ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English
Хачатур Абовян

РАНЫ АРМЕНИИ


Содержание   Введение   Предисловие автора
Часть первая   Часть вторая   Часть третья   Эпилог
Примечания   Объяснение слов   Содержание (как в источнике)


[ стр. 94 ]

Стоит человек посреди руин,
В тяжелых думах стоит один,
Размышляет он о былых делах,
Печален стоит, и глаза в слезах.
Как будто камни родной земли
Нам говорят: «Берегись, человек!
Оплачь безумные дни свои,
Помни, что мир нам дан не навек».
Как будто у стен и у тех есть речь
Они спешат нас предостеречь.
«Смотри, человек,— будь к смерти готов.
Тут было немало невест, женихов,
Тут было немало сынов, отцов,
Вельмож, князей, богатых купцов.
А где же они? Сравнялись с землей,
И сова сидит над их головой».
Но, ах, где кровь лилася ручьем,
Там исчез народ, разрушился дом,
Разбойники, звери живут кругом,
У всех, кто мыслит, огонь в мозгу.
Он весь дрожит, и в глазах темно.
У армянина — огонь в мозгу.
Едва лишь завидит вдали Зангу
И грозную крепость на берегу.

[ стр. 95 ]

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

На голом, каменистом утесе, закинув голову вверх и, как некий тысячеглавый демон равнодушно озирая окрестность, высится Ереванская крепость — тысячелетняя, древняя, дряхлая, с четырех сторон окруженная рвом и укрепленная башнями, с целым ожерельем острых зубцов поверху, с двойным поясом стен толщиною в пять гязов Одной ногой оперлась она на Конд, другой на Дамур-булах и, раскрыв одну пасть на север, другую на юг, воздев к небу иссохшую свою голову, расстилая по земле широкие полы свои, белея гладко оштукатуренным бесстыдным лицом с тысячью жерл, с тысячью окон, подобных вытаращенным в разные стороны глазам,— охватила она когтями и прижала к груди каменистое, ужасающее, черноликое Зангинское ущелье,— безволосая, безъязыкая, поистине людоедская Ереванская крепость. Издали старается она скрыть пожелтевшее лицо свое, опускает ненасытные очи долу, чтобы тем скорее ввести в обман простодушного зрителя, тем легче приманить его к себе, а потом потихоньку, без шума поглотить и уничтожить.

[ стр. 96 ]

Построил ли ее коварный, лживый перс или непримиримый свирепый османец заложил ее основание, об этом нет записей, время ее возникновения неизвестно. Ее история скрыта во мраке, ничего достоверного никто не знает, никто ничего не слышал.

Но вот уже целое тысячелетие стоит она, выставив свое бесстрашное, ни перед чем не трепещущее жестокое лицо, подобно наглому зверю. Сколько пушечных снарядов попадало в ее шершавую спину, в ее рыхлую грудь, в ее голую голову,— а ей все нипочем, ничто ее не проймет. Едва залечив поврежденные крылья, укрепив поломанные кости, она уже снова вскинула мрачное свое чело, вновь набралась духу, поднялась, встала во весь рост, расправила, выпрямила, подтянула плечи — она вновь угрожает, сеет ужас и, хлопая в ладоши, издевается и смеется над слабостью, малодушием, бессилием и глупой дерзостью тех, кто почесывал ей голову и пробовал заигрывать с ее тенью.

Вновь с вызывающим видом, грозно подняла она палец — эта земляная, не каменная даже, крепость. Ничего не стыдясь, так и осталась она сидеть на месте, засунув поломанные ноги в Зангу,— ту самую Зангу, что денно и нощно, не зная ни сна, ни покоя, обезумев, бешено разит и тешет тупою шашкой, каменным топором своих вод ее обнаженную грудь, ее бессовестное сердце и, видя, что не в силах утолить мстительный гнев свой и разрушить ненавистную, несется дальше, с шумом, рокотом и воем. Голос ее постепенно глохнет, она тихо, с закрытым лицом, входит в лоно Зангибасара и уже без всякой надежды, с разбитым сердцем, печально растекается, разбегается в разные стороны и, неся с собою и раздавая всем тысячи разнообразных благ земных, тысячи плодов и всякого иного добра, сама сбивается с дороги, теряется, не в силах даже донести весть о себе любимой сестре своей — реке Аракс, ибо жаждущие влаги ереванцы уже преградили ей путь, уже любовно отводят ее, влекут на свои поля, стремясь ее светлой, слаще молока, водою утолить сожженное сердце, обмыть горький пот и дарованными ею плодами поддержать свою жизнь.

Ереванская крепость! Земля армянская вот уж тысячу лет, как стала обиталищем врагов и разбойников,— та самая земля, та страна великолепия, где был сад эдемский! Бог не пощадил ли святую армянскую гору Масис, когда весь мир опустошил потопом, не нашел ли ее того достойной, чтоб Ноев ковчег на ней остановился, чтобы из армянской земли вновь размножились люди и заселили все другие страны?

[ стр. 97 ]

Та святая земля, куда, отвергнув злой умысел безбожного Бэла, собрав семейство и храброе, доблестное войско свое, пришел непобедимый Гайк и, восхищенный чудесными горами, прекрасными полями армянскими, увидев райское ущелье Зангу и пенистую, бесстрашную ее воду, благодарственное лоно реки Араке, поднебесные вершины Масиса и Алагяза, цветущие долины и горы Севанские, воткнул копье в землю и назвал ее своим святым именем — «Айастан», а бездыханный прах Бэла принес в жертву стреле и луку своему;

то священное место, куда, собрав войско, пришла Шамирам, покорительница мира, нигде не найдя образа, желанного ее сердцу, где тосковала по лицу нашего ангелоподобного Арая, в надежде, ежели плачем и любовью не удастся завлечь его святое сердце, — пленить его силою, чтобы хоть так святое дыхание его коснулось ее лица,— и когда был он мертв, приказала положить тело его перед собою, плакала день и ночь, страстно желая либо его возвратить к жизни, либо самой испустить дух у его ног;

та страна, где Зармайр хотел подать помощь Гектору против Ахилла, где Паруйр с Арбаком испепелили Сарданапала, где Тигран вместе с Киром отняли душу у Астиага, где Вахэ с Дарием Кодоманом пытались преградить путь АлекСандру, где Вагаршак-парфянин, закрыв доступ в Армению брату своему Аршаку, благоустроил страну и утвердил в ней нахарарство; где сидел на престоле Тигран — царь царей — подчинивший сирийскую землю и пригласивший к себе полководца Ганнибала — исполина Карфагенского; где непобедимый Трдат, удивив Рим отвагой и мудростью, овладел страной отцов и отвадил от нее аланов и персов; где единородный сын божий явился святому Просветителю и лучом очертил предел и меру места своего сошествия;

та земля, где Вардан Мамиконян и достойный брат его Ваан беспримерной, в мире еще не виданной храбростью, кровью собственной отстояли закон свой и честь своей церкви;

