и вернул американцу одолженную сумму полностью.

— Я привык работать в темноте фотолаборатории, иногда целыми вечерами, но стал болеть, потому что слишком много имел дело с химикалиями.— Теперь у Геворга есть собственная семья, члены которой способны поддерживать его.— Позвольте, я познакомлю вас!

Он созвал всех в студию.

— Вот. Это сын. Он занимается видеопрокатом по американской системе. Второй сын занимается видеопрокатом по европейской системе. Моя жена. Она снимает мусульманские свадьбы.

— Почему вы не снимаете свадьбы?

— Джентльмену-христианину нельзя появляться на мусульманской свадьбе.

— Почему?

— Его могут убить.

— А какими фотографиями занимаетесь вы?

— Фотопропагандой.

— Пропаганда? Для кого?

— Для всех: для правительственных служащих, для семейных людей. Я лично работаю для слепых.

— Для слепых людей?

— Да. Им нравятся фотографии мест поклонения. Я делаю фотографии мечетей и святых мест.

— Но они не могут видеть ваши фотографии.

— Конечно нет... они же слепые.

* * *

Я вернулся в отель «Парон» к четверти одиннадцатого и нашел Григора Мазлумяна в его кабинете за чтением полученных за день телексов. Поскольку гостиничное бюро по обслуживанию туристов зачахло, телексный аппарат оказался в полном распоряжении армян Алеппо. Стала доступной Советская Армения, и левантийская диаспора снова начала учиться сочетать два своих основных жизненных стимула — бизнес и родину.

Комната была с высоким потолком, в одном из углов стоял телексный аппарат, а на облупившихся стенах была развешана современная армянская иконография. Снежная вершина Арарата парила над головой Григора, на противоположной стене монумент в память жертв геноцида раскинул свои тяжелые пилоны над Вечным Огнем; над серым обшарпанным шкафом для хранения документов висела карта, на которой были обозначены границы старой Армении, перекрывавшие восточную часть Турции.

Григор нырнул в шкаф и порылся там. Он вынырнул оттуда с бутылкой армянского коньяка.

— Вы случайно не знаете немецкого? — спросил он, разливая коньяк в два пластмассовых стаканчика.

— Нет.

— Жаль. Шеф полиции дал моему сыну вот это письмо, которое ему прислали. Просил его разобраться, что в нем написано. Я немножко знаю немецкий, но письмо разобрать не могу. То ли про любовь, то ли...

Он тряс головой и бормотал что-то невнятное, пока искал место, куда положить письмо. В нем было стариковское обаяние, только вот речь и все его движения были уж слишком медленными и вялыми. Он был слеп на один глаз, вторым тоже видел неважно.

Свет раздражал его глаза, и надо лбом он носил козырек, вырезанный из старой коробки из-под стирального порошка: «ОМО — великолепная стирка, ОМО стирает до блеска».

Через несколько минут он закрыл учетную книгу, снял козырек, взял в руки стаканчик с коньяком и приступил к рассказу.

История отеля «Парон», как и большинство армянских историй, берет свое начало в Анатолии в последнее десятилетие девятнадцатого века. Это было тогда, когда бабушка Григора покинула Харпут, чтобы совершить паломничество в Иерусалим. В Алеппо она остановилась в караван-сарае, где основными постояльцами были торговцы из пустыни и их животные. Отеля в городе не было. Поэтому она купила небольшой дом возле восточного базара. Она была истинной армянкой и потому назвала его «Отель «Арарат».

Ее сын перестроил дом с помощью архитектора-армянина из Парижа. С тех пор он почти не претерпел изменений. Все тот же паркетный пол, темного цвета панели и того же цвета двойная лестница; указатели на лестничных площадках все те же, от фирмы «Лондон—Багдад. Симплон экспресс» (семь дней: безопасно — быстро — экономно); единственное, чего в отеле не сохранилось от прошлого, это несколько азиатских ландышей, когда-то тянувших свои томные плети через весь вестибюль.

Во время Первой мировой войны отель был занят турками. «Какое шампанское вы подадите на вашу Пасху?» — спросил Абдулахад Нури-бей, печально известный своей жестокостью член Комитета по депортациям. «Пасха,— ответил Арменак Мазлумян,— начнется в день вашего ухода».

Когда они получили известие, что их выселяют, семье удалось избежать долины Бекаа с помощью матриарха семьи, бабушки Григора, заявившей, что восемьдесят детей, которых она привезла с собой, все, как один, приходятся ей родней. Отель перешел в их собственность после войны, когда Сирия оказалась под французским мандатом. 20-е и 30-е годы были упоительными, отель процветал. Алеппо входил, как исключительная экзотика, в число городов Большого Тура, а отель «Парон» был единственным местом, где могли останавливаться туристы. У Григора был свой биплан, и он мог позволить себе поднимать избранных над пустыней, чтобы показать им развалины столпа Святого Симеона. В отеле «Парон» останавливались Эми Джонсон, Диана Купер. В одной из комнат отеля Агата Кристи писала свой знаменитый детектив «Убийство в «Восточном экспрессе»; здесь останавливалась Королевская конная гвардия, и гвардейцы были объектом насмешек из-за того, что ходили по лестницам на цыпочках. В читальном зале можно было видеть обрамленную рамкой копию неоплаченного счета Т.Э. Лоуренса. Хотя теперь в Сирию приезжали немногие, но по-прежнему часть из них останавливалась у «Парона».

Старый разжиревший Лабрадор протиснулся в дверь.

— А, Паша,— нежно заворчал Парон.

— Паша? Как турецкий правитель? — спросил я озадаченно. Но он засмеялся:

— Нет, никакой не паша! Порция... Шекспир... «Венецианский купец».

На следующий день Парон пригласил меня на ланч. «Так, что-нибудь простенькое» состояло из пяти блюд и растянулось почти до ночи. Наш стол на семерых был единственный сервированный стол в большой, отделанной панелями столовой отеля; официант, курд по национальности, был очень предупредителен, наливая каждому за столом из зеленого ковша, и суетился вокруг нас в безумно приподнятом настроении. Он только что узнал из радиопрограммы Монте-Карло, что курды сбили три боевых вертолета Саддама.

Григор сидел во главе стола, а по обе стороны от него — три толстые армянки, приехавшие на неделю в отпуск из Еревана. В своих длинных кожаных пальто, с крашеными волосами, они выглядели типично по-советски и за все время не произнесли ни слова. Настроение у меня несколько испортилось при мысли, что Армения — конечная цель моего путешествия — может на деле оказаться более советской, чем армянской. Но у миссис Мазлумян, урожденной англичанки, имелось другое мнение о советской Армении.

— Иногда мне кажется, что я люблю ее больше моего мужа.

— Неужели?

— Да, они такие веселые. Я-то думала, страна окажется серой, унылой, ну, знаете, русской. Но когда я туда приехала, то увидела, что там веселее, чем в Алеппо.

— Ваши слова для меня неожиданность.

— А какой прекрасный город Эчмиадзин! Голову даю на отсечение: каждый, кто поедет туда, вернется истинным христианином.

За столом напротив меня сидел американский журналист.

— Мы очень недовольны журналистами,— с вызовом произнесла миссис Мазлумян.— Они бывали здесь раньше и писали какую-то жуткую чушь.

Американец промямлил что-то вроде извинения, но ему стало немного не по себе. Он был евреем, а евреев в Сирии, вне стен отеля «Парон», не очень жалуют.

— Откуда вы? — спросил я.

— Из Бонна.

У Григора, сидящего в окружении молчаливых женщин на другом конце стола, загорелись глаза.

— Бонн! Стало быть, вы знаете немецкий. Письмо! Где письмо?

Официант поспешил, даже чересчур охотно, на поиски письма в телексной.

— Да, какой-то необычный немецкий,— сказал журналист.— Из Словении, я думаю. Девушка... она полюбила сирийского полицейского. «Я не могу жить без этого человека!» Она не проживет и минуты, если не найдет своего полицейского.

— Бедная девочка! — сказала Сэлли Мазлумян, которая когда-то потеряла свое сердце в Алеппо.

Она появилась в 1947 году — медицинская сестра из Англии. Григор был очарован ею; они встречались на балконе отеля под сенью миндального дерева; прошло немного времени, и они поженились. С тех пор она постоянно живет в отеле.

Однако ее знакомство с Алеппо и живущими в нем армянами произошло гораздо раньше. В период между двумя мировыми войнами, когда она была еще девочкой и жила в Англии, Сэлли привыкла наблюдать с непонятной ей самой опаской, как к магазину ее родителей у обочины дороги в Йоркшире приближается седая, но тонкая и гибкая, как девушка, женщина. Она обычно предлагала купить у нее необычные вещи из других стран. Они прозвали ее Франциска-Пилигрим, но Сэлли чудилось в ней, непонятно почему, что-то призрачное и холодное. Даже разноцветные яркие плетеные дорожки, которые приносила с собой Франциска-Пилигрим, тускнели, когда Сэлли думала о той, что принесла их. У Франциски-Пилигрим была сестра, известная под заурядной фамилией мисс Роберте. Обе они приехали из маленького поселка в среднем Уэльсе. Девушки отличались набожностью и серьезным отношением к жизни; когда они получили в наследство десять тысяч фунтов стерлингов, то решили посвятить свою жизнь армянским сиротам, живущим в Сирии.

Франциска-Пилигрим осталась в Британии и обходила загородные виллы, стучась во все двери, а мисс Роберте поехала в Алеппо, чтобы там получать собранные ее сестрой деньги. Она поселилась вместе с сиротами, спала на влажном матрасе и даже в самые холодные дни зимы носила хлопчатобумажную одежду. Однажды мисс Роберте узнала от Франциски-Пилигрим, что в Англии готовятся отпраздновать годовщину своей свадьбы король Георг V и королева Мария. Мисс Роберте тотчас усадила своих сирот за работу — вышивать скатерть, предназначенную специально для этого случая. Она сама продумала рисунок для нее и набора соответствующих салфеток.

Когда работа была закончена, все упаковали, и мисс Роберте отнесла подарок мистеру Парру, британскому консулу в Алеппо. Сиротам она сказала, что скоро король и королева Англии будут есть за столом, покрытым их скатертью, и утирать свои королевские уста этими салфетками! Но мистер Парр получил от министерства иностранных дел лаконичный указ: дворец не может принять подарки, если они не вручаются лично. «Нельзя ли сделать исключение? Эти армянские дети живут так бедно, столько страданий вынесли они от турок...» — «Никаких исключений»,— ответило иностранное ведомство. Григор вспоминал, в каком отчаянном состоянии мистер Парр сидел в баре отеля. Они сошлись во мнении, что у него есть только один выход. Мистер Парр направил официальное письмо от консульства. Он благодарил мисс Роберте и ее подопечных армянских детей за изумительную скатерть и салфетки. Письмо он подписал от имени его высочества короля Георга V. А от себя лично мистер Парр приложил чек на двадцать пять фунтов.

Вскоре после этого события старшая миссис Мазлумян, мать Григора, подарила мисс Роберте пальто на зиму. Она не могла больше смотреть на нищенское одеяние мисс Роберте. Мисс Роберте была ей очень благодарна. На следующий день в пальто были укутаны несколько маленьких армян: незадолго до Второй мировой войны зима выдалась особенно холодная. Сироты к тому времени уже подросли, но мисс Роберте продолжала свою деятельность и по-прежнему носила хлопчатобумажную одежду. Во время сезона затяжных холодных ветров из пустыни мисс Роберте заболела воспалением легких и скончалась.

В Англию на имя Франциски-Пилигрим пришло печальное известие. Она внезапно почувствовала себя осиротевшей. Тогда она собрала письма своей сестры и понесла их в семью, которая раньше была к ней очень добра. Но их не оказалось дома, никого, кроме маленькой дочери. Сэлли с неохотой открыла дверь и впустила в дом Франциску-Пилигрим. Она села и стала слушать письма, которые та читала ей, видела, что эта женщина готова расплакаться, и вдруг почувствовала, как ее былая антипатия к ней исчезает. Она узнала о пустыне и пыльном городе Алеппо, о шумных базарах, о надеждах и процветании отеля «Парон», не подозревая в тот момент, что со временем то далекое место станет ее домом.

Следующий день был баасистским праздником. В этот день четверть века тому назад сирийские баасисты отделились от иракских.

— Мне только хотелось, чтобы они чуть больше подумали над тем, как это звучит по-английски,— сказала мисс Малумян за ланчем.— «День исправления» звучит... ну, так нескладно.

У меня хватило времени только на первое и половину второго блюда — я уезжал в пустыню и торопился на поезд до города Ракка.

Официант-курд провожал меня.

— Ну,— спросил я, как только он открыл дверь,— когда же курды возьмут Мосул?

Он наклонился ко мне и широко улыбнулся:

— Через два, может, через три дня. И тогда Саддаму конец!

 

5

Я ехал по земле, везде засеянной
хлебом; кругом видны были деревни,
но они были пусты...

Александр Пушкин,
«Путешествие в Арзрум»

Со стороны железной дороги, широкой дугой огибающей Алеппо с юга, у меня была возможность посмотреть, как город меняет окраску по мере удаления от центра с его яркой желтизной до пригородов цвета чая с молоком. Солнце стремительно опускалось к горизонту, когда в окнах вагона замелькали низкие глинобитные домики, там бегали нечесаные дети, гоняясь наперегонки по узким улицам за чем угодно: за собаками, курами, за футбольными мячами и друг за другом; увидев проходящий поезд, они погнались и за ним. За пределами города потянулись странные селения с домами, напоминающими по форме тропические шлемы, затем промелькнули болота, а за ними в отдалении — дороги, а уж потом за торчащими вдоль железнодорожного полотна телеграфными столбами показалась сама пустыня, каменистая и безжизненная.

Я радовался тому, что поезд увозит меня от Алеппо, хотя я пробыл там недолго. Так хорошо было оказаться в стороне от левантийских городов, от пугающей близости Бейрута и Дамаска, избавиться от необходимости опеки и налаживания контактов, а также отдохнуть от армянских общин.

После длинных вечеров, проведенных в армянском клубе или в одном из чистеньких частных домов, выходя на улицы города, я часто испытывал чувство облегчения. Мне хотелось сбросить с себя то бремя, которое они повесили на меня, связывающее по рукам горе, невыносимое бремя турецкой несправедливости; я жаждал избавиться от преследовавших меня сцен массовых убийств и изгнания, от армянской темы в целом. Но если меня интересовало не это, то что же? Какой удобной ложью я жил, чтобы предположить, будто армяне — это нечто большее, чем жестоко гонимый народ? Искать что-то другое, что имело более древние корни, было нелепо. Оставалась только тирания физического уничтожения. Но что происходило за века до того, как государству было суждено погибнуть, в чем сила духа Ани и Дигора, почему диаспора обладает такой стойкостью?

Я вынул свою карту с обозначенными на ней направлениями этапов. Из западных и центральных районов Анатолии, из древнего Армянского царства в Киликии стрелки, пересекаясь, вели в сторону Алеппо и окончательно сходились в Ракке. Впервые я узнал о существовании такого города — Ракка — из разговора с одним стариком на Кипре; ему удалось избежать гибели только потому, что он сумел переплыть Евфрат, используя бурдюк из козлиной кожи.

В середине вечера поезд прибыл к бетонному панцирю вокзала города Ракка. Темнота торопила меня выбраться поскорее с окраины города, к тому же было очень холодно. Лужицы оранжевого света лежали под уличными фонарями, но их было так мало и стояли они на таком изрядном расстоянии друг от друга, что я шел пешком до центра города почти вслепую; в единственном на весь город отеле для меня нашелся номер.