место, куда Врамшапух перенес просвещение и мудрость всего мира, привлекая их в свою родную землю;

та избранная страна, где Рубиняны и Багратуни вновь извлекли из могилы беззащитную, тысячью врагов плененную родину и вдохнули в нее новую жизнь;

та благословенная земля, куда вторгались ассирийцы, персы, гунны, аланы, македоняне, римляне, арабы, османцы, Целым потопом ее затопляя,— сотни народов и стран растоптали они, уничтожили, стерли с лица земли, предали огню и

[ стр. 98 ]

мечу, — где не было горы, не залитой кровью, ни такого камня, что не задавил бы под собою человека, а сто соседних с нами народов сравнялись с землею, так безвозвратно погибли, что ни духа от них не осталось, ни имени,— святой же армянский народ, неодолимые потомки Гайка, когда потеряли все: жизнь, царство, величие, славу, власть, войско — и увидели, что не в силах противостоять этому всеразрушающему потопу, этим варварским народам, которые куда бы ни устремлялись, один по стопам другого, — в Европу ли, в Азию ли — неминуемо проходили через армянскую землю,— воздели очи к небу, склонили голову на грудь и, тесно сомкнув сердца, объединив души, прошли под тысячью мечей, через тысячу огней и доныне сохранили себя, свою святую веру, свой святой закон с таким душевным величием, какого никогда не бывало и не будет в мире.

Эта самая страна, этот беспримерный народ, в последнее время стоявший на краю гибели, ныне воздел очи к небу, моля, чтобы могущественный русский орел явился и принял под крыло свое землю их и детей.

За какое-нибудь двадцатилетие нога просвещенных христиан, крестопоклонников-европейцев так разрушила, стерла, с землей сравняла жалкую Америку, что из ее племен, насчитывавших до пяти-шести миллионов, на сегодня не осталось и тысячи человек, да и те скитаются по горам и ущельям, как дикие звери, оплакивают свой черный день и гибнут. Что же было делать бедному армянскому народу? С ноева века целых шесть тысяч лет жил он не посреди христиан или просвещенных народов, а среди язычников, идолопоклонников, магометан, нехристей, вел с ними борьбу и над многими нередко торжествовал,— но разве может роза цвести в море, разве фиалка уцелеет вблизи огня? Однако вытерпит ли так молнию и град гибкий пшеничный колос, как вытерпел, как выдержал наш народ гнет своих врагов?

Армянский народ, армянский народ! Жизнь отдам за тебя! За землю твою, народ мой армянский, собой пожертвую. Армяне мои, каким молоком вскормлены вы, что за чрево дало вам жизнь, какая рука вас обнимала, какие уста благословляли, что оказалась в вас подобная душа, подобное сердце, что явили вы всему миру такое неслыханное чудо?

Слепы должны быть глаза, чтобы не видеть, не знать ваших достоинств. Немы должны быть уста, чтобы молчать и не прославлять вас, не почитать вашего имени. Из камня

[ стр. 99 ]

должно быть сердце, чтобы вас не любить, чтобы души в вас не чаять!

Благословляйте приход русских и сами живите душа в душу, любите друг друга. Ведь вы — порождение той самой страны, дети того самого народа, который удивил весь мир и еще впредь удивит. Берегите же друг друга, как берегли ваши предки, уважайте друг друга взаимно — вспомните предков ваших! Поклоняйтесь вашей земле и вашему народу,— а я возвращаюсь к прерванному своему рассказу. Однако взор мой смотрит вдаль и ухо чутко прислушивается: умоляю вас, не пренебрегите этим заветным моим желанием, чтобы не унес я его с собой в могилу,— чтобы тело мое не томилось в земле, и душа моя в небе не мучилась, услыхав, что взаимная любовь ваша пошла на убыль и дружба иссякла.

Идемте же в Ереванскую крепость. День гаснет, одевается мраком. В глазах моих темно, в сердце моем смятение, и даже земля, где я увидел свет, сейчас представляется мне бельмом на глазу, ножом в сердце.

Птица любит свое гнездо,— а я... ненавижу свою землю! Я поношу ее,— ибо то, что я слышал и видел, как раскаленные угли, жжет и язвит мое сердце — ведь чуть ли не вся целиком земля и вода крепости ереванской окрашена армянской кровью!

Что же мне делать? В какую воду броситься,— чтобы утолить сердце или умереть, избавиться, чтобы эти муки не убили меня, живьем бы меня не съели?

Ереванская крепость, Ереванская крепость!

С тех пор, как армянское царство перестало быть в своей стране и христианство сделалось надеждой и упованием армянского народа и царствием его небесным, а персы и османцы, изведя римлян в Европе, замучив там греческий народ, истребив ассирийцев и вавилонян в Азии, с двух сторон косились на нас и, наточив мечи, уподобясь бешеным львам и тиграм, жаждали напиться нашей крови, чтобы утолить ненасытную свою утробу, — чтоб один пожевал и другому передал, один пососал крови и другому в когти перебросил,— с тех пор еще полтораста лет была Ереванская крепость в руках османцев.

Тогда появился Надир-шах и, растоптав Индостан и Арагстан*, повернул лицо свое к Еревану. Горы и ущелья

________________________
* Т. е. Ирак (Ред.).
________________________

[ стр. 100 ]

склонялись перед ним. Что ему османец в широких шалва pax ?—горсть земли! Мог ли он устоять перед Надир-шахом? Едва на верхушке Мурад-тапы, немного повыше Канакера, обозначился его шатер, как тотчас каджар Гасан-Али-хан погнал османцев к самому Карсу. Отважный полководец столько их изрубил шашкой, столько снес османских голов, столько плеч отсек, что рука у него онемела и шашка притупилась. А когда возвратился, он метнул копье перед шатром Надир-шаха, и оно, дрожа, вонзилось в землю.

Однако доблесть храбреца стала для шаха бельмом на глазу, и вместо почестей и славы он в тот же час приказал ослепить несчастного хана, чтобы луна не смела сиять при солнце, чтобы имя шахово не потерпело урона.

Этот злосчастный слепец и получил после изгнания османцев ханство Ереванское: проклятая нога перса опять вступила в нашу страну.

После него ханом стал брат его Гусейн-Али-хан. Был он столь слаб и ничтожен, что царствовавший тогда в Грузии царь Ираклий пошел на него войной, разбил и даже обложил его данью в три тысячи туманов.

Когда на его место сел сын его Магомет-хан, выступил в поход Ага-Магомет-хан, — по-иному Ахта-шах, — и, подобно Надиру, громя горы и ущелья, сам двинулся на Карабах и Тифлис, а брата своего Али-Кули-хана направил на Ереван.

Пока тифлисские пленные совершали путь до Еревана, Магомет-хан, собрав вокруг себя жителей страны, сидел в ереванской крепости и не отдавал врагу поводьев от своего коня,— а враг, осадив крепость со всех сторон, не предпринимал пока военных действий, ибо хан сам говорил, что «когда, мол, возьмете Тифлис, я уже, конечно, достанусь вам в руки». Так и случилось: когда Тифлис взяли и сожгли, а караван последних пленных как раз достиг Еревана, хребет у хана сломился.