В ресторане «Эль-Вага» я придвинул стул поближе к обогревателю, чтобы согреть озябшие руки. Я рассеянно взглянул на меню с расхожим карикатурным символом оазиса: оранжевый круг солнца, изумрудно-зеленые финиковые пальмы и до нелепости длинноногий верблюд. Мне стало даже теплее при виде этой картинки. Под названием ресторана «Эль-Вага» шел Текст меню на трех языках: арабском, итальянском и... армянском! Я и понятия не имел, что в Ракке все еще живут армяне. Так же как и косоглазый официант, у которого мои расспросы о них вызвали одно раздражение. «Суп или шашлык,— он постукивал своим карандашом по меню.— Или вы берете суп, или вы берете шашлык».

На следующее утро я отправился искать братьев Оджейли. «Любой тебе скажет, где они живут,— сказали мне в Алеппо.— Их семейству принадлежит большая часть всего, что находится в Ракке». Доктор Оджейли был одним из ведущих писателей Сирии, но выяснилось, что он уехал в Дамаск. Я застал его брата, архитектора, когда он садился в свой старенький, побитый «понтиак».

— Армяне? — Он покачал головой.— В доме моей бабушки обычно жили армянские сироты. Только не думаю, чтобы кто-то из них остался в Ракке.

Я рассказал ему, что видел в ресторане меню на армянском. Он пожал плечами:

— Вероятно, оно попало сюда из какого-нибудь ресторана в Алеппо.

Он собрался ехать к раскопкам виллы эпохи Аббасидов и предложил мне составить ему компанию.

Мы ехали по главной улице города сквозь толпу торговцев, понаехавших из ближайших селений. Когда-то здесь протекал Евфрат, прямо за древними стенами, но за последнее тысячелетие река повернула на несколько миль к югу, и теперь ее русло пересекает долину. А на месте старого русла пролегла дорога с текущим по ней людским потоком, в котором мелькают то красный головной платок мужчин, то женская чадра. С пластиковых транспарантов их осенял сверху президент Асад, размноженный в виде сотен трафаретных изображений, подобно актеру, имеющему большой успех у женщин.

В 1915 году дед Оджейли был мэром города Ракка. Его двоюродный брат служил на телеграфе и предупреждал о прибытии очередной колонны армян. Тогда мэр посылал своих людей навстречу им и делал все, чтобы оказать посильную помощь. Слух о его добросердечии достиг ушей турецких правителей, тогда они сместили его с поста мэра. Оджейли рассказал, что в бытность его студентом в Америке иногда раздавался стук в дверь его комнаты и на пороге возникал армянин. «Один из них пересек два штата, чтобы увидеться со мной после того, как услышал мое имя. «Ваш дед,— сказал он,— спас моего деда».

После посещения раскопок виллы эпохи Аббасидов мы поехали назад по главной улице; Оджейли то и дело переговаривался через окно с кем-нибудь, пока мы медленно продвигались между группами людей. Вдруг он повернулся ко мне и сказал:

— Я ошибся. Этот человек говорит, что знает армянского сапожника.

— Где он живет?

— У него лавка в той стороне улицы, где Багдадские ворота.

Мы нашли сапожника в глубине темной лавки. Он вяло улыбнулся, подал нам кофе, но говорил мало. На мои вопросы он неохотно давал уклончивые ответы. Не было у него желания говорить на армянскую тему. Когда мы собрались уходить, он сказал:

— Мой отец любит поговорить. Вам лучше познакомиться с ним.

Его родители проживали в новом здании на окраине города, цементная пыль еще покрывала лестницы многоквартирного дома. Квартира выглядела очень чистенькой, и в ней пахло свежей краской. В углу комнаты, закутанный в халат, сидел отец сапожника. Длинные пальцы его рук, изуродованные артритом, торчали в разные стороны, словно щетина старой щетки. Несмотря на это, он блистал элегантностью, что давало неверное представление о его возрасте. Ко мне он склонился величественно, словно принц в изгнании, изливающий душу в воспоминаниях о своей родине. В его хриплом смехе и внезапных приступах гнева, отголосках пережитого, не ощущалось того надлома, что присущ многим армянам. Этот человек стоял у порога смерти — временами ему трудно было дышать,— но оставался живым.

Все в его роду селились вблизи города Урфа, издавна, с незапамятных времен, почти с самого начала, оказал он и жестом скрюченной руки попытался изобразить вечность. Ракка находится не так уж далеко от Урфы, всего на восемьдесят миль южнее. Но разве суть в этом? Он пожал плечами. С таким же успехом могло быть и восемь тысяч миль, ему уже никогда не вернуться туда.

Семья сапожника приехала из отдаленной деревни. Они избежали погромов, укрывшись с помощью замечательных курдов. В 1915 году ему самому было всего пять лет, поэтому единственное, что он помнит,— это их возвращение на свою ферму через несколько лет, когда война кончилась. Первым делом он побежал в свой крошечный садик, который отец выделил ему. Томатов, которые он сажал, не было. Исчезли! Но он заново прополол землю и снова посадил их. Вскоре он занялся выращиванием почти всех овощей для нужд семьи и очень этим гордился. Когда ему исполнилось уже двенадцать, он как-то пошел на огород выдернуть несколько морковок и услышал окрик: «А ну, клади обратно! Они не твои!» Из-под фигового дерева выступил турецкий солдат, он сообщил, что их ферма теперь принадлежит правительству. На этот раз они поняли: им сюда уже никогда не вернуться. Они уехали на двух повозках и добрались до Ракки. Сапожник женился на армянской девушке моложе его на десять лет.

И теперь, через пятьдесят с лишним лет, она вошла в комнату, чтобы дать ему ложку лекарства и продлить их совместную жизнь.

В Иерусалиме жила одна старушка, которую я неоднократно навещал. Маленькая, застенчивая, во время нашего разговора она иногда начинала рыдать, но так тихо, что, когда это случилось в первый раз, я подумал, что она просто кашляет. Ее разыскали среди бесчисленных детей в одном из сиротских приютов Алеппо. Обычно она расспрашивала меня о тех местах в Восточной Турции, где я побывал, слушала с большим вниманием. Когда я дошел до описания Битлиса, она прервала меня: да-да, возможно, это был Битлис, сказала она, а какие там горы? Нет, наверное, это был Ван или Муш. Дело в том, что она не помнила... эта женщина не имела ни малейшего представления о том месте, где она родилась.

На востоке, в вилайетах с центрами в городах Ван и Битлис, кровавые расправы 1915 года частично совершались во время рейдов вооруженных отрядов, численность которых доходила до десяти тысяч. Ими командовал Джевдет-бей, сводный брат Энвер-паши, прозванный Лошадиной Подковой за привычку оставлять на своих жертвах следы лошадиных подков. Он назвал свои отряды «касаб табури», или «убойные батальоны». Смещенный с поста правителя города Ван местными армянами в середине мая 1915 года, Джевдет-бей собрал свои отряды и направился мстить армянам в город Саирт, что находится западнее. Там он повесил армянского епископа и перебил большую часть остававшихся в городе христиан.

По прибытии в Битлис он собрал около двадцати армянских лидеров и повесил их. Окружив город своими «убойными батальонами», он объявил сбор всех здоровых мужчин, годных к военной службе. Их отвели на небольшой пустырь подальше от города. Перед тем как расстрелять, их заставили рыть траншеи, в которых потом закопали трупы. Женщин и девочек пустили по рукам среди местных турок и курдов; из тех, кто остался в живых, большую часть погнали к реке Тигр и утопили. В Битлисе было убито около пятнадцати тысяч армян, еще больше погибло за время рейдов «касаб табури» по окрестным деревням.

Официальная трактовка этих кровавых событий была потрясающей: планомерное перемещение лиц этнической группы, которые представляли угрозу, чья лояльность находилась под сомнением, которые подрывали надежность восточных границ. Армян следовало первым делом разоружить, затем согнать всех вместе и окружить, мужчин убить, остальных или убить вместе с мужчинами, или увести на юг, в сторону пустыни. До сих пор официально неизвестно, какого масштаба операции по уничтожению армян готовились заранее, так же как и многое другое, связанное с событиями 1915 года. Сохранилось не много документальных свидетельств, и, несмотря на го что в них зафиксированы совершенные преступления, турки постоянно отрицают все, происходившее тогда. Довольно часто и сами армяне помогали им в этом. Последствия карательных операций вызвали у турок и армян до странности похожую реакцию, и в разные периоды времени обе стороны сделали все возможное, чтобы искоренить даже память о них.

Долгие годы после событий 1915 года армяне хранили молчание, все силы уходили на то, чтобы найти себе место и зачать новую жизнь на Ближнем Востоке, в Европе и Америке. Пережившие этот кошмар обычно не рассказывали о нем, кто-то сменил имя и пытался похоронить свое армянское прошлое: они страдали от чувства вины, как и многие евреи, пережившие холокост, стыдясь того, что остались живы, в то время как столько людей погибло. Если бы не эта превратная логика, многие сошли бы с ума. Однако к середине 1960-х годов, с приближением пятидесятой годовщины геноцида, армяне нового поколения начали все активнее выступать с требованием справедливого возмездия. Не связанные чувством вины своих родителей, они стали расспрашивать их о том, что же тогда происходило, и собирать вокруг себя тех, кого это волновало, с тем чтобы потребовать официального признания исторического факта — армянского геноцида.

В одном из калифорнийских отелей в самом начале 1973 года один почтенный человек, переживший кровавую бойню, пригласил к себе в номер двух турецких дипломатов. Он застрелил их, положив тем самым начало армянскому терроризму. Но к насильственным действиям прибегали немногие, сотней других способов армяне добивались официального признания событий 1915 года.

В ответ турки предъявили свои претензии: обвинения в массовом уничтожении — всего-навсего уловка армян, пропаганда, которую ведут озлобленные экстремисты. Чем громче раздавался голос армян, тем дальше заходили в своем отрицании турки. Верно, армяне погибали в то время, но гибли и турки. Просто шла война между армией Оттоманской империи и армянскими сепаратистами, а во время войн всегда бывают жертвы. При столь незначительном количестве фотографического материала или документально зафиксированных показаний такие отрицания бросают вызов свидетельствам очевидцев. Все это произошло давным-давно и слишком далеко, в отдаленных провинциях Оттоманской империи. Кто может взять на себя ответственность утверждать, что там происходило на самом деле?

Туркам, казалось бы, и незачем признавать чью-либо персональную вину — к 1970-м годам почти всех непосредственных участников событий уже не было в живых. Остались те, кто просто верит в то, что такого на самом деле не происходило. Когда на предъявленное смутное обвинение дается равнодушно-холодное отрицание, эффект бывает поразительным... но не в плане опровержения, а в том, что способствует преданию всего забвению. Контрпретензия разрушает представление об армянском геноциде как историческом факте. Она сдерживает тех, кто мог бы невзначай упомянуть об этом. Цензура сомнения. Редакторы и писатели ощущают, как их перо, легко скользящее по странице, запинается на словах «армянский геноцид», вынуждая определиться в выборе слов, смягчить выражение или попросту вычеркнуть его.

Кампания была весьма агрессивной. В 1934 году киностудию «Метро-Голдвин-Майер» склоняли к тому, чтобы запретить съемки фильма Франца Верфеля «Сорок дней Муса-Дага».

В противном случае турецкое правительство угрожало наложить запрет на распространение всех американских фильмов в Турции. Чуть позже турецким ученым было вменено в обязанность публиковать работы, в которых доказывалась несостоятельность армянских притязаний. Лоббирующие компании оказывали давление на правительства, прессу, академические институты. Армянские церкви сносились бульдозерами, их взрывали динамитом. Любой памятник армянской культуры из тех, что уцелели, стало принято определять как характерный для «византийской» или «анатолийской» культуры. На слово «армянский» в турецкой историографии было наложено табу.

Мне рассказали эпизод, имевший место на конференции по изобразительному искусству в Анкаре, когда ее участник, британский ученый, делавший доклад по древнему искусству Киликии, высказал предположение, что один из демонстрируемых экспонатов несет на себе следы «армянского» влияния. Член турецкого оргкомитета конференции гневно выступил и потребовал от него извинения... Британский ученый покинул конференцию и уехал домой.

В лондонской школе восточных и африканских исследований небольшая секция библиотеки отведена для литературы, имеющей отношение к теме массовых репрессий против армян. Часть книжных титулов была испорчена настолько, что на них невозможно ничего разобрать. А, к примеру, на обложке книги «Первый геноцид двадцатого столетия» армянского писателя Марка Д. Бедроссяна была нацарапана короткая недвусмысленная надпись: «Fuck off»*.

_____________________
* Fuck off (англ.) — грубое ругательство.
_____________________

Отнюдь не все армяне чисты в ведении этой словесной битвы, точно так же не все из них были невинными жертвами в 1915 году. Они опубликовали ряд личных свидетельств сомнительного происхождения, засоряя тем самым и без того уже мутный поток свидетельских показаний. Они прибегли к терроризму. Но за насилием, претензиями и контрпретензиями, за «историей на заказ» отчетливо видна трагедия армянского народа: его прогнали с родной земли, убивали в чудовищных количествах, и ему постоянно отказывают в признании всех этих фактов. Я уже был знаком с напряженностью и смятением тех, кто жил в изгнании, с неясными сомнениями, которые пробуждает в армянах проводимая турками кампания по контргеноциду. Теперь у них под ногами чужая земля, принадлежащая другим народам. В изгнании они тосковали по тому, что большинство из них никогда не видело. Быть может, Армения существует только в их воображении?..

В Ракке я провел всего один день, а потом сел в автобус, чтобы пересечь пустыню и попасть в Рас-эль-Айн. На моей карте стрелки направлений, по которым изгнанники попадали в Сирию, указывали на два основных пункта. Те, что начинались в Киликии и центральной Анатолии, сходились в Алеппо и Ракке; из восточных районов Плато, из Вана, Муша и Битлиса армян гнали этапом к железнодорожному вокзалу в Рас-эль-Айне. Часть их потом отправляли по железной дороге в Алеппо. Но в большинстве случаев они никогда не шли на запад. Вдоль линии, соединяющей через пустыню Рас-эль-Айн и Дейр-эз-Зор, проживали свидетели самых страшных эпизодов событий 1915 — 1916 годов.

Голая поверхность пустыни усеяна камнями. Ничто не изменилось в облике, если не считать пересекавшей ее длинной дороги. На юге, по линии сумрачного горизонта, тянулась возвышенная гряда, похожая на груды скомканного белья. В автобусе, храня задумчивое молчание, ехали арабы и курды, их толстые щеки с лучиками морщин и двойные подбородки подрагивали на каждом ухабе дороги. Мы прибыли в Рас-эль-Айн, когда солнце уже давно зашло и задувал ветер прямо из глубин Турции. Пустынные звезды холодно блестели над головой.

Я поинтересовался, где у них здесь отель, но отелей в городе не оказалось. Положившись на удачу, я зашел в грязное кафе и там познакомился с учителем, который сказал, что может устроить меня к себе на ночлег за несколько долларов. Вечер я провел в обществе его семейства, состоявшего из покрытой чадрой жены и пятерых детей; расположившись вместе с ними среди подушек на полу, я старался не думать о том, что дед хозяина, возможно, был повинен в пролитии армянской крови.

Однако, когда я показал ему письмо, написанное по-арабски, объяснив при этом, чем я занимаюсь, он сказал:

— Я знаю армянский.

— Вы... армянский?

— Мой отец был армянином.

Не перестаю удивляться: хотя я сам их ищу, меня это все равно каждый раз поражает. Поскреби немножко сверху любой из ближневосточных городов — и вылезет понемногу армянская основа, словно незнакомый шрифт в средневековом полимпсесте.

В тот же вечер потянулся поток визитеров. Они оставляли обувь на веранде и проходили в комнату, чтобы посидеть, поболтать, перебирая деревянные четки. Все они оказались родственниками.

— Мой двоюродный брат,— сказал учитель. —Ахлейн.

Я пожал ему руку.

— Брат моей жены. Я кивнул.

— Его жена, моя двоюродная сестра... ее брат, сестра моей жены... ее муж, жена двоюродного брата... его брат...

И все это продолжалось, пока вечер не закончился и последние родственники разошлись, тогда учитель сказал мне:

— Спи здесь, у печки. Завтра пойдем навестить полицию.

— Какую?

— Тайную полицию.

Черт возьми! Он оказался мухабаратом, сотрудником тайной полиции. Все они — мухабараты! Мне следовало это понять сразу.

— Не думаю, что в этом есть необходимость,— ответил я.

— Нет-нет. Не беспокойтесь. Для вашей же безопасности. Тайная полиция — мой лучший друг.

Именно это меня и беспокоило.

Утро было прохладным и ослепительно ясным.

Шагая с учителем к полицейскому участку, я мельком увидел зелень возле родника (отсюда в названии города слово «айн» — «родник»). Вот оно, то место, где сошлись разные колонны армян. Учитель торопил меня пойти дальше. Ну, вот и все, что мне удалось увидеть. Вежливо, как и полагается воспитанному в левантийской учтивости человеку, учитель сдаст меня под арест. Местные власти вышлют меня из пустыни и пограничных районов назад к старым замкам и восточным базарам Алеппо, которыми так восхищаются иностранцы. А что, в конце концов, можно увидеть в Рас-эль-Айне? Шеф полиции сидел в затемненной комнате, через открытую дверь виднелись миндальные деревья и плавательный бассейн без воды. Письменный стол был заставлен телефонами — я насчитал шесть, да еще на нем стояла коротковолновая рация. Шеф полиции обладал специфическим даром выглядеть одновременно значительным и ординарным; на улице можно было бы дважды пройти мимо него и не заметить. Но здесь, в кабинете, его облеченность властью не вызывала сомнений — медленные свободные движения свидетельствовали о ее полноте. В его присутствии учитель явно занервничал.

Шеф прочитал письмо, которое я ему подал, постучал легонько по столу карандашом раза три и улыбнулся.

— Все в порядке,— тихо изрек он.

— Ну, теперь все в порядке,— сказал я учителю уже за воротами.

— Да. С этим все обошлось. Теперь мы пойдем в тайную полицию.

— Ну а у кого же мы тогда были?

— Мы были в тайной полиции. Теперь мы навестим военную тайную полицию.

У военной тайной полиции было больше оружия. В воротах меня обыскали. Контора была заперта, и группа агентов стояла у дверей, ожидая, когда принесут ключ. Я гадал, кто из них главный, перед кем мне придется лебезить. Может быть, тот толстый, который стоит в центре группы, или вон тот, с омерзительной улыбкой? А может, тот, что помоложе, с пистолетом на поясе, или тихоня с молитвенными четками в руках? Когда все вошли в помещение, степень важности каждого стала очевидной. «Толстый» нервозно уселся на кровати и отпустил шутку (номер три), тот, что «с омерзительной улыбкой», встал возле письменного стола, прислонившись к шкафу (номер два); молоденький с пистолетом готовил чай (номер четыре). Номер один занял место за письменным столом, продолжая перебирать четки похожими на обрубки пальцами, и тут же заявил, что в письме нет никакой необходимости и вообще, если он может сделать мое пребывание в Рас-эль-Айне более приятным...

Вторично получив свободу, я вышел на солнечный свет.

— Теперь мы можем пойти к роднику?

— Да, конечно.

Мы прошли мимо фруктового магазина, лавки мясника, и тут учитель остановился у каких-то ворот и робко посмотрел на меня.

— Вот здесь мы должны зайти в полицию.

— Еще полиция?! Неужели в Рас-эль-Айне все жители служат в полиции?

— Не все. Но многие.

В этом не было и тени любезности двух предыдущих. По возрасту он был старше и имел облик угловатого сурового служаки с тонюсенькими усиками. Возле его кабинета в ожидании беспокойно ходили три арабских феллаха. Я содрогнулся, представив, насколько их жизнь зависела от прихоти такого человека. Вскинув голову, он неподвижным взглядом смотрел мне прямо в глаза. Я почувствовал к нему крайнее отвращение. Он не отводил взгляда. Снаружи послышались резкие звуки мотоциклетных выхлопов и испуганный крик осла. Тогда он опустил глаза и записал что-то у себя в блокноте.

— Будете являться в полицию в следующем городе и во всех последующих городах.— Он криво улыбнулся.— Давайте порадуемся, что теперь солнце сияет в отношениях между нашими странами.

— Да,— согласился я.— Давайте порадуемся.

Вот таким образом я получил доступ к тому роднику в нижней части города. Пришлось мне выдержать и битву с учителем. Выполняя поручение не спускать с меня глаз, он никак не мог понять, почему мне непременно нужно избежать его объятий и остаться наедине с собой. В конце нашего спора я и сам стал сомневаться в такой необходимости. Собственно, и смотреть-то там было почти не на что: рядом мужчина мыл ярко окрашенный автобус, еще один чистил шестифунтового карпа, женщины выбивали пыль из ковровой дорожки, сложенной прямоугольником. Я прошелся вдоль ручья, где его быстрое течение вскипает и бурлит; натолкнувшись на крупные голыши, посмотрел на низенький фонтанчик родника, бьющего из земли; посмотрел, как в заводях неподвижно застыли мальки форели и водомерки суетливо скользили по водной глади. Я сел на берегу; у моих ног медленно кружились маленькие водовороты, затягивая низкие ветки склоненных ив.

Сколько погибло здесь? Пятьдесят? Шестьдесят тысяч? Как это себе представить? Битком набитый стадион во время футбольного матча любимых команд? Большой поселок? Здесь, у воды, меня это впечатляло даже меньше, чем тогда, когда я впервые прочитал об этом. Я провел много времени среди книг библиотеки Гюльбенкяна, прослеживая перепутанные нити армянской истории. Только описания кровавых репрессий я отложил на потом. То, к чему я приступал с неохотой, захватило меня мгновенно и полностью, именно этого я и опасался. Когда я погрузился в чтение официальных документов о событиях 1915 года, все остальное, казалось, потеряло всякий смысл.

После, выходя из библиотеки, я делал усилия, чтобы вынырнуть из той бездны, в которую каждый раз погружался, и прийти в себя. Я испытывал потребность изменений в окружающем, чтобы этот двор, например, выглядел как-то иначе. Меня мучили немота потрясения и отвратительное ощущение, словно я вывалялся в грязи... Как будто, просто читая об этом, я приобщался к участникам беспредельного по цинизму акта. Зрелище, которое представлял собой в 1915—1916 годах город Рас-эль-Айн, один из самых ужасных городов, где находились концентрационные лагеря, вызывало подобное чувство у очевидцев — чувство всеобщего стыда. Местность вокруг родника была усеяна трупами армян, они лежали группами и поодиночке вдоль дороги, прикрытые козьими шкурами или совершенно обнаженные под лучами солнца. А их все пригоняли и пригоняли. Тысячами убивали на месте или уводили в пустыню. Власти делали все, чтобы численность перемещенных армян сокращалась, им помогали в этом эпидемии тифа и дизентерии, в результате — быстрая смерть от обезвоживания организма. Колодцы в пустыне были забиты трупами, обнаженные разлагающиеся трупы женщин лежали у обочин дороги, открытые для всеобщего обозрения. Отряды турецких пехотинцев невольно отводили глаза, проходя через Рас-эль-Айн. Некоторые из них утверждали: «Теперь ни один мужчина не сможет подумать о женском теле как о чем-то привлекательном — после Рас-эль-Айна оно стало всего лишь предметом, вызывающим ужас».

Мужчины в одинаковых свитерах спустились со своими семьями к роднику, чтобы перекусить,— там, на берегу ручья, стояло небольшое кафе. Кто-то включил стоявший в траве транзистор. Дети бросали в воду палки, а голоса Хулио Иглесиаса и Шарля Азнавура (французский армянин) надрывались среди склоненных к воде ивовых ветвей. Сквозь молодую робкую листву просвечивало солнце, рассыпавшее горохом пятна на траве и на лицах детей, но настоящего тепла в это время года оно не давало. От этой сцены меня замутило, я пошел дальше по берегу и наткнулся на учителя, который болтал с приятелем.

— Это Сероп,— сказал он.— У него здесь ресторан. Очень хороший... ресторан Серопа.

— Сероп — армянское имя,— заметил я.

— Да, я армянин.

И этот тоже. Я задал ему сами собой напрашивающиеся вопросы, но он на них не ответил. Неожиданно мои слова показались и мне банальными и неуместными. Я начинал воспринимать родник как и все остальные здесь: приятное место, куда хорошо прийти в жару... Вместе с братом Карапетом Сероп арендовал в Рас-эль-Айне ресторан, бывший собственностью правительства. Это уродливое бетонное сооружение, здание ресторана, находилось над родником. Внутри ресторана я увидел две группы служащих из тайной полиции, которые восседали в разных концах зала. Я вежливо кивнул головой каждой.

В отличие от брата, Карапет оказался более разговорчивым. «Да, многих убивали местные жители. Все происходило на этом месте, ну, чуть выше, за нами». Нет, ответил он, он не испытывает чувства отвращения к этому месту, и объяснил со всеми подробностями, как аборигены выстраивали армян в затылок друг другу и состязались в эксперименте: кто уложит с одного выстрела больше всех. Рассказал, что до сих пор в своих садах жители находят в земле черепа. Он готов был рассказать мне что-то еще, но один из мухабаратов потребовал дополнительную порцию мяса. Я ждал, что он вернется и продолжит свой рассказ, но он старательно избегал моего взгляда и все суетился вокруг посетителей ресторана. Мне ясно дали понять, что разговор со мной не такое уж безобидное дело.

И тогда я вышел, поблагодарив учителя за помощь, и пошел вверх от родника. Безлюдное место вокруг невысокого холма, слишком высокого, однако, чтобы пользоваться живительной влагой. Острые ветки голых деревьев, словно когтистые лапы, тянулись к небу, между деревьями пребывали в забвении старые строения, уже полуразвалившиеся, и могилы... Вот это место, куда я стремился попасть, и тот самый пейзаж, который я ожидал увидеть. Мертвый пейзаж. Но все это выглядело утрированным, таким, словно съемочная группа приготовила декорации для сцены массового убийства. Развалины не имели никакого отношения к зверствам, чинимым тут. Мне удалось отыскать одну ухоженную могилу армянина, правда, захоронение было довольно свежее: «1946—1976. Погиб в автокатастрофе». Меня сбивала с толку собственная реакция на Рас-эль-Айн. С одной стороны, родник выглядел слишком идиллическим и привлекательным местом, чтобы помочь мне осмыслить то, что здесь происходило; с другой стороны, если я находил местами сохранившееся уродство, меня это в такой же мере не устраивало.

Я побрел вниз по реке, миновал оазис ивовых зарослей, редкие здесь клочки земли, из которых деревья тянули соки, и дальше, дальше, в пустыню, где русло реки пересекалось опытным участком защитной лесопосадки, проложенной к югу, в сторону Хасеке. В борозде росли купами маленькие деревца, а под моими ногами была сухая земля и пыльные комки чернозема.

Ежедневно, в течение апреля 1916 года, турецкие власти отбирали три-четыре сотни армян из лагерей в Рас-эль-Айне и уводили сюда на смерть, потом их трупы сбрасывали в реку. Несколько миль я шел по широкому коридору между рекой и дорогой. Рас-эль-Айн уменьшался за моей спиной до размеров зеленой полоски, а передо мной раскатилась пустыня во всем своем однообразии. Это и был путь к пещере в Шададди и ко всем остальным безымянным местам в пустыне, где ныне покоятся останки армян.

Из множества историй, которые вспоминались мне, пока я бродил у родника, одна в особенности занимала меня теперь — история Талаат-паши и Согомона Тейлиряна. Из всех младотурок, всплывших на волне турецкой революции 1908 года, ни один не сравнится в жестокости с Талаат-пашой, доказавшим это на деле. У него не было ни одержимости идеей, присущей Энвер-паше, ни его ума, но действовал он эффективно, с редкостным бесстыдством, а потому был намного опаснее. К моменту, когда Турция вступила в войну в 1914 году, Талаат пришел к власти с помощью убийств. Скорее из расчета, чем по убеждению он поддержал идеологию, что взросла на развалинах Оттоманской империи, все тот же извечный пантюркизм, идея создания нового могучего трансазиатского государства, которое объединит тюркоязычные народы от Балкан до Гималаев.

Теперь можно почти не сомневаться: из всех турецких лидеров того периода именно Талаат был наиболее глубоко замешан в деле армянских репрессий. Он часто принимал Генри Моргентау, американского посла в Константинополе. Моргентау приходилось увещевать Талаата, когда тот хвастался своими достижениями в решении армянского вопроса. Во время одной из таких встреч он воскликнул: «Бойня! Ну и что из того?!» Во время другой встречи он просил Моргентау выплатить страховые суммы, вложенные в Соединенных Штатах армянами, которые к тому времени уже были мертвы. Моргентау стремительно покинул помещение.

В это же время Согомон Тейлирян, проживавший в провинции, испытал на себе жестокость решительной политики Талаата. Наследнику семейства богатых коммерсантов из города Эрзинджана, Тейлиряну исполнилось восемнадцать лет. Самое начало июня 1915 года. Армянскому населению Эрзинджана велено было собрать все ценное и приготовиться покинуть город. Они подлежали депортации якобы ради их собственной безопасности. Они отправятся в сопровождении военной охраны, которая доставит их на юг. В первый же день этапа, не успев выйти за пределы города, охранники начали систематически грабить армян. Одновременно этим занялись и жители окраин Эрзинджана; за короткое время грабеж сменился полным беспределом.

Тейлирян увидел, как его сестру схватил охранник. Мать закричала: «Пусть ослепнут мои глаза!» — и тут же упала, сраженная пулей. На его брата накинулись с топором, ему снесли половину черепа, и он умер на глазах у Тейлиряна. Вокруг него стреляли, пронзительно вопили, в грязи лежали мертвые грудами, один на другом. Тейлиряна тоже чем-то ударили — то ли обухом топора, то ли ружейным прикладом, и он потерял сознание. Он пришел в себя через два дня и обнаружил, что лежит среди трупов.

С помощью курдов, живущих в горах, он бежал в Персию. Когда русские продвинулись, перейдя в наступление, ему удалось вернуться в Эрзинджан и извлечь из тайника в доме четыре тысячи восемьсот золотых монет, спрятанных там его родителями. Несколько лет он странствовал по Кавказу, Балканам и Западной Европе; нигде подолгу не задерживался, понемногу изучал языки, избегал общения и снова отправлялся в путь. К концу 1920 года он оказался в Берлине. Тем он снял комнату и начал изучать немецкий язык. Иногда на него обрушивались воспоминания о прошлом, тогда он задергивал гардины на окнах и в затемненной комнате играл на мандолине и пел армянские песни. «Какие у них печальные песни...» — вспоминала хозяйка меблированных комнат.

Однажды он увидел группу из трех мужчин, которые прогуливались возле зоопарка. Он пошел следом за ними в кинотеатр, а потом увидел, как они прощаются. К одному из них, чью руку двое других поцеловали, обращались со словом «паша». Тейлирян знал это лицо по газетным фотографиям. То был Талаат. После окончательного поражения Турции в войне Талаат бежал в Константинополь. Он предстал перед военным судом по обвинению в дезертирстве и был приговорен к смертной казни. Ходили слухи, будто он объявился в Берлине, где и проживает на доход с десяти миллионов марок, лежавших на его счету в банке, но никто не подтвердил этот факт.