Али-Кули-хан вступил в крепость и пригласил Магомет-хана к себе в гости, но во время обеда приказал связать его по рукам и ногам и отправил в Персию.

Рассказывают, что из всех ханов не было хана лучше его. Как прошло несколько дней, он однажды в ночное время вдруг вызывает к себе мелика Абраама. Тот — несчастный — явился к хану ни жив, ни мертв. А хан вдруг говорит сердитым голосом: сам он-де слышал, что армяне без колокольного звона в церковь не ходят,— так почему же колокольного звона не слыхать? Когда же мелик, весь дрожа, ответил ему, что звонить перестали из страха перед ним, тот

[ стр. 101 ]

осердился и велел ему сей же час пойти, объявить армянам, что он, Али-Кули-хан, прибыл сюда для того, чтобы охранять народ, править им, помочь ему в беде, а не с тем, чтобы его притеснять.

Это был тот самый достопамятный хан, который освободил народ от подушной подати и от барщины, окрылил его надеждой и милостивым отношением.

Но не долго оставался он у власти. Когда в Карабахе Садык-хан убил его брата, ереванские армяне и тюрки захватили крепость и изгнали его, чтобы от каджаров имени даже не осталось,— так что несчастному едва удалось мольбами и всяческими просьбами спасти свою голову и возвратиться к себе на родину.

Немного спустя прибыл в Ереван хан Макинский и взял власть в свои руки как родственник Магомет-хана.

Когда же Фат-Али-шах сел на престол, Магомет-хан прибег к посредничеству его матери, обещал взятку в десять тысяч туманов ереванскими деньгами и, вновь вернувшись, занял прежнее свое место.

В это время вот что происходило. Кялбали-хан Нахичеванский, слепец, пошел войной на Каре, разбил пашу и предал страну разоренью.

Русские тем временем только что успели занять Памбак, и был там майор по прозванию «Кара», что значит «Черный».

Хан, на возвратном пути, пожелал попробовать завладеть и Памбаком. Узнав, что у майора Кара всего несколько сот людей и больше ничего, он приказал своим пойти и схватить его живьем.

Но эти жалкие люди еще не знали тогда силы русского солдата и русской пушки. Три-четыре раза отряд их совершал нападение, но, видя, что русские стоят, как стена, и не отворачивают лица даже от пули, вконец перепугавшись, повернули своих коней и возвратились восвояси.

В это же самое время случилось то, что не имевший совести Магомет-хан уговорился тайно с шахом и обманным образом пригласил к себе доблестного Цицианова, якобы для того, чтобы сдать крепость русским.

Но когда Цицианов с тремя тысячами людей вошел в Ереван и увидел, что лукавый перс расставляет ему западню, он, недолго думая, занял ереванскую мечеть и в ней заперся. Три месяца продержался там этот доблестный богатырь,— без хлеба, без подкрепления, в самое жаркое время, когда кажется, что огонь сыплется на голову, при такой Дороговизне, что лидр соли нельзя было купить и за целко-

[ стр. 102 ]

вый. Шах тем временем явился с бесчисленным войском и занял горы и ущелья. Большая часть русского войска погибла — кто от голода, кто от жары. Одни только армяне приносили хлеб и всячески помогали русским,— в особенности же заживо-мученик епископ Иоаннес, опорожнивший все амбары зчмиадзинские, чтобы только русские могли как-нибудь удержаться в Ереване.

Но не такова была божья воля. Собрав горсть своих воинов и армян, Цицианов сумел увести их от стольких зверей и прибыл в Тифлис как раз в то время, когда вся Грузия, весь Кавказ подняли междоусобие,— все грызли друг друга.

До самого Казаха кизильбашские войска, спереди и сзади охватив его отряд, завязывали бои, но снова вынуждены были повертывать назад, почесывая себе затылки.

С приходом Цицианова сразу наступило в стране умиротворение: таково было одно имя этого доблестного богатыря.

Армяне, живущие теперь на Авлабаре, именно тогда оставили свою страну, и — кто под началом мелика Абраама, кто — сотника Оганеса,— перешли на новые места и поселились в Тифлисе.

По уходе русских Магомет-хана схватили, увезли в Персию, а на его место пришел и сел управлять Тавакял-хан, тот самый, что воевал с Гудовичем. Но его тоже скоро сменили и послали в Ереван сардаром Гусейн-хана, вместе с братом Гасан-ханом, — эти двое успели за несколько лет попрать ногами и Каре, и Баязет, и Эрзерум и османцев обратить в драных кошек.

Вероятно, никогда в Ереване не видали такого доброго, честного, отзывчивого к народному горю, заботливого ко всякому благоустройству человека, каким был этот сардар. Но насколько был он добросердечен, настолько свиреп был его брат. Это был истинный зверь, исчадие ада,— от одного его шага горы и ущелья трепетали. Для него, все одно — что голова человека, что луковица.

Вот почему бог на него прогневался и отнял у него все достояние, утолил, наконец, сожженное, испепеленное сердце бедных армян. Ныне хранит их и осеняет крест, и пятиперстие Али уже не вводит в страх и трепет.

Да будет благословен тот час, когда русские благословенной своей стопой вступили на армянскую светлую землю и развеяли проклятый злобный дух кизильбашей.

Пока есть у нас дыхание в устах, денно и нощно долж-

[ стр. 103 ]

ны мы вспоминать пережитые нами дни и, увидя лицо русского, всякий раз перекреститься и прославить бога,— что услышал он нашу молитву, привел нас под могущественную державную руку русского царя.

Но до того, как достигнуть этого счастья, какие мы дни претерпели, какие пули сыпались на голову бедного нашего народа, какие шашки рассекали, жгли внутренности его, сколько было пролито нашей крови, сколько, о сколько раз перекочевывали мы из края в край, покидали дома, насиженные места свои! Сколько, о сколько князей наших испустили дух в огне или под батогом,— кто хочет обо всем этом узнать, пусть пойдет со мною,— отправимся снова в Ереван.

Пусть читатель не подумает, что поскольку я уроженец Еревана, любовь к его земле и воде так увлекает мое сердце. О, нет, богу ведомо, я был еще ребенком, когда выехал оттуда. Но стоит мне вспомнить даже и сегодня, по прошествии стольких лет, как, бывало, проходили мы по зангинскому мосту или через базарную площадь и блаженной памяти покойный отец мой делал мне знаки рукой и ногой,— ибо и говорить вслух было опасно,— чтобы я проходил поскорей, чтобы тюрок нас не приметил, как подумаю, сколько, о сколько раз в нашем собственном саду или мы сами ранили кизильбашей или же они нас,— я весь содрогаюсь и жутко становится на душе.

Пусть мы пока не видели еще русского лица,— но войдем еще раз в Ереван: это наша родина, здесь жили наши предки, здесь властвовали они, умирали, погребались,— мы поймем тогда всю заслугу русских и оценим, как должно, наше счастье. Кто хочет,— да придет.

Ереванская крепость, ереванская крепость!

Ах! Завидишь на рассвете ее бесстыжую голову и покажется тебе, что самый ад разверз свою пасть, скрежещет зубами, яростно выдыхает поганое, ядовитое, горькое свое дыхание и разносит, со слюною вместе, во все стороны; срыгивает, чтобы легче переварить в гнилых своих кишках поглощенное им праведное тело и вновь запустить когти и вновь проглотить, не разжевав, тысячу неповинных, праведных людей, набить до отказа ненасытную свою утробу.

А при закате солнца казалось, будто чада и присные сатаны, воинство его и военачальники собрались сюда на дьявольские игрища, празднуют свой адский пир и на верхах башенных, тут и там, либо топчут отсеченную голову, либо кромсают обезглавленное тело и плюют на него и хлопают в ладоши, смеясь, хохоча, гогоча, и шашкой, копьем или пал-

[ стр. 104 ]

кой переворачивают с боку на бок чье-то бездыханное тело, бьют его ногами, и, наконец, сбрасывают в бездну.

А в полдень казалось, что это стоит некая огненная гора, внутри, во всех пазухах, наполненная горящей серой и пламенем, и что дымит она, пылает и вот-вот сейчас затрещит, разверзнется, лопнет и завалит громадой своей, поглотит целый мир.

Каждая ее башня, каждый угол, битком набитые костями и трупами, либо невинными заключенными, отяжелели, как свиньи, не могли уже и брюхом поворотить, раздулись до отказа — того гляди треснут, лопнут, рассыплются на мелкие куски!

Золотом украшенные купола мечетей сверкали под лучами солнца, словно надуты были они дыханием тех бессовестных душ, тех бессердечных людей, что творили свой намаз там, внутри, и вместо того, чтобы прославлять бога и молить о ниспослании мира и спокойствия всему миру, призывали огонь содомский, чтоб посыпался он с неба и сжег, испепелил, похоронил под собою горы и ущелья.

Враг армянина, мулла, день и ночь мечтавший о том, чтобы вера Христова исчезла с лица земли, а с ней вместе исчез бы и народ армянский, когда подымался на минарет и пел азан, призывая народ правоверный прийти и помолиться своим имамам — Али и Муртузали,— дабы на том свете не попасть в адское пламя,— когда прикладывал руку свою к уху и визжал, казалось, что это труба самого сатаны зовет армян оплакать свою горькую судьбу, ибо не раз случалось, что какой-нибудь бедный, беспомощный крестьянин из армян как раз в это время мирно шел себе на базар поторговать и получить несколько медяков, чтобы отнести домой и тем прокормить своих домашних, как его вдруг так начинали лупить по ногам и по голове, что он и хлеб свой и семью позабывал, не помнил уже и по какой дороге пришел, а все лишь оттого, что в час молитвы случайно коснулся одежды мусульманина и тем осквернил ее!

Люди словно всякую минуту ждали, что вот-вот упадет на них огонь с неба —так каждый содрогался и трепетал за себя, так боялся ненароком попасть в беду. Да что говорить, что рассказывать!

Быть может, труба самого сатаны, самый день судный не так страшны, ибо есть еще надежда на милость божию, как эти ужасные дни, когда вечером человек не знал, наступит ли для него утро, на рассвете не надеялся, что здра-

[ стр. 105 ]

вым и невредимым закроет к ночи глаза. В вечном страхе, в вечном трепете жили люди.

Ереванская крепость, ереванская крепость!

Ах, провались я на месте,— сколько, сколько она армянского мяса поглотила! Сколько, сколько невинных душ, из года в год подвергаясь казням и пыткам, заживо приняли венец мученический! Сколь многие, все перенеся, все претерпев— и огонь, и пламя, и вертела железные, и молотки, и кирпич раскаленный,— вылетали из пушки вместе с ядром, разрывались на тысячу кусков, или же, крича, взывая к небу и земле, грызя зубами собственное тело, с глазами, готовыми выпасть из глазниц, внимая еще голосу родных братьев, близких родственников, сыновей своих и детей, качаясь в петле, с истерзанным сердцем, на виселице отдавали богу душу, улетали в небо, избавлялись наконец от этого горестного мира, от лап этих бешеных зверей.

А молодые люди, единственные сыновья целой семьи, опора и утешение бедного, неимущего дома, глава и надежда семейства из добрых десяти душ,— сколько, сколько их погибло в цветущем, юном возрасте, на заре жизни и счастья. С одних сдирали живьем кожу, другие, как ягнята, подставляли под шашку благородную свою голову, чтобы хоть там, на небе, обрести исполнение заветных желаний молодости, если уж земля возжаждала невинной их крови, поспешила выпить ее и, может быть, утолилась.

2

Дорогой читатель, свет очей моих, армянин, это — твои единоверцы и соотечественники, о них я говорю и скорблю. С тобой из одной купели, одним миром мазаны, одним крестом крещены. Что говорит сердце и душа твоя, слушая меня?

Знаю, ты говоришь про себя — пусть-де минует подобный день и не вернется больше, пусть-де и враг твой не попадет в такую беду. Знаю, — сердце твое пылает, ноет, так, что не хочешь даже глядеть на этот потерявший совесть народ, хочешь при виде его бежать, скрыться, но поверь мне: виноваты не они, а мы сами.

Если бы мы уважали друг друга, помогали друг другу, взаимно друг друга просвещали и тем жизнь свою улучшали, пусть море сдвинулось бы со своего места и хлынуло, оно

[ стр. 106 ]

не смогло бы поглотить нас,— не то что какой-нибудь османец или перс!

Всеблагой создатель дал нам эту душу и ум и талант не затем, чтобы нелюди нас унижали.

Бог послал нам теперь луч света: перед русским мечом и горы не устоят. Ежели мы будем стараться, будем любить друг друга, крепко держаться за свой язык, за свою церковь, как наши блаженной памяти предки, то поверь мне: и бог полюбит нас и люди.

Нехорошо, конечно, оставлять начатое дело и читать такую длинную проповедь — сам знаю,— да сердцу не терпится. Как же тут быть? Опять я вспоминаю, о чем толковали наши сельчане. В том вина не народа, что он сбился с дороги, что люди забыли друг друга. Да таких ученых людей, как мы, надо за ноги к дереву привязывать и голодом их морить! Кому много дано, с того много и спросится. Как придет день судный, какой ответ должны держать вот такие люди, как я, кое-что в грамоте смыслящие? А мы что? — нам бы только вкусно есть да пить, ездить на резвых конях, блестящими рублевками в кармане позвякивать, их рукой подкидывать забавы ради, гулять, кутить да развлекаться — ни о чем другом мы и не думаем!