После этой встречи прошло несколько дней, и Тейлиряну приснился сон. Он увидел мертвые тела тех, кто шел в колонне, и среди них свою мать, которая поднимается и говорит: «Тебе известно, что Талаат живет рядом, а тебя это, видимо, не интересует. Ты мне больше не сын». Проснувшись, Тейлирян поклялся убить его. Он выследил, где живет Талаат, и снял комнату в доме напротив. Однажды утром он увидел, что бывший турецкий правитель вышел из дома и направился в сторону берлинского зоопарка. Тейлирян тоже вышел из своей комнаты, догнал его и выстрелил в упор. Бежать он не пытался, а просто обратился к толпе со словами: «Он был турок. Я армянин. Германии не нанесен ущерб». Суд Германии оправдал Тейлиряна, поскольку он отрицал преднамеренность убийства. (На самом деле он, вероятно, действовал как агент дашнаков, но на суде это обстоятельство не всплыло.) Умер он, герой Армении, в Калифорнии, в возрасте шестидесяти трех лет.

В течение двух лет были убиты остававшиеся в живых члены турецкого триумвирата. Энвер-паша был убит во время подавления мятежа под Бухарой, который он возглавил во имя идей пантюркизма. Предположительно стрелял в него армянин. Джемаль-паша был также убит армянином в Тифлисе.

В 1943 году Гитлер распорядился передать тело Талаата для перезахоронения в Турции. Он и сейчас лежит там, в государственном мавзолее в Стамбуле.

Смеркалось. Серые плотные облака затянули горизонт. Пустыня убегала к ним, еще более плоская в сумеречном свете, потерявшая резкость очертаний, но более жестокая и бесчувственная. Справа петляла дорога, держа направление к востоку. Я повернул к ней и вскоре взбирался по ее каменистой насыпи. Фары замаячили в ночи, и два правительственных чиновника с суровыми лицами подбросили меня в Хассаке.

На следующую ночь я добрался до города Дейр-эз-Зор. Было уже за полночь, и внезапно на меня навалилась смертельная усталость. Я брел по плохо освещенным улицам города, привычно высматривая отели, как правило кишевшие блохами; все они оказались переполненными. Под конец у меня оставалась надежда только на отель «Вага-туризм», который находился уже за пределами города. Под отель были переоборудованы временные постройки, в которых до этого жила бригада итальянских рабочих, приезжавших строить для сирийцев бумажную фабрику. Постройки отличались добротностью и изяществом на итальянский манер, правда, фабрика не работала. Никто, видимо, не подумал заранее о том, где в пустыне будут добывать целлюлозу для изготовления бумаги. Утром, за завтраком, к моему столику подошли два специалиста-нефтяника, приехавшие из Техаса.

— Вы не против, если мы к вам присоединимся?

— Нет, пожалуйста, садитесь.

— Меня зовут Джим, а его — Пол.

Я кивнул, приветствуя каждого из них. Пол носил на шее красный головной бедуинский платок. Он был веселый, улыбчивый парень с широко открытыми глазами. На нем был свитер ярко-красного цвета, солнцезащитные очки, сдвинутые высоко надо лбом и торчавшие почти на макушке. Джим поражал своими чудовищными габаритами.

— Ну, Саддам даст жару этим курдам,— объявил Джим, едва успев сесть за стол.— Только что слышал по радио. Этим ребятам лучше было бы сидеть тихо-смирно.

Пол приложил руки рупором ко рту и рявкнул на всю столовую:

— Эй, Гассан! Давай сюда! Мы жуть какие голодные.— Затем повернулся ко мне и подмигнул: — Мы здесь уже несколько месяцев. Со всеми закорешились!

Гассан принес поднос с мясом.

— Слушай, Гассан, шевелись быстрее,— Он уставился на поднос.— Посмотрим, что ты приготовил для нас сегодня. Пожалуй, смахивает на жирного цыпленка. Хочешь цыпленка, Филип?

— Я уже поел.

— А ты, Джим?

Джим снова завелся на тему войны и, пока перекладывал половину цыпленка себе на тарелку, все объяснял, как «Саддаму придется теперь зализывать свою задницу», и что «силы сторон явно не равны, и это плохо», и все в таком духе, как будто речь шла не о войне, а о бейсбольном матче.

В постройке, переделанной в гостиную, я встретил еще одного командировочного йоркширца. Он хорошо ориентировался в здешних местах. Я показал ему свою карту и спросил у него, как мне лучше добраться до центра пустыни.

— А что там интересного? — Его растянутые на йоркширский манер гласные были совершенно несообразны окружающей обстановке.

— Меня интересуют армяне. Их много здесь погибло в годы Первой мировой войны...

— Да,— произнес он.

— Вы об этом знаете?

—Да.

— Но каким образом?

— Я армянин.

— Что?! — Но тут я взял себя в руки и улыбнулся: — Извините, но ваш английский...

Оказывается, английскому он учился у некоего вдовца Нарнсли в Южной Испании. Он выучил также итальянский, испанский и французский. Вот интересно, с каким акцентом он говорил на этих трех языках? Десять лет он занимался тем, что продавал кожаные изделия туристам в Севилье, а потом вернулся в Сирию и стал управляющим отеля «Вага-туризм» в Дейр-эз-Зоре. Подобно Серопу в Рас-эль-Айне, он осел точно на том месте, где погиб его народ, восстав из его пепла как символ возрождения дела управления отелями.

В Дейр-эз-Зоре был самый большой центр концентрационных лагерей, этот город был последним пунктом назначения для армян. Все стрелки на моей карте указывали на Дейр-эз-Зор, но не все, по разным причинам, доходили до него. Название города стало синонимом событий 1915 года и звучит как бы эхом финала этой трагедии.

Пустыня в окрестностях Дейр-эз-Зора представляет собой полную противоположность тому миру, который был уничтожен, той прежней пасторальной жизни в анатолийских деревнях, той цивилизации, которая насчитывала два с половиной тысячелетия.

К 1916 году численность населения в Дейр-эз-Зоре достигла критической цифры. В апреле турецкие власти сместили губернатора, которого сочли слишком мягким, а на его место посадили человека по имени Зеки-беи. В основном Зеки-беи предоставлял пустыне вершить за него расправу. На его счету большое количество утопленных в Евфрате, но пустыня справлялась с этим проще. Для начала он поместил пятьсот человек за частокол, где люди умирали медленной мучительной смертью, но прежде многие из них, не имея возможности укрыться от солнечных лучей, сходили с ума. В его распоряжении находились отряды вооруженных добровольцев из местного населения. Обычно он приказывал отбирать группы армян из лагерей и вести их на север, в пустыню. Там их расстреливали, а потом затаптывали копытами лошадей, чтобы уж наверняка... Зеки-беи обычно наблюдал за происходящим в подзорную трубу.

Многие подсчеты выражают дань, которую получила Смерть в Дейр-эз-Зоре, шестизначной цифрой, хотя на самом деле — и от этого становится еще тяжелее — никто не представляет ее реальных масштабов. Даже за время своего недолгого правления — всего несколько месяцев — Зеки-беи брал на себя ответственность за цифру порядка двадцати тысяч. Когда его судили в конце войны и была упомянута цифра в десять тысяч, он бросил реплику: «Вы ставите под сомнение мое доброе имя. Десять тысяч... это ниже моего достоинства. Берите выше!»

Я спросил у армянина-управляющего, что ему известно об этом, тогда он подвел меня к распахнутой настежь двери и показал на прямую проселочную дорогу, которая спускалась вниз к реке. Лагеря, сказал он, занимали все это пространство. Я пошел вдоль узкой полоски выровненной, обработанной земли. Ее сменила защитная полоса из ивовых деревьев, потом потянулись пестрые пятна топких болот, истоптанных животными, приходившими поваляться в грязи у бамбуковых зарослей. По траве медленно продвигалось к Евфрату стадо коров, и белые цапли, окружавшие их, припадая к земле, сгибали длинные шеи, напоминая бдительных агентов сыскной полиции. Вот и все. С тех пор, как я уехал из Алеппо, я не увидел ничего, что напоминало бы о событиях, имевших место в этих районах. Я не рассчитывал обнаружить что-нибудь дополнительное, новое — мне вполне хватает собственного воображения. Но я думал, что, посетив эти места, я смогу лучше осмыслить происходившее там. Этого не произошло, мне стало еще тяжелее. Я побывал в тихом оазисе и вот теперь шел по радующей глаз полоске земли вдоль берега священного Евфрата. Кто станет утверждать, что это все те же самые места?

И в первый раз до меня дошло все безумство предпринятых попыток доказать то, что здесь происходило. С какой пронзительностью нужно закричать, чтобы тебя услышали, когда здесь почти не осталось следов происшедшего и нет мертвых, чтобы их оплакать! О чем скорбеть в плену неуверенности, живя в изгнании, когда не к чему прикоснуться ладонью, нет сохраненного Освенцима, нет ничего, кроме древнего языка и надломленного поколения, теперь уже почти вымершего... а вместо памятника погибшим есть только безжизненные просторы пустыни?

Утро было прохладным, и Евфрат разливался, переполненный талыми водами с Анатолийского плато. Течение быстрое, ровная гладь, и я видел, как на ней образуются воронки водоворотов, что крутятся и вертятся в стремительном беге вдоль берегов. Еще несколько миль — и полоса полей у реки сужается, а за ней уже виднеется насыпь железной дороги. Я пересек дорогу и скользнул вниз по шлаковому покрытию на другую сторону, спустившись на дно пустыни.

Полдня я шел в северном направлении. Ветер дул непрерывно, задевая низкие холмики, чтобы развеять песок и потрепать побеги дикого майорана; солнечный свет пробивался сквозь мутные прогалины высоко стоявших облаков. И я пришел в такое место, где были только желто-коричневая, усыпанная галькой простыня пустыни и небо; откуда не было видно железной дороги, оставшейся где-то позади; где не переливался радужным светом источник и не брели бедуины со своими животными. На горизонте дрожало жаркое марево, переливчатое, словно вода, и вдруг оттуда появился человек на велосипеде. Я помахал ему, он перестал нажимать на педали и, подъехав ко мне, остановился. Он стоял рядом, ветер тоненько свистел в спицах его велосипеда, а он молчал.

Потом он раскрутил колеса велосипеда и поехал; тогда я крикнул ему вдогонку «прощай!» по-армянски. Он оглянулся и остановился, но тут же устремился дальше и исчез у линии горизонта, а я долго потом гадал, уж не явился ли мне какой-нибудь призрак.

 

6

О Господи, в какой век Ты повелел
мне жить!

Св. Поликарг
христианский мученик II в

Возвращение в Алеппо стало для меня настоящим испытанием. Поезд вышел со станции Дейр-эз-Зор в тот же день но поздно — уже перевалило далеко за полночь. Единственным моим желанием было поспать. Сидений в вагоне не было. Я примостился на корточках у стены в коридор вагона третьего класса среди группы сельских жителей внешний вид которых не внушал мне доверия. Только за последние четыре или пять дней у меня исчезли двести американских долларов — все, что было у меня отложено на путешествие до Армении, поэтому настроен я был далеко не добродушно.

Ближайший ко мне мужчина дернул меня за руку:

— Сэр, сэр... почему вы здесь? Почему вы едете в ослином вагоне?

— Потому что у меня нет денег.

— Вы ведь европеец? Все европейцы богатые.

— Только не я.

Он задумался.

— Тогда вы, должно быть, осел.

— Да-да, я осел.

Я отвернулся и постарался снова погрузиться в прерванный сон. Поезд стучал колесами, преодолевая просторы пустыни, разболтанные стыки вагонов «ослиного класса» дребежали, как поднос со стаканами молока.

Я распахнул двери отеля «Парон» как раз перед завтраком. Знакомая обстановка отеля действовала успокаивающе. Порция спала, как всегда, лежа внизу у лестницы. В холле, за барьером, составленным из покупок, расположилось семейство советских армян. Гостиница, казалось, источала очарование далеких тридцатых годов.

Сэлли Мазлумян сказала, что решила ждать меня до сегодняшнего дня, потом обратилась бы к властям с просьбой объявить розыск. Только поведение курдов-официантов резко изменилось. Они молча сидели в столовой, уставившись в пол; ответные акции Саддама поубавили их энтузиазм.

Григор находился в телексной.

— Рад, что ты вернулся невредимым. Куда теперь?

— В Турцию.

— Остерегайся этих проклятых турок, ладно? Держи в секрете, чем ты занимаешься!

— Буду тише воды, ниже травы.

До меня тоже доходили рассказы о полицейском произволе, высылках и лишениях свободы. Любой человек, рыскающий по Турции в поисках армян, идет на риск. На всякий случай я заготовил письма, в которых говорилось, что я студент, изучающий архитектуру сельджуков и Византии, но больше, чем полиции, я боялся потерять мои записи. С помощью Тороса Тораняна, одного из самых энергичных членов армянской общины в Алеппо, я сделал фотокопии записей и послал их домой.

Торанян был мужчиной с внушительной внешностью и серебристой шевелюрой. Он был весьма словоохотлив. Следуя на машине через весь город в сторону армянского района, он ни на минуту не замолкал. У него были готовы истории и анекдоты о каждом доме, который мы проезжали. Он показал мне армянские клубы и рассказал, что на сороковой день после землетрясения в Спитаке армяне повесили на фасады школ и церквей траурные ленты. (В Иерусалиме было нечто похожее — все, не сговариваясь, появились на следующий день после землетрясения в черном. Это навело меня на мысль о морфологическом резонансе — безусловном рефлексе, который побуждает мигрировать птиц или управляет движением косяков рыб. И я снова подумал: неужели армянский дух теперь показывает свое превосходство лишь в выражении горя?)

Квартира Тораняна соответствовала своему хозяину, такая же компактная и изящная. Каждый дюйм стен был завешан работами армянских художников. Торанян написал книгу об армянском художнике Карзу, уроженце Алеппо, и яркие цветные репродукции с картин художника расцветили его коллекцию, словно наряд арлекина. На пианино (в каждом доме армянской диаспоры есть пианино) стояла фотография матери Тораняна. Единожды взглянув на фотографию, я потом постоянно ощущал ее присутствие Она глядела с суровым осуждением, и создавалось ощущение, что она сама присутствует здесь. Одна эта фотография затмила все картины.

— В то время, когда ее фотографировали, ей было пятьдесят пять. Думаю, такой взгляд у нее появился после того случая с головой.

— Головой?..

Бабушка Тораняна отвела свою пятилетнюю дочь в анатолийский поселок Румке, расположенный неподалеку от деревни, где они жили. Зная, что грядет приказ о депортации, она оставила девочку в семье курдов и отправилась пешком на юг. В течение двух лет мать Тораняна жила с курдами. В городе жили и другие армянские дети, но им запрещали встречаться. Тем не менее некоторые из них иногда тайно встречались у реки. Однажды — к тому моменту они прожили там не один месяц — они прогуливались под сенью деревьев вдоль берегов. Неожиданно мать Тораняна увидела в воде знакомое лицо «Смотрите,— воскликнула она,— это мой брат Акоп! Он плавает!» И она побежала вверх по течению, чтобы поздороваться с ним. Ей было радостно увидеть кого-нибудь из тех взрослых, кого она знала, после столь долгого пребывания среди чужих «Акоп! — Она раздвинула тростник: — Акоп! Акоп!»

Она и раньше видела, как он плавает; он всегда любил плавать!