Мы тянем наливку, упиваемся всласть кахетинским, торжественно, важно разъезжаем в карете или на дрожках, носим парчу да шелк, прислуга подает нам умыться, освежить лицо, лежим, валяемся под теплым одеялом на мягком тюфяке, разряживаемся с ног до головы,— все это, пожалуй, в ад нас не сведет, но и рая нам не доставит, во всяком случае.

— Это и ребенку известно,— скажешь ты мне.

Но что поделаешь? Одно дело — знать, другое дело — делать. Я ведь о себе самом говорю, так пускай другие не обижаются. Пока мне денег не платят, ни книг никому не даю, ни детей не учу. Вот лезгины и тюркские муллы—те не так поступают: они бесплатно обучают детей своего народа, и все же бог посылает им пропитание. Неужели же он нас будет голодом морить? Во дворе, при каждой мечети, даже в селах есть непременно школа и даже большая, где обучаются двум-трем языкам. А во дворах наших церквей аист и тот гнезда не вьет. Как же не остыть постепенно сердцу народа?

Кто в жизни своей шашки в руки не брал, может ли ее оценить по достоинству? Кто ни разу не стрелял из ружья,— сумеет ли охотиться? Хоть тысячу лет тверди курду, что ин-

[ стр. 107 ]

дейка или каблу-плов отличные кушанья, но раз он никогда их не ел, оставит разве он свои лук и простоквашу, творог да просяной хлеб, станет он разве тебя слушать,— как ты думаешь? Пусть я замолчу, но сам-то ты разве не знаешь, что, пока у ребенка не выросли зубы, ему твердой пищи давать нельзя?

Ты хочешь без фундамента дом построить, без огня хлеб испечь, вместо свечи палец суешь в огонь. Хочешь, чтобы без фитиля тебе сало светило. Положишь топор под дерево, сам заснешь либо стоишь в сторонке, сложа руки,— что ж, по-твоему, дерево само в дрова для тебя превратится? Где твой ум? Тесто без закваски не подойдет. Нет, нет — понапрасну ногами не топай. Шашка без дела ржавеет, пшеница в сыром месте плесневеть начинает. Засеешь поле, хорошенько не пропахав,— глядишь, черви да птицы все зерна и пожрали.

Нет, ты сначала поле вспаши, под дом заложи фундамент,— открой глаза народу,— и который путь ежели верен, по тому его и веди, а не в горы и ущелья. Ты покажи народу свою любовь, и посмотрю я тогда, как он тебя не полюбит! Другие на нас клевещут. Мало того, мы и сами, как начнем себя судить. Недалеко от них ушли. Разве так можно?

За армянский народ душу свою отдам. Дай же образование детям его, воспитай его светлую душу. Воспитай, говорю,— а не то, чтоб он умел в карты перекинуться, болтал по-французски, заучивал стихи наизусть да порол чепуху.

Нечего также учить его петь шараканы да псалмы и уписывать рисовую кашу,— от этого-то мы и страдаем. Сделай, как надо, и посмотри, отдаст ли он за тебя душу или нет.

Пока весна не пришла, дереву не зацвесть, без лета плодам не созреть, а ты захотел в самую лютую зимнюю стужу понюхать розу в своем саду, сорвать в нем созревший плод. Да где ж это видано, как это может быть?

Кость и та, коли долго не разгибать, немеет и начинает ныть. Полежи-ка хоть два дня подряд, — спина заболит. И ноги от ходьбы устают,— ну так вот... Ведь тысячу лет это бремя лежит на нас, тысячу лет оковы на ногах наших, а ты говоришь: беги! — Только то и выйдет, что упаду я вниз головой.

Если человек неделю голодал, разве можно его мясом кормить? Разве обмороженное место к огню подставляют? Угоревшую голову,— скажи,— в снег кладут или в огонь?

У бедного народа сколько лет душу выматывали, тыся-

[ стр. 108 ]

челетняя рана у него в сердце,— и до сих пор еще не зажи ла. Столько горьких слез он проглотил, что не осталось у него в глазу света, во рту — вкуса, в сердце — жара. И ты хочешь, чтобы все это в один час изменилось? Как же это может быть?

Возьми благородных представителей нашего народа, хотя бы господина Заврова или Херединова, Давида Тамамшева, Мовсеса Тер-Григорова: они ради кладбищенского благочестия, ради пустого поминовения, тратят тысячи рублей. Сами жертвуют землю, строят церковь, народ идет добровольно и работает даром, на своих харчах,— неужели ты думаешь, что такие избранные люди и такой добродушный народ откажется строить школу и помогать друг другу, если только почувствует к этому вкус?

Нет, дорогой мой, вода вверх не потечет, не будет того. Ты найди ей дорогу, очисть канаву, повыбрось камни и бурьян, и посмотрим, потечет ли вода сама собой или нет.

Однако я затянул дело,— пусть читатель не сердится. Отправимся же опять в наш ад.

— Довольно, довольно тебе,— пожалуй, скажет кто-нибудь,— махни ты на весь этот ад рукой!..

Ах, как же махнуть? Как пройти мимо наших красивых светлолицых девушек? Не должны мы разве помянуть их, рассказать, как ведут их, как волочат, повалив ничком, по камням, по песку, по колючкам, по терниям, хватают и тащат за волосы, бьют по голове, стегают по спине кнутом, как нередко и на животе у них пляшут, лягают, пинают, плашмя полосуют шашкой, топчут ногами, ударяют прикладами или же кованым сапогом; связав им руки, сковав им ноги, гонят частенько за целые сто верст, а за ними плетутся отец с матерью, сестра, брат, босые, простоволосые, и дядя, и зять, и родственники, и все колотят себя в грудь, рвут на себе волосы, осыпают себя землей и камнями; как их, словно стадо растерявших друг друга ягнят и овец, загоняют наконец в крепость и там раздают праведным своим имамам, чтобы те сделали из них гаремных жен-мусульманок?

Многие еще дома испускали дух, многие по пути, на глазах отцов и матерей, переходили в иную жизнь, где нет печали и воздыхания.

Многие же, более сильные духом, доходили до крепости, и тут на них набрасывались хаджи, муллы, кялбалаи, суфты, ханы, беки, ахунды, сеиды, стараясь обманом или угрозами заставить их отречься от своей веры. Но когда убеждались, что они ни славой не прельщаются, ни кар не боятся, не

[ стр. 109 ]

льстятся на ханское житье и не страшатся смерти, а желают стать христовыми невестами, уйти девственницами из этого мира, чтобы сопричислиться к сонму ангельскому никак от своей веры не отступают и никакое наказание — пытку меч огонь, пламя, костер, голод, смерть — ни во что не ставят — тогда отцу и матери отдавали золотокудрую голову либо белоснежное тело, либо отрубленные руки и ноги

Девушки — и такие сердца! Камень — и тот треснет Упокой, господи, их души!

3

Такое сердце, такая вера, душа, любовь были у народа армянского, что он решился утратить все: землю, страну, свободу, царство, власть, величие, всё в руки предал зверю-врагу, всем, всем пожертвовал ради своей веры, пошел в услуженье, в неволю, изведал жизнь на чужбине, страдание, муки, голод, смерть,— лишь бы крепко, твердо, нерушимо держаться своей святой церкви, своего светлого закона, дарованного Просветителем.