Как раз в этот момент течение подхватило его, и он исчез. Когда он снова показался на поверхности, она увидела, что то был не Акоп, а только его отрубленная голова.

— После того как она рассказала мне эту историю,— объяснял Торанян,— я не мог взглянуть на нее без того, чтобы не увидеть ту голову в реке. Только после ее смерти, когда ее глаза закрылись навсегда, только тогда голова исчезла.

— Как она попала в Алеппо?

— Мой дед воевал в турецкой армии на кавказском фронте. Он сбежал из армии, разыскал и спас ее. Он донес ее до Алеппо на своих плечах. В четырнадцать лет она вышла замуж, в восемнадцать стала вдовой.

Я наклонился, чтобы получше рассмотреть фотографию. За маской сурового матриарха, за тяжелым застывшим выражением лица скрывалось что-то еще — едва уловимые черты, присущие армянам прошлых времен. Я замечал их в лицах некоторых армян, переживших те события, но наиболее отчетливо они проступали на старых семейных дагерротипах девятнадцатого века. Страдания и гонения еще не оставили следа на округлых чертах их лиц, от них веяло крестьянской уверенностью — уверенностью и спокойствием самой земли...

В конце первой недели марта я простился с отелем «Парон» и Мазлумянами и поехал в Турцию. Мне сказали, что, не доезжая границы, можно увидеть несколько армянских деревень. Держа путь к западу от Алеппо, поезд в Латакию преодолел пустыню и продолжил свой путь по земле, сплошь покрытой зеленью. Глинобитные стены похожих на ульи домиков робко выглядывали из-под высоких эвкалиптовых деревьев, образовавших над ними шатер. Я почувствовал прилив душевных сил при виде торжества жизни, живой зелени, грядок с фасолью и влажной плодородной земли. Утрата земли, как я уже давно понял, в Значительной степени такое же наследие 1915 года, как и кровавые репрессии, она означала конец родовой принадлежности. Когда армяне рассказывали мне о зверствах, это всегда говорилось с налетом некоей странной отчужденности. Но когда речь заходила о земле, об утраченной земле, их голоса приобретали оттенок абсолютной убежденности и неподдельного горя. Пожалуй, думал я, земля — это всеобъемлющая потеря; или это так, или это единственный аспект, которым может определяться порядок вещей вообще.

Через вагонное окно можно было наблюдать, как происходит медленное возрождение земли. Долины, ныне покрытые буйной растительностью и представляющие собой зеленые площадки для пастбищ, в разгар солнечного утра очаровали меня, и я сидел, погрузившись в созерцание полей...

— Мой друг!

...их неотразимой красоты в обрамлении высоких зарослей кустарников и...

— Месье!

...безоблачного неба над ними. Что такое? Мужчина, сидевший у двери, тянул меня за рукав.

— В чем дело?

— Взгляните на мои часы! Вы узнаете, кто изображен на часах, мой друг?

Он подсунул мне свое запястье. На нем были дешевые часы из серии «Микки Маус». Но вместо знакомой улыбки мультперсонажа я увидел фотографию Асада. Выглядело это нелепо.

— Да-да.— Я вернулся было к своим мыслям, к маленькой деревушке и пыльным дворикам, забитым овцами...

— Послушайте, мой друг.

— Что?

— О, мой друг, не будьте таким серьезным.

— Что вам нужно?

— Я алавит.

Теперь понятно. Асад сам из рода Алави, и алавиты пользуются привилегиями своей принадлежности к клану. Многие из них мухабараты. Он спросил, откуда я родом.

— Из Британии.

— Ха! Британия нехорошая. Когда-то вы владели половиной мира. Теперь вы сателлит Америки...

Я предпочел обойтись без этого, встал и пошел по проходу в дальний конец вагона. Там сидела темноволосая серьезная девушка, склонившись над какой-то книгой, и беззвучно шевелила губами. Проходя мимо, я бросил взгляд на книгу — это оказался армянский молитвенник. Я поздоровался с ней на армянском языке.

— Вы армянин? — спросила она.

Алави следовал за мной по пятам и тут же встрял в наш разговор:

— Нет, нет... он британец! Плохой англичанин! — Он засмеялся, не отрывая от девушки взгляда.

Я опустился на корточки, чтобы нам удобней было с ней разговаривать.

— Послушайте, может быть, вы сумеете мне помочь. Я намерен добраться до армянских деревень в Кессабе.

— Я направляюсь туда! — воскликнула она.— Моя семья живет в Кессабе. Я провожу вас туда.

Вагоны дернулись и остановились, мы прибыли на железнодорожный вокзал портового города Латакия и спустились на платформу. Алавит не оставлял нас в покое. Он стал мне нашептывать:

— Почему ты сочувствуешь армянам, мой друг?.. Почему не палестинцам? Ведь они гибнут каждый день...

Я попрощался с ним.

— О, мой друг! — кричал он нам вслед, пока мы шли к выходу из вокзала.— Приходи в мой дом! У меня есть очень хорошие девочки. Мы не делаем плохого, только кое-что. Они очень хорошие. Христианки. Мой друг...

Забитый до отказа автобус, преодолевавший побережье на пути в Кессаб, представлял собой Армению в миниатюре. Арабский язык, на котором все говорили на автобусной станции, сменился армянским. Мы поделились армянскими новостями из общин в Алеппо и Бейруте, прежде чем перейти к теме Карабаха, где советские войска опустошили армянскую деревню и здорово разбередили все муки и боль застарелых ран.

Деревни Кессаба, поджимающие самый южный отрезок границы Турции,— это все, что уцелело от древних армянских поселений, окружавших антиохийский престол. Они более древние, чем средневековое армянское царство Киликия. Это самые исконные армянские селения, немногие из уцелевших.

Теперь главное селение, укрытое уступами гор, напоминает обычное средиземноморское селение. Люди с бронзовыми лицами работают на виноградниках, возят своих толстых женщин с закутанными в платки головами на тракторах; полудикие собаки роются в пыли в поисках отбросов, и мальчики катаются на жалобно взвывающих двухтактных мопедах взад-вперед по площади. И так же, как другие средиземноморские селения, Кессаб усеян строительными площадками; здесь теперь спортивные площадки общины Алеппо. Я договорился о комнате с армянским протестантским священником и пошел вместе с ним, чтобы нанести визит Бедросу Демирчяну, старейшему гражданину Кессаба.

Бедрос неторопливо проживал свои девяностые годы, точнее свой возраст он определить не мог. Он сидел на краешке тюфяка, набитого соломой, улыбался, и позднее солнце освещало его плечи, старческие морщинистые щеки, просвечивало сквозь редкие седые волосы на голове. Все, что окружало его, как будто не было подвластно внешним влияниям... Всю свою жизнь он прожил здесь, в этом доме с его толстыми стенами, балками и деревянными лестницами. Все годы своей жизни он провел здесь, все, кроме одного...

Они пришли с солдатами, их было шестьсот (другой старожил помнил только сто пятьдесят). Он видел, как они остановились на площади, затем рассыпались по домам сгонять жителей. В тот день все селение прошло строем вниз мимо террас и виноградников, мимо своих садов с наливающимися плодами. Несколько дней спустя они прибыли в лагерь под Алеппо. Там Бедрос пронюхал, что их собираются отправить в Мескене, недалеко от Дейр-эз-Зора. Ночью он проскользнул мимо охранников и бежал. Он добрался до Латакии и в течение семи месяцев скрывался. Вернувшись домой в Кессаб, он обнаружил, что дома разграблены, фруктовые деревья погибли. За последующие годы ему удалось по крупицам собрать сведения о судьбе своих родных. Из тридцати двух членов семьи уцелели только одиннадцать. Четверых сожгли в пещерах. Про остальных ему рассказали, что они умерли от палящего солнца, или сами бросились в Евфрат, или были вывезены на лодках на середину реки и утоплены. Чем ближе я оказывался к Турции, к территории древней Армении, тем более выразительными становились подобные рассказы. Но Бедрос в итоге не пострадал от двойного удара — убийства и изгнания. Он продолжал жить там, где родился.

Он смотрел в окно на гору, возвышавшуюся над селением. Лицо его, загрубевшее, как кожа, несло на себе следы прожитых лет и было до странности безмятежным.

Я спросил его:

— А вы не могли подняться на гору, как те, в Муса-Даге?

— Муса-Даг — добрая гора, а наша — нет.

— Что вы имеете в виду?

— Воду... здесь нет воды.

Разумеется, вода... ценная валюта этих мест. Теперь Бедрос жил в одиночестве. Все члены его семьи Уехали в Лос-Анджелес.

— А вы? — спросил я.— Вас Америка не соблазнила?

— Нет. Там мне пришлось бы на кого-нибудь работать.— Он поднес костлявую руку к подбородку.— Здесь у меня под яблонями десять тысяч квадратных метров.

На следующий день я планировал перейти границу, но утром проснулся больным. Мой желудок превратился в поле битвы, где то, как выстрел, вспыхивали резкие приступы, то возникали блуждающие тупые болевые ощущения. Я остался в своей комнате в компании с телевизором, показывающим по «Уорлд Сервис» «Доктора Живаго», а также с керосиновой печкой, которая все время гасла. Я быстро истратил свой запас спичек, просмотрел телеинформацию о спортивных матчах и десяти бомбах, взорвавшихся в Турции; а за это время Живаго успел провести два года врачом у партизан. Картина грязной, разваливающейся России, представленная Пастернаком, казалась очень современной. Таков естественный ход событий, писал он, хаос и дикость. Диктатура в большей степени, чем коммунизм, держала это под запретом семьдесят лет, но теперь мы вернулись к периоду послереволюционной неразберихи.

В годы гражданской войны в России Армении удалось добиться хрупкой независимости. У Турции были свои внутренние трудности, и на какое-то время закавказские государства — Грузия, Армения, Азербайджан оказались предоставлены сами себе. Нельзя сказать, однако, что это было счастливое время. Армения вела войну с Грузией, пережила погромы в Баку, потеряла пятую часть населения, погибшую за одну исключительно суровую зиму. В 1920 году, оправившись от неудач, Турция стала вмешиваться в дела обновленной Армении, которая была вынуждена вернуться в объятия большевиков. Глядя с высоты нынешнего дня на проделанный исторический путь, кажется, трудно избежать параллелей. Теперь, когда Россия слишком ослабла, чтобы прийти ей на помощь, Армению снова может поглотить какое-нибудь сильное государство, появившееся в этом регионе... Решив, что причина этих опасных мыслей мой желудок, я повернулся на бок и заснул.

День был в полном разгаре, когда в дверь просунулась голова армянского пастора, который предложил мне отправиться с ним навещать его любимые семейства.

Боймушдяны жили в чистеньком одноэтажном доме с верандой. Турецкая граница проходила по гребню горы над их головой. На веранде я вдохнул устойчивый аромат прошлогодних яблок. В комнате мы нашли старенькую Агнес Воймушдян, она сидела, перебирая пальцами складки своего домашнего халата. Взгляд ее немигающих глаз был устремлен в одну точку, куда-то повыше окна; когда я сел рядом с ней, она схватила меня за руку. Она была совершенно слепой.

Да, она помнила приход армии. Она помнила, как богатые жители подкупали солдат, и их забирали отдельно. Она помнила молодую пару, которая спряталась в кустах, и младенца, которого им пришлось задушить, чтобы он не выдал их своим криком. Она помнила месяцы, проведенные в дальних лагерях, и медленные дневные переходы, а потом люди постепенно потянулись обратно в свое селение — те, кто избежал смерти, те, кто прошел через разные лагеря. Но она не помнила, чтобы встречала кого-нибудь из богатых, никто их больше не видел. Они попали в Дейр-эз-Зор, сказала она.

Следующее утро выдалось туманным, воздух был перенасыщен влагой. Я собрал вещи и приготовился пересечь турецкую границу. В универсальном магазине Норайра я пережидал дождь, стоя у окна. В магазин неторопливой походкой вошел армянин, бронзоволицый сельский житель, весь заляпанный грязью — ботинки, руки, и даже на шее виднелся большой струп.

— Не торопитесь! — сказал он, прикуривая.— Не беспокойтесь!

Он встал со мной у окна, и мы смотрели, как дождь стекает с навеса гладкими прозрачными колоннообразными потоками. Выл воскресный день, и со склона горы доносился колокольный перезвон Армянской Апостольской церкви. Католическая церковь безмолвствовала. А из Евангелической церкви напротив слышались звуки пианино и энергичные голоса, распевающие псалмы. Женщина, опоздавшая к началу службы, торопливо поднималась по ступенькам, на ходу стряхивая воду с зонта, перед тем как войти внутрь.

— Не торопитесь! Не беспокойтесь! — улыбнулся армянин. Когда дождь кончился, я попрощался с ним и с Норайром и разыскал подъемник у основания горы. Я подошел к границе. Это был второстепенный проход, прорезавший густой сосновый лес, и вокруг не было ни единой души, кроме пограничников.

В поведении турок чувствовалось нескрываемое раздражение.

— Где ваша виза? Что вы делаете на территории нашей страны? У вас нет визы.

Я сказал им, что мне не требуется виза.

Поворчав, они поставили в моем паспорте штамп, и я прошел. Тонкий, как паутина, туман, цепляясь за гребни и скалы, окутывал вершины деревьев. Десять минут ходьбы по Дороге — и я не заметил, как оказался в лесу.

Прошло уже несколько лет с тех пор, как я впервые побывал в Турции. Несмотря на все усилия, оказалось невозможным подняться над точкой зрения турок, которую я разделял в то время. Она прокралась неожиданно через образовавшуюся брешь, когда разум отказался объяснить их обращение с армянами. Она усилилась, когда я узнал о продолжающейся кампании отрицания. Да, я стал пристрастным. Я не мог отделаться от мысли, что эта страна совершила незаконный захват чужой территории. Но в тот момент она выглядела вполне невинно. Земля в лесу, выстланная мхами, пружинила под ногами; побеги жимолости обвивали подножия стволов сосен, и терн уже был в полном цвету. Я пересек заболоченные поля, разминулся с лошадьми, от боков которых валил пар, и вскоре после полудня вступил на центральную улицу турецкого города Яйландагы.

 

7

— Гордимся? Нет. Представь, что мы
могли бы создать, если бы у нас была
возможность остаться в Армении?

Наири, архитектор (у ворот,
ведущих в старую часть Каира.
Ворота строили армяне)

Мне понадобилось несколько дней, чтобы проехаться по далеко разбросанным друг от друга городам Центральной Турции. Это были дни, наполненные одиночеством. Здесь не было армян — за пределами Стамбула их уцелела всего лишь горстка: много памятных армянских мест без армян.

Местный автобус вытряхнул меня на улицы Антакии-Антиохии, города, который на протяжении более семисот лет имел самое большое по численности армянское население. Я отыскал крошечный отель для наемных рабочих в Зенгинлер Махалесы, некогда богатом, а теперь самом бедном квартале. Возле окна вестибюля стояли в ряд несколько кресел — тут я провел большую часть дня, ожидая, когда затопят единственную на весь отель печку. Мне все еще нездоровилось, и было очень холодно. Вошел полицейский, потирая озябшие руки. А на удивление толстому дежурному отеля понадобился почти час, чтобы вычистить печку от золы, нацедить горючего, нарвать газет, предварительно прочитав красочную историю про облаву в местном публичном доме и, наконец, вытащить несколько спичек. Я протянул руки к печке. Дежурный развалился в кресле рядом с полицейским, который заметил, что, к сожалению, в Антакии нет других публичных домов, в которых можно было бы устраивать облавы.