Вот геройство, вот сила бодрствующего духа, великодушие, храбрость, твердость воли, истинная душевная мощь, каких с самого потопа и до наших дней ни один народ никогда не выказывал, да никогда и выказать не сможет. Тут и гора бы развалилась, и железо бы расплавилось и стерлось, море бы иссякло, до дна бы высохло,— но боголюбивый народ армянский с беспримерным мужеством все перенес и имя свое сохранил.

Оставим теперь этих несчастных калек, лишенных глаз, рук, ног... Таких красивых молодых армян можно и сейчас встретить в Ереване — ослепленные на оба глаза, ахая и охая, мучительно жаждут они видеть и не видят невест своих, жен, детей. Иные не могут есть ни рукой, ни ложкой,— им другой должен, как малому ребенку, положить кусок в рот: у них нет вовсе губ, и руки их срублены от самого плеча.

Третьи искалечены так, что их возят на тележке.

Одни — без носа, другие — без языка.

Сердце у них в груди разрывается, когда при них разговаривают, радуются, когда дети плачут или смеются. Верно и у них в сердце есть какое-нибудь горе или заветное желание, но они — как немые, как младенцы новорожденные, вынуждены лишь ногами и головой делать знаки, что-

[ стр. 110 ]

бы их поняли, а сами не могут сказать другому ни обидного слова, ни ласкового.

О, да сгинут государства, подобные тому! Да стоит нерушимо царство русское, освободившее наш народ и страну от пленения, принявшее их под милостивую свою руку, отечески опекающее и оберегающее их! Какой язык, какие глаза должны быть, чтобы каждый раз, обращая взор к небу, не славить бога? Как не пасть ниц и не молить его о даровании долголетия, здравия, могущества всемилостивейшему императору нашему, здравия и благоденствия царственным его сыновьям и детям, а могущественной державе его — крепости, блеска и вечного существования?

Сколько всего ты услышал, любезный читатель,— ужели сердце твое не воспламенится при мысли, что ты — сын этого самого народа, претерпевшего столько страданий ради тебя, обрекшего себя на муки, но молока твоего и крови с другим народом не смешавшего? Ты думаешь — легкое дело тысячу лет так страдать и все же сохранить народ, вырастить детей, иметь своп имя, язык, веру?

Ах, кто же так подумает? Какое надо иметь сердце, чтобы не любить свой язык, свой народ?

У соловья, скажем, сладкий голос, зато фазану или павлину бог дал красивые краски, красивые крылья и перья. Роза, конечно, достойна всяческой похвалы, но почему же фиалка не даст ей своего цвета, своего запаха? Разве, увидав однажды розу, уже нельзя полюбить фиалку? Даже горный безуханный цветок ни места своего, ни славы не уступит розе. Разве, кто слышал соловья, уже не может держать у себя канарейку?

У каждой вещи своя цена. Изделия кондитерские, правда, сладки, но никогда не заменят хлеба. Шампанское вино приятно,— но что поделаешь? — в нашей стране его не производят, и нам приходится дорого за него платить. Положим, драгоценные камни, алмазы отменно сверкают и стоят больших денег, но — что делать? — из них не построишь дома, и не каждый сможет их приобрести. Ежели сосед твой богат и ест каждый день по десяти разных блюд, а тебе это недоступно,— должен ли ты из-за этого перестать есть свой простой хлеб?

Ах, язык, язык! Если б не было языка, на что был бы похож человек? Язык и вера скрепляют народ, объединяют, его. Перемени свой язык, отступись от своей веры,— и что же? Скажешь ли ты сам тогда, к какому народу принадлежишь? Какие бы сладкие, отборные кушанья не дал ты ре-

[ стр. 111 ]

бенку, а все же молоко матери слаще для него и сахара и меда. А захотим мы продать свое молоко, покупателя и не найдется.

Ежели мы вынем и отдадим другому свой глаз, сможем ли вставить новый взамен его? В колыбели, когда нас убаюкивали, мы слышали родной язык,— так неужто не должны мы больше и вспоминать о нем? Ежели закупил ты, скажем, много нового товара, неужели старый нужно выбросить?

Даже самые дикие племена не променяют своего грубого языка на целый мир. Ты ведь много раз слышал концертную музыку,— скажи по правде, разве она более тебе по сердцу, чем твой народный саз и баяти? Есть люди, знающие десять-пятнадцать языков, но и они свой родной язык почитают выше всех. Говоря со своим народом, они стыдом себе считают высказывать мысль свою на чужом языке или вмешивать в речь чужестранные слова. Попробуй, вмешай в твой любимый хаш — рыбу, сахар, конфеты, изюм, сухие фрукты, икру — посмотри, какой получился вкус!

Вот ты вставляешь русские слова, говоришь: пошел «прогуляться», мне «скучно», я «обиделся», я подал «прошение», у меня много «занятий», голова у меня «кружится», он «бесчестный» человек, он «разбойник», ты какой-то «ябедник», пойдем «купаться», я иду с «собрания», они «проигрались», в дороге «все-таки удобно», много «хлопот» «случится»... и так далее. Свет очей моих, подымай только, что скажет слушатель!

Знающий, просвещенный человек — тот, кто старается на всяком языке изъясниться как можно более чисто. Что же тут дурного, если ты будешь говорить чисто на своем родном языке? — или, думаешь, ум у тебя отнимут, или премудрость твоя благоприобретенная в воду канет? Пли ты хочешь угодить правительству? Но разве пожелает попечительное правительство, чтобы человек отрезал себе язык, отошел бы от своего народа? Зачем же строят тогда столько школ, зачем оплачивают учителей, раздают им чины и всячески отличают? Если французы, немцы, англичане любят и восхваляют твой язык, насколько более ты сам должен его любить и восхвалять?

Я не на тебя сержусь, мой свет,— такова наша судьба. Время до сих пор такое было лихое, что человек только и Думал, как бы уцелеть, голову на плечах удержать. Где уж тут заботиться о языке! Вот оттого-то у нас, в новом языке, половина слов тюркские или персидские. Но это нетрудно исправить, можно мало-помалу очищать язык,— надо только,

[ стр. 112 ]

чтобы народ подучился и начал понемногу разуметь слова своего родного языка.

Да вот хотя бы тюркский язык: сами тюрки на нем не пишут, а только говорят,— причем насколько они грубее и неотесаннее нас! А между тем наш народ настолько вошел во вкус их языка, что песни, сказки, пословицы — все у нас по-тюркски, а не по-нашему — и это лишь потому, что образовалась привычка. Называют тюрков басурманами, а язык любят — не удивительно ли это! Слыханное ли дело, чтобы молоко кормилицы было лучше материнского? К столь смешанному языку мы еще примешиваем всякие там «прогуливаться» — и что же получается? Как же ты будешь разбирать евангелие, книги, богослужение?

К вам обращаюсь, к вам, подрастающие армянские юноши, светы вы мои ненаглядные,— десять языков изучайте, но своего родного языка, веры своей держитесь крепко.

Ну что такое один язык?— Неужели же трудно одному языку научиться? Разве не хотели бы вы тоже сочинять книги, сохранить имя свое в народе,— чтобы ваши книги перевели другие народы и чтобы имя ваше на веки вечные стало бессмертным? Как бы мы ни знали французский или немецкий, мы все равно не можем написать на этих языках такое произведение, чтобы оно среди французов или немцев составило себе имя: у них один ум, одно сердце, а у нас другое. Кроме того, среди них такое множество писателей, что их и не счесть.

Русский язык — язык нашего государства,— мы должны ставить его выше всех других, но затем взяться за свой, родной.

Разве не хотели бы вы тоже писать стихотворения, выражать свои мысли, своп чаяния, чтобы иностранцы знали, что и среди нас есть выдающиеся писатели, и еще больше оценили наш язык?

Дай бог здоровья тем родителям, чьи дети находятся у меня. Они первейшей целью поставили, чтобы дети их хорошо знали армянский язык. Даже в могиле не забуду я этого святого их слова.

До возвращения в Ереван у меня оказалось несколько месяцев свободного времени,— вот я и свернул с дороги, да как надолго!

Между тем зима прошла, наступило лето. Беда тому, кто в эдакую жару туда поедет, но я должен ехать. Кто желает, пусть едет со мной.

[ стр. 113 ]

4

Полуденная жара спадала. Горы и ущелья снова пришли головы, чтобы хоть немного вздохнуть. Солнце спокойным оком безмолвно взирало из-за Масиса на ереванскую крепость и понемногу собиралось идти на покой.

Густой сумрак, серая мгла окутала поля и ущелья, воздух отяжелел. Невмоготу было птице шевельнуть крылом, наседке — выуснуть голову из гнезда. Движение прекратилось, голоса и звуки умолкли, все кругом затихло.

Кто поливал землю — тут же прилег у канавка. Пахарь заснул прямо в поле. Садовник забылся у себя, под деревом, вкушал отдых.

В селениях не видно было ни души, ни единой живой твари. Только где-нибудь на холме или же на склоне горы„ дороге или в поле, нет-нет да показывался неясный силуэт всадника. Он качался из стороны в сторону, сидя на своей лошади, клевал носом, откидываясь назад, снова выпрямлялся и подымал голову, шевелил стременами и поводом, колотил лошадь ногами, хлестал плеткой, чтобы только она ускорила шаги и пораньше довезла его до дома.

А вот и другой всадник. Заложив руку за ухо, грустным, тонким голосом затянул он заунывное баяти, опустил поводья на шею лошади и так едет, мурлыча себе под нос,— тоже стремится поскорей добраться домой и дать отдых разбито-усталому своему телу где-нибудь под покровом тени либо достигнуть двери своего дома и увидеть семью свою, пока еще не стемнело, и тем облегчить сердце. Пахари также отпрягли волов, освободили их от надоедливого ярма, сами отошли в тенистое место и, оставив плуг тут, волов — там, разлеглись на берегу потока и погрузись в сладкий сон.

Там стадо коров, там овцы расположились в тени, на лужайке, лязгают челюстями, фыркают, жуют свою жвачку.

Пастух положил голову на камень и тоже прикорнул немножко, намереваясь, как только спадет жара, встать и с наступплением вечерней прохлады погнать стадо на хорошее злачное место и там пропасти его до зари.

Чуткие собаки, какая на выступе, какая на верхушке холма, а иная и у ног пастуха, положив головы между лап, с насупившимися мордами, лежат, притаившись, на случай, еслии бы вор или волк, другой ли какой зверь дикий отважился подойти близко, всегда готовые наброситься на него и растерзать на куски, защитить овец своего хозяина.

[ стр. 114 ]

Ни травинки, ни зеленеющего кустика, ни единого цветка нигде не было видно, чтобы человек мог понюхать или полюбоваться, порадовать сердце и забыть длину своего пути, или же освежить свое разгоряченное, истомившееся от жары тело,— настолько горы и ущелья, долины и поля высохли, выгорели, опустели. Только отдельные сухие стебли да колючие верхушки кустарников торчали там и сям, вытянув головы, унылые, печальные, словно в замешательстве и тоске.

Одни черные вороны — охотники до мертвечины — да трусливые галки еще попадались взору: тут и там, на краю скалы, либо на верхушке крепостной башни, или же где-нибудь посреди дороги, слетались они стаей, сидели, кружились, клевали друг друга, дергали за крылья, стремясь вырвать друг у друга случайную добычу, поделить ее, отдать тоже своим птенцам или же унести с собою.

Змеи, скорпионы, ящерицы, жуки и всякого рода иная тварь — саранча, мошкара — затеяли базар. Все тихонько движется — из-под кустарника, с верхушки утеса, в траве. Кто дрыгает хвостом и головой, прыгает и вновь притихает, кто ползает по каменистому грунту и шипит. Все свистит, стрекочет, пищит, звенит, все в оживленье, все хочет насладиться жизнью. Иные повысовывали головы из норок и, греясь на солнце с острыми вытаращенными глазками, молча, тихо прислушиваются, опешившие, очарованные, глядят по сторонам, ожидая, когда утихнет вся эта суета и когда можно будет снова выйти, подышать, поблаженствовать, добыть себе дневное пропитание и опять вернуться в свою норку заснуть, отдохнуть.

Другое дело—несчастная сова! В расщелине скалы или на краю камня сидит она, вобрав в себя голову, насупившись и повесив нос, вся отяжелевшая, глядит под ноги и оплакивает горькую свою судьбу.

Враг всех кур — коршун — распростер крылья, наточил когти и, разжимая их и сжимая, обтирая клюв или перебирая перышки на груди, парит в поднебесье. Он опустил голову ниже груди, водит по сторонам зоркими своими очами и кружится, готовясь во мгновение ока упасть камнем и ударить в голову одного из щуплых, еще не оперившихся цыплят, сидящих тихо и смирно кучкой, носик к носику, под крылом матери, то почесывая ей голову, то дергая ее за крыло, пища, поклевывая и чутко прислушиваясь к ее кудахтанью и клохтанью,— или же вонзиться в спину несчастного беспомощного перепела и, радуясь его писку и крику, взвиться с

[ стр. 115 ]

ним вверх, разорвать его, общипать и принести в жертву ненасытной своей утробе.

Вот он — превосходный, непревзойденный образец жестоких варваров-персов, лютых насильников, губителей народа и страны потомков Гайка!

Так замерла, так затихла природа,—ниоткуда не слышно ни шороха. Только время от времени издали веял легкий ветерок, скользил по листьям деревьев, шелестел, тепло и нежно касался щек и губ человека, проносился и исчезал в колючем кустарнике, травах, скалах и ущельях.

Села, поля, овраги, рассеянные по равнине, померкнув и умолкнув, словно погруженные в дым, похожие на клочья черной тучи или на погорелые, выжженные места, чернели тут и там, лишь смутно различимые для глаза.

С запада река Аракс, подобная стреловидной змее или серебряному поясу, показывала из ущелий острый, лучезарный свой лоб и голову и с тихим, еле слышным лепетом катилась по равнине, легонько ударяя .ладонями по подножию Маспса и гладя его,— но вдруг, искоса на него взглянув, забурлив и зашумев, повертывала голову и стремилась дальше, принимала в себя Зангу и Гарнй и, резвясь, играя, сверкая, уносилась дальше вместе с милыми сестрами, губы в губы,, грудь с грудью, спина к спине, пока они, лаская друг друга,. не притомлялись наконец и, сомкнув глаза, не погружались в сон, разбитые и усталые, на ровном лоне Шарура.

Окинешь взором эту печальную равнину и вдруг увидишь, что покрытое тучами небо хочет как бы растоптать горы и ущелья, хватить по голове Алагяз, Масис и все другие горы, сорвать их с места и повергнуть на землю за то, что осмелились они так высоко поднять свои вершины, что облака, не чуя опоры в небе, поссорившись с лазурной матерью своей, спускаются вниз, клубами нагромождаются на горных главах и так наседают друг на друга, так теснятся, что сгоняют Одни других, толкают, откидывают и занимают их место.

В такое-то время некий черный призрак наподобие тонкой змеи, тихонько вытянув голову и выпрямившись, тяжелым взором поведя направо и налево, повертевшись на верхушке высокого минарета, будто спросонья, осторожно поднял руку, приложил к уху, откинул назад голову и, словно чахоточный, начал взывать протяжным голосом, как из глубины ущелья—Аллау-Алакпа-ру!.. (Аллаху всевышнему).

Зазвучал этот голос — словно гром грянул. Последний звук призыва разбился на тысячу осколков, потряс землю, всполошил горы и ущелья, пронесся поверх скал, сквозь пе-

[ стр. 116 ]

щеры и, растягиваясь понемногу, стал совсем тонким, прервался, замер.

И тут, как пчелиный рой из разоренного улья, повысыпали правоверные мусульмане,— кто из лавки, кто из сада, кто из ущелья; иные, еще не стряхнув утренний сон, другие с ввалившимися от голода глазами, с заглохшим голосом и бледным наморщенным лицом, с насупленными бровями, с низко опущенной головой.

Кто шел с медным рукомойником в руке, с подобранными и заткнутыми за пояс полами халата, с надвинутой на самые брови, длинной, черной, загнутой посередине меховой хорасанской шапкой, с черной закрученной прядью за обоими ушами, с облупленной, луженой бритой головой, с почерневшей от пота и грязи шеей, огрубелой и заскорузлой; с длинной, тонкой, черной от хны, тщательно разглаженной бородой. Иной шествовал в наброшенной на плечи черной или темно-зеленой накидке, широкой и длинной, без ворота и без пуговиц, крепко держась, за ее полы; иной—в ситцевом архалуке с застежками в два ряда, с разрезами от бедра до пят, с крепко подтянутыми рукавами и туго запахнутой грудью, застегнутыми на бесчисленное множество пуговок; в рубахе, торчащей из-под архалука, как лопата или белое пятно на лбу пестрого быка, и с воротом, тоже застегнутым у самого горла; кто, обмотав себя крепко затянутым кушаком, величиной с целый вьюк, из узорчатой шерсти или белого полотна, обхватывающим тело, как насыпь — грядку или обруч — бочку, засунув за него наискось и прикрепив кривой кинжал с костяной рукоятью или свернутую в трубку толстую бумагу; в широких, как мешки, штанах навыпуск, из красного плотного шелка или из простой темно-синей ткани, нижние края которых, обшитые мелким узором из белых ниток, шлепали вместе с полами архалука по голеням, волочились по камням, подметали землю и пыль, свертывались и развертывались между ног, а когда дул ветер, трепались и запутывались в ногах; кто в похожих на жабье рыло сафьяновых ко-шах с узким носком и широко разинутым ртом, хрустевших и шлепавших под ногами на своих высоких, остроконечных, железом подкованных каблуках; в пестрых, невысоких, толстых шерстяных носках, оставлявших открытыми черные загорелые голени, причем коши игриво ерзали, словно шутки ради, хлопали по пяткам, набирали пыль и песок, со вкусом проглатывали, высыпали обратно и снова по зернышку вбирали в рот,— словом, ели, как десерт,— больно укалывая .при этом и протыкая ступни.

[ стр. 117 ]

Кто обмотал вокруг головы белую полотняную чалму величиной с вьючное седло, кто нахлобучил до ушей красную тюбетейку, кто напялил на затылок облезлую баранью шкуру, кто накинул на плечи шубу из волчьего меха, кто козлиную бурку, всю измочаленную и продранную, с выбившимися наружу, висящими клочьями растрепанного войлока и шерсти с тысячью дыр и прорех, залатанных, заметанных бумажными и шерстяными нитками, похожую на какую-то торбу с отверстием для шеи, крепко завязанную узелком у самого горла при помощи обрывка обыкновенной веревки; в буйволовых трехах, в голенищах или поношенных обмотках; с зачерствелой на лице и бороде тысячелетней грязью и навозом — и таракяма и карапапахи, с бечевкой на шее с огромной папахой на голове, в бурке тоже вроде торбы,— все повысыпали на улицу, все двинулись, идут.

Только ты, паренек, не смейся,— скажут: нехорошо это, стыдно. Вдруг какому-нибудь брюзге-прохожему обидным покажется: он, пожалуй, начнет брыкаться, из седла выскочит, чего доброго, и ожидай тогда побоища, подставляй голову.

Я свой долг исполнил — хочешь смейся, хочешь — пляши! А и в самом деле не шутка — увидать сразу столько чудес и при этом закрыть глаза и ничего не говорить либо тихонечко, молча мимо пройти. Словом, как хочешь.

Так вот: как мы видели, все эти благочестивцы, кому намаз по сердцу, а христиане не по сердцу,— муллы, ахунды, ходжи, купцы, арахлу, кизильбаши, таракяма, карапапахи, мскллу, пастухи, курды, персы, бэки, ханы с гор, из ущелий, из домов своих, с полей, из деревень, с кочевьев, с базара, с купли-продажи,— побросав все на свете,— плуг в поле, овец в горах, скот на пастбище, поливку, пахоту, посев,— все это оставив на месте словно после жаркого боя, друг у друга на плечах, валили в Ереван.

Один покачивался на верблюде, другой восседал на спине осла и орал —«Чош, чош!»; еще один с важностью трясся верхом на кляче, крича—«Дах, дах!»; четвертый сидел на буйволе и то и дело кричал—«Тпру...»; один забрался быку на самый хвост и все орал—«Го, го!»; иной тыкал мула в бок и понукал —«Ну ты, живей!». Кто ехал в открытой арбе, кто в закрытой, на тысячу ладов