Так, сидя, мы все трое и заснули, разомлев от идущего от круглой печки тепла. Разбудил нас громкий храп полицейского и резкий стук упавшей на пол автоматической винтовки.

* * *

— Муса-Даг? Где здесь Муса-Даг? — спрашивал я на еле дующее утро в Самандаги на рынке, где продавали фрукты Никто не знал

Я показал на гору, маячившую над городом:

— Это — Муса-Даг?

— Джебель-Муса.

Конечно! Это армяне так ее называют. Как же я мог так опростоволоситься? На самом деле «Муса-Даг» название турецкое, что в переводе означает «Гора Моисея». Но после событий 1915 года гора получила известность как место, где армяне продержались, место, где они оказали сопротивление депортации. Бестселлер Франца Верфеля «Сорок дней Муса-Дага» еще больше восстановил турок против этого названия Так они были вынуждены принять арабский вариант «Джебель-Муса».

Армяне Муса-Дага завершили свой путь в Айнчаре, в долине Бекаа, где я встречался с ними несколько недель назад вспоминая рассказы Томаса Хабешьяна, я обогнул гору и попал в приморский город Чевлик. Он был так же мрачен и уныл, как любое курортное место в мертвый сезон. Вывески отелей скрипели на ветру; перевернутые вверх дном ялики окаймляли площадку для прогулок, множество лодок стояло у причала, прижимаясь друг к другу, словно лошади за изгородью.

Я успел одолеть, пожалуй, треть горы, когда дождь припустил всерьез. Он хлестал по склону длинными косыми струями и посылал целые каскады брызг прямо в Средиземное море Я укрылся в небольшой пещере и обнаружил там трех толстых коров и старого пастуха Он чертил в пыли своим посохом, что-то бормотал и смеялся, но мы не понимали друг друга. Интересно, подумал я, а он уже жил на свете в 1915 году? Выглядел он немного моложе Томаса Хабешьяна. Я осмотрел его сапоги и грязные брюки, всмотрелся в такие знакомые черты его лица. Перенеси его в армянское селение Айнчар или в Кессаб — и он сойдет там за своего. Крестьянина Армении от крестьянина Турции трудно отличить; парадоксально, но, возможно, именно поэтому репрессии были такими беспощадными.

Следующий день был пасмурным, но дождя не было. Я сел в идущий из Антакии на север автобус, чтобы попасть в маленькое селение на окраине равнины. Там, над ней, опираясь на скалу, возвышался замок Баграс — одна из самых неприступных крепостей на Ближнем Востоке. Первый камень был заложен здесь в 969 году византийским императором Никифором II Фокой. Он принадлежал к македонской династии, но по происхождению был армянином, а не македонцем. Вполне вероятно, что для возведения крепости он привлекал армян, в те времена в Леванте они уже были признаны самыми умелыми строителями военных сооружений.

Расположение крепости Баграс, возвышавшейся над антиохийскими равнинами, делало ее призовым приобретением. Она переходила из рук в руки с почти комической регулярностью. Очень скоро от византийцев она перешла в руки арабов, затем досталась армянам, от них перешла к туркам-сельджукам, потом к крестоносцам, опять вернулась к византийцам, еще раз к туркам, затем ее захватила объединенная армия крестоносцев; снова вернулась к византийцам, еще раз досталась армянам и затем стала штаб-квартирой ордена тамплиеров. И все это в течение двух столетий.

Теперь никто не обращает на нее внимания Взбираясь по каменистой дороге, идущей над деревней, я встретил только пастуха. Возгласом «Йо-йо!» он остановил скотину и показал мне посохом на узкий лаз в отвесной скале. Я подтянулся к нему, а когда вышел наверх, то... оказался на крепостных стенах разрушающегося от времени двора замка. Внизу раскинулись яблоневые сады, обнаженные тополя и сиротливо торчащий минарет, а вдали катились на долину пухлые облака, словно волны с белыми гребешками. У моих ног лежала груда таких знакомых каменных обломков. Вот с них все и началось, с обломка камня в заброшенных деревнях Анатолии, с обломка окаменевшей кости, с обломков облицовочных камней в Ани. Вот что подтолкнуло меня на это «армянское» путешествие: следы исчезнувшей жизни, ископаемые остатки Армении.

По крайней мере лет шесть, начиная с моих шести от рождения, все свободное время я провел с геологическим молотком в заброшенных карьерах, на прибрежных скалах и в узких ущельях. У меня было множество коробок с камнями, но ни один из них не шел в сравнение с крупным куском портлендского камня, который я нашел у корней куста лавра благородного накануне моего восьмого дня рождения. С одного удара молотком камень распался по линии тонкой прожилки. Из-под каменного свода выглянула раковина гигантского амонита. Понадобилось больше месяца, чтобы сколоть материнскую породу, и когда раковина открылась целиком, то оказалось, что ее поперечник равняется двум футам. Я положил ее на полку в своей спальне. Но шло время — и таяло ее очарование. Теперь мне виделось в ней только нечто застывшее и омертвелое. А верно ли, что кто-то в ней когда-то жил? И я взялся за книги, в которых воссоздавалась картина их естественной среды обитания — заболоченные отмели юрского периода, гигантские папоротники и чешуйчатые рептилии. А потом угас и интерес к такого рода литературе, аммонит затерялся; но вот прошло два десятилетия, и я, стоя перед кафедральным собором Ани, вспомнил пережитое потрясение от своего первого открытия, у меня возникло точно такое же глубинное понимание строгого порядка в случайном пейзаже.

Впервые руины Ани обследовал на рубеже веков австрийский историк-искусствовед по фамилии Стржиговский. Он был потрясен древней армянской столицей и пришел к убеждению, что имеет дело с одним из крупнейших связующих звеньев в эволюции западной архитектуры. Он сделал вывод, что «греческий гений, воплощенный в соборе Святой Софии, и итальянский гений — в соборе Святого Петра, только воссоздали в большей полноте то, чему армяне дали начало». С тех пор его идеи не раз подвергались пренебрежительной критике со стороны ученых. Слишком умозрительно, усмехались они, нет доказательств. Как и Стржиговский, я пришел в замешательство, а потому сочувствовал ему, человеку, стремившемуся ниспровергнуть безраздельную власть классицизма в защиту теории о восточном происхождении западной архитектуры, ученому, увлеченному образом Ани, выходящим за узкие рамки общепринятых взглядов.

До сих пор я не встречал в этом регионе ничего, равного Ани. Это место освящено гением. Расположенный над тесниной Аракса город, оказавшийся ныне на ничейной земле между Турцией и Арменией, с множеством разрушающихся строений, создавался трудом каменщиков и зодчих очень высокого профессионального мастерства.

Кафедральный собор Ани — шедевр. Он не велик, право же, не больше обычной английской приходской церкви. Тем не менее он производит необычное впечатление: изнутри он кажется в два раза больше, чем снаружи. Каждый элемент — глухие аркады и ниши внешних стен, ажурные арки и огромная центральная апсида — являет собой совершенство замысла и совершенство исполнения. И все эти детали безупречно слиты в целое произведение. Кафедральный собор Ани — это, по-моему, торжество формы. Как и Стржиговскому, мне совсем не хочется мириться с версией, что этот архитектурный шедевр и сами армяне, его создавшие,— своего рода тупиковая ветвь мировой культуры.

На северо-западе Европы готический стиль в архитектуре сформировался в начале двенадцатого века. За первые двадцать лет было построено большинство знаменитых кафедральных соборов. Такое новшество, как ребристый свод и стрельчатая арка, дало возможность резко увеличить их высоту. Но в этих элементах не было ничего ни от готов, ни от тевтонов; само название возникло в эпоху Возрождения, родоначальники которой усмотрели в стрельчатой арке нечто языческое, почти дьявольское. Они ошибочно приписывали эти элементы готам, вообще всем без исключения жителям лесов, отличавшимся первобытной дикостью, способным лишь на такие сооружения, когда соединялись, словно хлысты, стволы небольших деревьев: два дерева — арка, еще четыре — древесный прародитель ребристого свода. Действительно, в этих строениях было рациональное начало. Они создавали ощущение простора и высоты, подобное испытываешь в готических кафедральных соборах благодаря несущей функции стрельчатой арки.

Если не из леса, то откуда она пришла? В христианской архитектуре она впервые появилась в Сирии восьмого века, оттуда проникла в Средиземноморье и очутилась в Италии. Сам факт использования ее в архитектуре норманнами, вне всяких сомнений, объясняется их участием в походах крестоносцев в Левант и Анатолию. В то время, на рубеже двенадцатого века, в этом регионе оказались новопришельцы — сельджукские турки. Строились они изрядно. В своей архитектуре они соединили традиционные элементы Центральной Азии с теми, что открылись им в восточной Анатолии. В строительстве с самого начала отдавали предпочтение камню, а не кирпичу, а для работы с камнем нанимали самых умелых каменщиков региона — армян.

В кафедральном соборе Ани, построенном в конце десятого века, армяне уже использовали стрельчатую арку и соединенные в гроздья контрфорсы; скорее всего именно эти элементы вызвали у Стржиговского ощущение, что он пребывает в прототипе знаменитых европейских соборов.

Сельджуки разграбили Ани в 1064 году, а его кафедральный собор превратили в мечеть. Используя труд армянских каменщиков, они развили то, что в Ани было только промежуточным. Сельджукские мечети в Диярбакыре, в Сиирте и в Газиантепе, но прежде всего Большая мечеть в Битлисе демонстрируют применение стрельчатых арок и ребристых сводов, очень напоминающих те, что используются в готической архитектуре. А Большая мечеть в Битлисе, согласно исследованию Верни и Ланга, есть «в значительной степени произведение армянского архитектурного гения». Армяне строили и для сельджуков и для крестоносцев. Кто скажет, что они не послужили связующим звеном между ними? Но это еще не доказательство. В лучшем случае есть отдельные намеки на это. Строителей разных специальностей и неквалифицированную рабочую силу поставляли в раннесредневековую Европу Ближний Восток и отчасти мавританская Испания. Без сомнения, готическая архитектура, а до нее романская испытали определенное влияние двух этих потоков. Соблазнительно предположить, что самое большое влияние оказали именно армяне, превосходные каменщики, вдохновенные церковные зодчие, всегда трудолюбивые и склонные к новациям. Какое множество знаменитых памятников той эпохи несет в себе, и это вполне доказуемо, работу армян: восстановленный свод собора Святой Софии в Стамбуле, многие сельджукские мечети, замки крестоносцев, ребристый свод Великой мечети в испанском городе Кордова, все трое сохранившихся ворот Фатимидов в Каире. Анатолия, Левант, Испания... какой еще народ обладал «армянской» мобильностью и их искусством каменной кладки?

Я спустился вниз и на краю селения наткнулся на молодого пастуха, сидящего на скале,— джинсы, оранжевая атласная куртка и очень недовольный вид.

Я сказал ему, что у него замечательные овцы.

— Чего хорошего в овцах,— буркнул он.— Я хочу машину. У вас есть машина?

— Нет.

— А что вы здесь делаете? Смотрели замок?

— Да.

— Ничего хорошего, просто развалившийся замок.

На шоссе я остановил долмуш (маршрутное такси) и устремился через горный перевал к побережью, в город-порт Искендерон. Там, в ожидании автобуса до города Конья, я прошел не спеша, легким шагом вдоль набережной под финиковыми пальмами среди толп вышедших в обеденный перерыв служащих и крестьян в мешковатых штанах, среди торговцев воздушными шарами, продавцов орехов, чистильщиков обуви и лоточников с пластиковыми игрушками. Прямо против набережной, разбросанные там и тут, ялики и каботажные суда покоились на поверхности полуденного моря.

Из состояния солнечного транса меня вывела местная достопримечательность — памятник Ататюрку. Возвышающийся на мраморном постаменте, он въезжал в город верхом на огромной черной волне. А вместе с ним любимый всеми диктаторами пантеон: инженер, солдат, широкобедрая женщина, крестьянин, рабочий. Всех осенял турецкий флаг и оливковая ветвь. Таким образом турки высадились в провинции Хатай. В 1938 году Ататюрк выторговал ее у французов взамен на обещание не участвовать в надвигавшейся войне. Но к тому времени, когда провинция была аннексирована, он уже умер, и теперь трудно сказать, намеревался он участвовать в войне или нет.

Рано утром следующего дня я сошел с автобуса в туманном предместье Коньи. Я вошел в город и нашел отель, где я наконец заснул, а проснулся, когда царило яркое утро, в воздухе чувствовалась бодрящая свежесть, что объяснялось частично большой высотой над уровнем моря, а частично тем, что стояла ранняя весна.

Мне сказали, что я первый турист, первая птаха залетная,— везде в округе еще лежал снег, белой пеленой укрывая серые крыши города, равнину, воронки кратеров потухших вулканов. Утро я провел в приятной прогулке по городу Конья, отбиваясь от торговцев коврами, попивая черный, как жидкий битум, кофе, полеживая на горячем пупочном камне в старой городской бане — хамаме. Когда я вышел из хамама, обновленный после массажа, сияющий чистотой, мне показалось, что весна стала ближе недели на две.

Сельджуки сделали город Конья своей столицей в 1097 году. В том же году рыцари первого крестового похода захватили Никею. Конья была одной из величайших столиц сельджуков. В ней расцвели геометрические формы мусульманской архитектуры классического периода. Конья была обязана этим армянину Келюку Абдулле, который был величайшим архитектором своего времени; по некоторым данным, он оказал большое влияние на зодческое искусство сельджуков, точно так, как позже Синан Великий — на зодчество оттоманов. Я узнал, что во дворе Алетинской мечети есть мавзолеи армянского происхождения. Мечеть возвышалась на вершине небольшого холма в центре города — на том участке, где находилось самое древнее из известных человечеству мест поселений, по фригийскому мифу возникшее после Потопа. Но там все было огорожено, поскольку велась реконструкция. Через щель в заборе я немного подискутировал с прорабом, и тот нехотя впустил меня.

На обезображенном бетонными глыбами дворе я обнаружил две сельджукские надгробные башни — кампэтс. Это невысокие десятиугольные сооружения, напоминающие приземистые обелиски с коническим верхом. Повсюду, где сельджуки проходили через Центральную Азию, они оставляли свой след в виде таких вот кампэтс. По ним можно определить их путь по территориям, в которые они вторгались, от Оксианы до Коньи. Эти сооружения исключительно сельджукские, но в Анатолии они претерпели два изменения. Колонна в форме звезды была заменена на многоугольную или круглую форму, а персидский кирпич уступил место камню. Оба эти изменения указывают на работу армян.

Походив вокруг этих кампэтсов, я был поражен культом формы, точно так как в Ани, меня поразила строгая симметрия, словно возведением этих сооружений строители совершали обряд всепрощения. Архитектура Ани и вся ритмичная, стильная архитектура Ближнего Востока есть выражение глубокого почитания законов Божьих, но не Его суровых нравственных заповедей, а вечных космических законов, которые правят всем на свете. В этих кампэтсах можно обнаружить вавилонских предшественников Коперника и Ньютона. Геометрия — мать всех наук, и архитектура в своих лучших образцах есть геометрическое проявление, микрокосм. Все те начальные цивилизации, которым была ведома геометрия, создавали произведения архитектуры, отражающие это. Египетские пирамиды и вавилонские зиккураты возводились по законам геометрии и воплощали их, а золотое сечение пропорций греческих храмов придает им красоту и является свидетельством подсознательного принятия определенного всеобщего порядка. Кафедральный собор в Ани представляет собой образец полного использования золотых сечений и так называемых священных пропорций.

В первом тысячелетии армяне были великими учеными, великими геометрами. Им были доступны все древние традиционные знания, в Багдаде они активно участвовали в создании ранних научных трудов. Армянский ученый Ананиа Ширакаци, родом из Ани, разгневал священнослужителей своей теорией о том, что Земля на самом деле круглая, а не покоится, как блюдо, на спинах трех слонов. Он даже высказал предположение, что, когда на одной половине Земли ночь, на другой ее половине день и что Луна светит отраженным солнечным светом, а Млечный Путь — это скопление множества звезд (все это — за восемьсот лет до Галилея!). Он разработал также чрезвычайно сложный календарь, в основе которого лежал цикл в пятьсот тридцать два года.

У армян была собственная система исчисления. Понимая недостатки греческих, римских и персидских цифр, они приспособили свой собственный алфавит для нужд математики. Тридцать шесть букв разделили на четыре группы по девять в каждой: единицы, десятки, сотни, тысячи (нуль появился позже). Можно было записать большие числа, с ними можно было легко манипулировать. Проделано это было замечательно. В то время, как большинство ранних систем использовали прибавочный принцип, армянская цифровая система основывалась, как и наши теперь, на правилах умножения и сложения. Например, римская система цифр прекрасно годится для покупки одежды или подсчета когорт, но попытайтесь умножить XLIV на LII. Совершенно очевидно, армяне пользовались своими цифрами не только в торговле.

Манускрипт с расчетами Ананиа Ширакаци демонстрирует такое разнообразие высокого применения, что американский историк математики Аллен Шоу пришел к следующему выводу:

«Армянская алфавитная система значительно совершеннее, чем любая другая древняя алфавитная система. Единственный пропущенный символ в системе — это нуль, который был открыт и стал применяться позже, в восьмом веке. Пишущий эти строки считает, что наша общая цифровая система имеет армянское или греко-армянское происхождение и была создана при дворе багдадских калифов, возможно, под покровительством Гаруна аль-Рашида».

Ни один из народов не был так преследуем демонами беспорядка, как армяне. Из века в век — нашествия, изгнания, кровавые массовые репрессии, землетрясения. Армяне пытались при помощи чисел и определенных правил внести порядок и гармонию в постоянно меняющийся мир. Вся их деятельность — в искусстве, науке, даже в торговле — была попыткой усмирить этих демонов. Окружавшему их хаосу они противостояли путем совершенствования в бизнесе, в знаниях, питая надежду на обретение опоры. Итак, все разрушенные церкви Анатолии, башни в Конье, вся армянская архитектура с ее геометрически правильными храмами совсем не то, чем они кажутся поначалу. Они не столько отражение порядка, сколько защита от хаоса, не столько уверенность, сколько надежда, не столько заявление, сколько молитва.

Закутав головы чаршафами, турчанки бесконечной чередой скользят мимо могилы Мевляна, основателя Суфийского ордена кружащихся дервишей. От них исходит очарование таинственности, они вздымают руки в молитвенном экстазе перед надгробием в кожаном чехле, поверх которого накинуто черное атласное покрывало с золотой вязью куфических письмен. Какой-то человек, непрерывно бормоча заклинания из Корана, ходит по концентрическому узору персидского ковра, другой простерся ниц на этом ковре. Полковник в золотых галунах склонился к дочери и что-то шепчет ей на ухо. Атмосфера экстаза и благоговения.

Похоже, мечта Кемаля Ататюрка о современном светском Государстве так и не осуществилась... хотя усилий было затрачено немало. За два года, прошедших после провозглашения республики в 1923 году, были запрещены все религиозные ордена, медресе закрыли, а ношение чадры стало необязательным. Но самым грандиозным предательством по отношению к турецкой традиционности и исламу, по которому каждая строка Корана есть проявление Бога, было отделение турецкого языка от арабского шрифта и насильственный перевод его на латинский шрифт. Любой, кто хоть Раз видел турецкую газету, поймет, что проделанная работа была не из легких. История гласит, что в Алеппо Ататюрк познакомился как-то с армянином, который делал записи турецкой фонетики латинскими буквами. «Вот так это можно сделать»,— сказал он и поручил этому армянину разработать современную фонетическую систему турецкого языка. Полиглот вошел в историю под именем Акоп Дилякар, или "Акоп, который открывает язык».

В тот же вечер я чуть не опоздал на поезд, который должен был отвезти меня в Бурсу. По дороге на вокзал я неожиданно попал в пробку: водители останавливались для совершения вечерней молитвы... вот и еще одно явление, от которого Ататюрк переворачивается в гробу.

В начале пятнадцатого века турки-османы вытеснили сельджуков Коньи в клановой борьбе за господство в Анатолии. В городе Бурсе, расположенном к югу от Мраморного моря, они тайно готовились к походу на Константинополь, чтобы нанести завершающий удар по тысячелетнему могуществу Византии. Не имея ничего общего с религиозным консерватизмом Коньи, сегодняшняя Бурса представляет собой оживленный современный город, окутанный смогом своеобразного желтого цвета и изобилующий небольшими модными магазинами и кафе.

Задержавшись на день перед моим последним броском на Стамбул, я отправился на осмотр Йешиль Джами (Голубая мечеть), одной из самых старых османских мечетей. Из султанской галереи я осмотрел сверху ее интерьер. Приглушенного цвета кафель покрывал ее стены, в нишах нависали сталактиты каменной кладки. Мечеть явно уступала в убранстве и изысканности сельджукским мечетям. Бесстрастная, почти монолитная. Видимо, османы копили энергию для грядущего строительства империи; сельджуки, напротив, обосновавшись в Конье, изощрялись в красоте и суфийском мистицизме. За внешней скромностью мечети, ее мрачными нишами и высокой кафедрой скрывался художественный стиль народа, для которого прежде зодчество было делом незнакомым. Сельджукские, византийские, персидские и мамлюкские элементы были представлены в равной степени, так что из их гармоничного сочетания образовалось некое единство, которое можно было бы с большой натяжкой определить как характерный для этого народа стиль. В кратком пояснении на табличке, висевшей у двери, говорилось, что это попурри на архитектурную тему является работой какого-то «Егиазар Калфа». В старотурецком «Калфа» означало просто «мастер, зодчий», а слово «Егиазар» — «армянский».

Испытывая нетерпение поскорей сбежать из Бурсы, от ее желтого тумана и зеленых мечетей, оставить позади все ее здания и мертвые камни, которых я навидался вдосталь за последние несколько дней, я сел в фуникулер и поднялся на гору Улудаг. День был ясный и теплый. В лесу еще лежал толстым слоем снег, но с мощеной дороги, которая петляла внизу среди деревьев, он уже сошел. Я посидел на высоком гранитном валуне, который возвышался над верхушками деревьев. Изредка раздавался отдаленный воющий звук небольшого самолета, одна из веток сбрасывала с себя снег и, освобожденная, тихо раскачивалась. На востоке, насколько хватало глаз, тянулись горы, то скрывавшиеся за лесом, то возносившиеся над ним. Их зубчатые вершины отчетливо вырисовывались на горизонте. За ними, невидимое отсюда, находилось Анатолийское плато, протянувшееся сплошным массивом до озера Ван и гор Кавказа, до Персии и Сирийской пустыни,— один из самых плодородных регионов на земле. Бывший когда-то житницей Византии, этот район изобилует также следами первой культурной обработки земли, первых гончарных изделий, первых селений. Именно здесь зародились крупнейшие цивилизации: хеттская, урартская, фригийская; эти реки вскормили шумеров, ассирийцев, вавилонян.

Все эти народы ушли в небытие, если не считать небольшую этническую группу ассирийцев. Остались только армяне, которые как самостоятельная нация существуют дольше всех в этом регионе. Откуда они пришли, точно сказать никто не может. Возможно, как предполагает Геродот, они жили по соседству с фригийцами и постепенно проникали на Восток с Балканского полуострова. Они могли просто выделиться среди безымянных многочисленных племен, кочевавших по плоскогорью. Достоверно известно следующее: приблизительно в шестом веке до нашей эры среди жителей покоренного Урарту появился народ, называвший себя «Ай». Они платили персам дань и называли свою сатрапию «Айастан». Так называют свою страну и нынешние армяне. Они считают себя исконно анатолийским народом, и именно в силу этого изгнание так тяжело переносится ими. Одно дело — потерять свою землю, и совсем другое — потерять эту землю, именно это плодородное плато.

Я приближался к Стамбулу в состоянии странной апатии. Утро выдалось пасмурное и туманное. Бесконечно долго поезд тащился по задворкам города с полузастроенными пригородами и химическими фабриками. Наконец он подошел к платформе вокзала, по форме напоминавшего немецкий замок. Фасад в тевтонском стиле угрюмо смотрел через Босфор, взгляд из Азии в Европу. Но в то утро смотреть там было не на что — сплошной туман.

Паром через Босфор до Галаты был заполнен конторскими служащими. Мой рюкзак выглядел просто неуместно на фоне их портфелей. Через планшир парома я видел, как над бесцветной гладью моря проступают сквозь туман очертания высоких стройных призраков. Стрелы подъемных кранов грузовых судов? Трубы еще каких-нибудь заводов? Нет, то появились минареты Святой Софии и Голубой мечети, затем показались стены дворца Топкапы, сплошные крыши и купола, что разбросаны по всему городу и составляют его фон.

Я пересек бухту Золотой Рог по мосту, который качался по ногами из стороны в сторону, а его перила были сделаны и удилищ, на которые пошли целые заросли тростника. Я взобрался на холм, где и расположен собственно Стамбул. Прошел ряды на удивление тихих восточных базаров, вдоль домов с грязными стенами, мимо сборищ студентов и курдов, мим отрядов полиции, которые их разгоняли, мимо инвалида чертиками на ниточке, мимо женщины с обезьянкой, мимо цыгана с танцующим медведем и вновь мимо украинцев из Одессы, облепивших стены центрального базара с унылыми грудами ненужных товаров и зазывающих покупателей в рас чете на твердую валюту.

 

8

Скажи «Стамбул» — и сразу вспомнишь
имя Великого Архитектора Синана.
Десять пальцев его поднимаются ввысь, словно
могучие деревья платана на фоне неба.

Бедри Рахми Эюбоглу,
«Сага о Стамбуле»

Рыбный и фруктовый ряды крытого рынка в Галате были разделены воротами и перегородкой. За ней находилась армянская церковь. Узкий проход вел к деревянной двери. Дверь оказалась запертой. Чуть приподняв тонкую занавеску в окне, на меня с подозрением уставилась женщина, тогда я поздоровался с ней по-армянски. После чего она открыла дверь, и я вновь очутился в полускрытом мире армянской диаспоры.

Здание принадлежало редакции армянской газеты «Мармара», выходящей в Стамбуле. Рядом с редактором сидел собственной персоной директор армянской школы в Венеции в экстравагантном итальянском костюме и красных носках. Прошло добрых два месяца с тех пор, как мы познакомились с ним в то мое первое морозное утро в Венеции возле канала. Судя по его реакции, встреча со мной была для него полной неожиданностью: в Стамбуле он не бывал лет уже двадцать. Но и таким уж большим совпадением эта встреча не была, если учесть тот факт, что я вообще не собирался оказаться здесь. Я спросил, удалось ли ему починить свою машину, он засмеялся и стал рассказывать мне, что сразу после моего отъезда из Венеции им пришлось посылать людей разбивать лед на Большом Канале.

Остаток утра я провел в свободном закутке редакции за чтением. Я наткнулся на историю, связанную со взрывом бомбы в Бейруте. Вглядевшись пристальнее в фотографию, я узнал комнату, которую я там занимал,— она превратилась в груду развалин.

Попалась мне на глаза новая книга о династии Бальянов превосходных стамбульских архитекторов девятнадцатого века. Никто не отдал большей дани декадентскому стилю XIX века в архитектуре, чем два поколения армянского семейства Бальянов. По иллюстрациям в книге видны масштабы их работы: просторные белые казармы Селимийе, Нусретийе Джами, дворец Бейлербей и — вершина их зодчества — огромный дворец Долмабахче. Книга начинается с краткого обзора, посвященного роли армян в оттоманской архитектуре. После того как в 1453 году султан Мехмед Фатих захватил Стамбул, он привез в город целую армию армянских ремесленников, граверов, миниатюристов, каменщиков. Странствующий французский художник Ван Мур писал в восемнадцатом веке, что архитекторы в Стамбуле «большей частью армяне» и что им «надобны только топор и пила, чтобы выстроить дом». Но что меня потрясло больше всего, так это утверждение автора, что величайший турецкий архитектор Синан тоже был армянином.

Я позвонил автору книги, и мы договорились встретиться в тот же день ближе к вечеру Но прежде мне захотелось взглянуть на некоторые творения Бальянов своими глазами, и я отправился во дворец Долмабахче. День был ясный, северный ветер дул с Босфора, неся с собой остатки русской зимы Вода в проливе переливалась всеми оттенками «голубого огня" а у покупателей в магазинах Галаты были красные лица и повышенная раздражительность.

За Галатой находился новый стадион одной из Стамбульских футбольных команд. Они играли с командой город Конья... османская столица против сельджуков. Я зашел туда на несколько минут посмотреть матч. Команда Коньи играл в изумрудно-зеленой форме цвета мавзолея Мевляны, и я вспомнил историю, рассказаную одним армянином, о том, как «Конья» прошла в высшую лигу. Перед началом их отборочного матча с «Таксим», единственной армянской командой в Турции, несколько игроков команды «Конья» вошли в раздевалку и дали понять, что если армяне помешают им выиграть этот матч, кое-кто может недосчитаться костей. Так это было или нет, ясно только, что «Конья» так и не попала наверх; они продолжали проигрывать и, когда я уходил, уже пропустили два мяча.

За стойками прожекторов виднелись минареты бальяновской мечети Долмабахче, а за мечетью — дворец. Поброди по его комнатам, которых там триста шестьдесят пять, я почувствовал себя так, словно очутился в хорошо изготовленных диснеевских декорациях, изображающих нечто сред нее между Версалем и Тадж-Махалом. Три столицы за три дня: Конья, Бурса, Стамбул — и турецкое правление предстало предо мной в своем естественном развитии. Здания увеличились до небывалых размеров; благочестие сменилось пышностью, Азия уступала место Европе. Здесь, в тронном зале самого большого дворца в мире, висела люстра весом в четыре с половиной тонны, подарок королевы Виктории султану. В этих мраморных залах, последнем отголоске империи, меня переполнило ощущение некоего упадка. Разглядывая великолепную верхнюю розетку этой люстры, я вдруг поразился тому, что вся эта махина продержалась под потолком столь долгое время.

Парс Тугладжи, автор книги о Бальянах, проживал за стамбульской полицейской академией в фешенебельной квартире с хорошо продуманной планировкой. Он был по национальности армянином, но фамилию переделал на турецкий лад. Его кипучее поведение отличала армянская самоуверенность, с которой мне не приходилось сталкиваться после Бейрута; он носил самодовольные пушистые бачки и имел вид жизнерадостного надменного драгуна. Мы уселись за журнальным столиком, заваленным газетными вырезками.

Я сказал, что книга его доставила мне массу удовольствия, и разговор пошел о Синане. Синан построил чудовищно много — более трехсот пятидесяти сооружений обязаны ему своим появлением; пожалуй, ни один архитектор не строил с такой энергией и щегольством. К тому же он был блестящим инженером; до того, как стать архитектором, в бытность свою солдатом, он поразил военачальников изобретательным решением понтонного моста через озеро Ван. Его работа совпала по времени с кратким периодом расцвета Оттоманской империи и пережила ее в виде многочисленных мечетей, больниц, бань, дворцов, мостов на пространстве от Боснии до Мекки. Он был невероятно влиятелен, потому что именно ему, взявшему за образец собор Святой Софии, удалось создать характерный для османов стиль мечетей, которые, на мой взгляд, всегда смахивают на нечто ракообразное: жирные крабы, погрузившиеся в раздумье посреди щупальцев минаретов.

Турки утверждают, что Синан по происхождению турок, так же как и Бальяны. Но, как известно, Синан служил рядовым в императорской гвардии, то есть был янычаром, а янычары всегда были христианского вероисповедания. Предположения о его армянском происхождении высказывались неоднократно, но, насколько я знаю, никому не удавалось это доказать. Парс Тугладжи откинулся на софе, томно вытянув руку вдоль спинки, и объяснил, на чем основывается его теория.

— Я покопался в закрытых архивах Османской империи в Хазин-и-Эвраке. Там я обнаружил указ, датированный 7 рамазаном 951, что соответствует 1573 году по христианскому календарю. Указ появился в связи с личным прошением Синана к султану. Судя по всему, речь в нем шла о судьбе жителей городка Агырнас неподалеку от Кайсери, которых должны были выслать на Кипр за неуплату налогов. Синан просил об отсрочке и добился ее. Агырнас — город, в котором Синан родился.

— Это был армянский город?

— Не совсем. Но трое из семьи Синана были названы по именам. Все эти имена — армянские.

Такие доказательства внушали доверие. Но почему турецкие власти позволили армянину копаться в их архивах? Парс Тугладжи гордо вздернул подбородок:

— У меня особые привилегии. Когда я ездил в Анкару на встречу с президентом, чтобы получить из его рук присужденную мне медаль за один из составленных мною словарей, он спросил: «Мистер Тугладжи, вы проделали блестящую работу. Мы у вас в долгу. Над чем вы работаете сейчас?» Я ответил, что в настоящее время готовлю энциклопедию оттоманской истории. «Чем мы можем вам помочь?» — спросил он, на что я ответил: «Откройте мне доступ к османским архивам».

Он поднялся на ноги и, провожая меня в свой кабинет, широко развел в стороны руки и воскликнул:

— Эту комнату я называю Вагон Парса Тугладжи!

Три высоких шкафа с множеством выдвижных ящичков, в которых собраны статьи для его турецкой энциклопедии. Здесь же деревянные полки, на них разместились словари, которые он составил: шеститомный словарь турецкого языка (пятнадцать лет работы), двухтомный турецко-английский словарь, турецко-французский словарь, словари синонимов, антонимов, идиом, научных, экономических, юридических и медицинских терминов (на нескольких языках). Полки пониже были отведены под его исторические труды: несколько книг о положении женщин в Турции, три уже опубликованных тома шеститомной современной истории Турции и его «История Турции. 1071—...» в двадцати трех томах; тут же стояла книга о Бальянах, иллюстрированная история Болгарии и несколько других.

Я улыбнулся и покачал головой.

— Все эти слова... очень армянские.

— А, да, но пошли смотреть дальше.

Мы вернулись в гостиную, и он показал мне на несколько шкафов, стоявших в ряд.

— Некоторые мне не верят,— сказал он, открывая шкафы. Они были забиты сверху донизу бесчисленными папками и отпечатанными на машинке рукописями.

Теперь у меня не было основания хоть в чем-то ему не доверять.

— У меня лежит еще пятьдесят три рукописи, которые ждут своего издателя.

На обратном пути в центр я шел пешком по Стамбулу и свернул через Галату к заливу Золотой Рог в тот момент, когда солнце только-только скрылось за горами. Я уже начинал узнавать в зубчатой стамбульской панораме отдельные силуэты. Возможно, за шестнадцать веков имперского правления, а может быть, за последние годы город разрастался произвольно, только здесь, в центре города, минареты и старинные башни выглядели до странного не на месте. Стамбул, видимо, не в состоянии справиться с наследием своего прошлого. Жители его суетятся у подножий памятников, отираются у входов, продавая входные билеты, но сами, кажется, не имеют к ним никакого отношения. Пожалуй, никто и не был «своим» в Стамбуле. Даже римский император Константин, первый великий правитель этого города, был всего лишь узурпатором, когда он, «пребывая в угрюмой мрачности, перенес свою столицу на место города Византии».

Не знаю, служит ли хоть каким-то утешением маленькой армянской общине то обстоятельство, что великое число главных сооружений в городе, как мне теперь известно, было возведено их предками — мечети построены Синаном, дворцы — Бальянами и многими другими армянами, которые работали с великими архитекторами и которым нет числа. Ни с чем не сравнится изумительный неглубокий свод собора Святой Софии, одного из чудес мировой архитектуры. Он был восстановлен в 989 году после того, как частично пострадал во время землетрясения. Его архитектором был Трдат, тот самый армянин, который раньше построил кафедральный собор в Ани.

Византии, Константинополь, Стамбул, Истанбул... армяне, живущие в этом городе, по-прежнему называют его «Полис» — как и греки, подразумевая тем самым, что все прочие места попросту провинции. В период расцвета все так и было — этот город, как правило, являлся столицей и для большего числа армян, в отличие от любого другого из множества крупных городов, в которых они жили. Но он никогда не был их городом. Они играли там двусмысленную, загадочную роль, ту, которая всегда отводилась армянам в изгнании. И никогда она не была более двусмысленной, чем во времена тысячелетнего существования Византийской империи. На протяжении всего этого периода в разных уголках Армении то и дело вспыхивали мятежи, однако в Константинополе армяне занимали ключевые позиции в управлении империей. Больше других армяне, например, способствовали эпохе возрождения Византии IX века. Двадцать четыре византийских императора были из армянского рода. Армяне играли там настолько значительную роль, что, по мнению некоторых специалистов, Византийскую империю следовало бы называть для большей точности Греко-армянская империя.

Стивен Рэнсимэн, сам шотландец, сравнил роль армян в Византийской империи с ролью, которую играли в Британии шотландцы, поставлявшие ей лучших солдат, изобретателей, ученых и просто свободный дух горной страны, привносивший в жизнь империи обновление и динамичность. Но в те времена они,— что шотландцы, что армяне,— вносили свою лепту в проблемы метрополии. Депортация была обычной мерой наказания для периодически восстававших окраин; с шестого века постоянный поток воинственных армян ссылался на Балканы.

И среди этих армян был один, который в IX веке усыновил мальчика по имени Василий. Из Фракии Василий добрался до Константинополя. Там он нашел себе работу конюха. Однажды, вызванный сразиться с болгарским силачом, он запросто швырнул этого мужика через весь двор конюшни. С тех пор о его силе стали слагать легенды, которые достигли слуха императора Михаила. Он послал за Василием и поставил его управляющим императорскими конюшнями, а со временем сделал его своим фаворитом. В дальнейшем Василий использовал свое положение. Первым делом он убил главного министра императора, а затем и самого императора. Он захватил трон и основал величайшую из византийских династий. Позже он сошел с ума и был умерщвлен по приказу своего сына. Но во времена правления этой македонской династии процветали две армянские ветви: одна — в Константинополе, ее представители занимали высокие государственные посты, были генералами, архитекторами, художниками; другая — традиционно армянская — правила Арменией на востоке. Так это и продолжалось с перерывами и во времена Османской империи вплоть до апреля 1915 года, когда подозрительное отношение к восточным армянам завершилось тем, что турки арестовали тех, кто процветал в Константинополе, и попытались избавить себя раз и навсегда от этого вездесущего народа.

Меня всегда ставило в тупик то обстоятельство, что такой малочисленный народ мог сочетать в себе такие крайности. Мое начальное представление об армянине как о личности, пребывающей в вечном движении, склонной к торговым занятиям, осторожной и сильной, разбивалось вдребезги каждый раз, когда я сталкивался с его драчливым родственником. Каждый поддерживает другого, и каждый в свою очередь пугает другого... но оба действуют во имя права быть армянином.

Однажды вечером, прожив уже несколько дней в Стамбуле, я пересек залив Золотой Рог, чтобы попасть в Галату и обсудить это с армянским священником. Отец Акоп всем своим обликом производил впечатление умудренного жизнью человека. Мы сидели в его кабинете, все стены которого были заставлены книгами, и, испытывая потрясение от осознания чрезвычайно распространенного разнообразия психологических типов армян, я спросил его:

— В чем причина, что это сохраняется с незапамятных времен?

Он улыбнулся и запустил в бороду пальцы. Я не ожидал ответа на свой вопрос, а он его и не дал. Просто он пробежался рысью по армянской истории, выделяя извечные циклы восстаний и репрессий, восстание — репрессия, восстание — репрессия.

— А нынешняя война в Карабахе?

Он соединил ладони рук и задумчиво поднял глаза к потолку:

— Да. Но знаете, мы все чувствуем это одинаково. Просто мы выражаем свое чувство по-разному.

Затем он поведал мне историю, незамысловатые образы которой долго не выходили у меня из головы. Несколько лет тому назад епископам и старому патриарху, святому человеку, было дано разрешение посетить Восточную Турцию для осмотра руин многочисленных памятных армянских мест. На озере Ван прелаты наняли небольшую лодку. Их сопровождал в качестве охранника полицейский. Плывя по озеру, они постепенно совсем смолкли, пораженные редкостной красотой места и горами, которые «цепью окаймляли горизонт».

Вдруг послышалась мелодия, сперва еле различимая, армянской народной песни. Они уже могли различить слова рапсодии, обращенной к озеру. Но епископы не могли понять, откуда исходит песня. Отдельно от всех на корме лодки стоял патриарх. Песню пел он. Он выучил когда-то ее в сиротском приюте в Сирии, Никто не слышал прежде, чтобы он исполнял светские песни. Когда закончилась песня, он обвел взглядом озеро, горы и произнес без малейшей примеси горечи: «Кто посмеет сказать, что это не Армения?»

Проведя в Стамбуле неделю, неделю холодных ветров с Босфора, вечеров в шашлычных, в постоянной необходимости лгать туркам о целях моего путешествия, я пришел к выводу, что местные армяне оказались самыми неуловимыми. Мне не удалось войти в доверие общины, как это было в других местах; создавалось впечатление, будто ходишь кругами вдоль стены, высматривая, где же тут вход. Однажды утром я сделал очередную попытку повидать патриарха. Его официальная резиденция находилась в Кумкапы, в одном из старых армянских кварталов, где в добрые времена жили рыбаки, почитавшиеся в городе лучшими.

Я приблизился к тяжелой дубовой двери и позвонил. Тощий старик приоткрыл ее на несколько дюймов. Его землистого цвета лицо свидетельствовало о нездоровье.

— Патриарх? — спросил я.

— Его нет.

— Но он прибудет?

— Возможно.

Он распахнул дверь, и я вошел в темный, отделанный панелями вестибюль. Пахнуло застоявшимся воздухом нежилого помещения и старости. Я пошел за стариком по коридору в его кабинет. Он медленно сел и прикрыл глаза рукой. Дышал он напряженно и часто.

— С вами все в порядке? — спросил я.

Он покачал головой. Вдруг мне показалось, что от слабости он не может говорить. С трудом дотащившись до дивана, он лег. На момент затих. Потом шепнул:

— Таблетки...

Флакон с исподрилом стоял на столике. Я высыпал две таблетки и подал ему вместе с водой. Шумно проглотив их, он улыбнулся, постучал рукой по груди: «Сердце...» — и снова улегся, чтобы заснуть.

За окном сильный порыв ветра смахнул чаек с башни армянской церкви. Они нырнули вниз, потом снова взмыли вверх, навстречу ветру, и полетели к морю. Налетел шквальный дождь, очистил крыши, шумно забарабанил по дороге, вбивая водяные струи в пыльную грязь. Из-за церковного полога вышла пожилая пара, пытаясь открыть под напором ветра непослушный зонт. Старик начал мирно похрапывать.

Немного спустя подъехала машина патриарха. В вестибюле он стряхнул со своих облачений капли дождя, и мы поднялись к нему в кабинет. Долгие годы он жил монахом в Иерусалиме, и я рассказал ему новости о Геворге, Альберте и отце Анушаване.

— Анушаван! Как у него обстоит дело с языками? Знаете, он, даже покупая на рынке помидоры, разговаривал на классическом арабском, которым написан Коран.

— Сейчас он изучает немецкий,— сообщил я.— Хочет прочитать «Фауста» в оригинале.

— Какой лингвист! Должно быть, он знает массу языков.

— Пятнадцать. Но говорит, есть одна проблема: когда он усваивает новый язык, то один из предыдущих забывает.

Патриарх пригласил меня отобедать с ним на следующий день в одной из пресвитерий. Там я встретил отца Манвела, чье имя мне было хорошо известно в связи с печальной историей Догги.

В Иерусалиме при армянском музее жил сторожевой пес по имени Догги. Это был очень крупный и очень свирепый доберман-пинчер,— настолько свирепый, что подпускал к себе только своего хозяина и кормильца Геворга. Однажды он сбежал и покусал армянского школьника. Тогда Геворгу даже пришлось обратиться к мэру, чтобы спасти свою собаку. Жизнь Догги протекала в рамках армянской общины, его любили, им восхищались, и только для бедного отца Манвела собачье имя обернулось бедой.

Лет десять назад отец Манвел собрался побывать в Иерусалиме. Его остановили в стамбульском аэропорту. Спецслужбы просто поджидали его там. «У ваших армян в Иерусалиме есть собака,— заявили они.— Как ее зовут?» Отец Манвел ответил, что не знает. «Собаку зовут Ататюрк! Вождю нации нанесено оскорбление!»

Отца Манвела заключили в тюрьму. Там ему предъявили обвинение в причастности к различным армянским политическим группировкам, но в центре всего дела по-прежнему фигурировала собака. Была организована кампания с целью оказать давление на турецкое правительство. В мировой прессе появлялись статьи, тысячи писем приходили в турецкие посольства. Догги стал, по выражению Геворга, «самой знаменитой собакой на Ближнем Востоке». В Иерусалиме ему пришлось срочно составить заверенное у еврейского юриста письменное показание, данное под присягой, о том, что собаку зовут не Ататюрк, а Догги. В конце концов отца Манвела освободили. Но пережитое нанесло ему неизгладимую травму. Он сильно пострадал от жестоких побоев в тюрьме и от примененных к нему пыток. Этим, насколько я понял, и объясняются его внушающие беспокойство медлительность и слабость.

Несколько месяцев назад, в мой последний вечер в Иерусалиме, я обошел монастырь и пришел к Геворгу. Пришел, чтобы попрощаться. Но нашел Геворга обезумевшим от горя.

— Догги серьезно болен,— сообщил он.

Мы тут же направились в чуланчик Догги. Тот стоял с налитыми кровью глазами, на его серых потных боках проступали ребра. Мы попытались дать псу лекарство, но не смогли разжать челюсти. В ночь, когда я покинул Иерусалим, Догги околел.

В Стамбуле я сделал все необходимые приготовления для моего дальнейшего путешествия. Я посетил посольство Болгарии и получил визу. Путь мой лежал на северо-запад через Балканы, где численность армян всегда была значительной.

Сколько их осталось и как они живут, выяснить мне не удалось. Железный занавес расколол армянскую диаспору точно так же, как и все остальное. Поблагодарив патриарха, я добрался до вокзала и сел на поезд, идущий через Фракию до Эдирне, последнего турецкого города перед болгарской границей.

 


Содержание | От автора | Вступление
1. Ближний Восток | 2. Восточная Европа | 3. Армения
Список литературы

 

Дополнительная информация:

Источник: Филип Марсден, «Перекресток: путешествие среди армян»
Москва, «Феникс», 1995
Предоставлено: Андрей М.
Отсканировано: Андрей М.
Распознавание: Андрей М.

См. также:

Владимир Ступишин, Моя миссия в Армении

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice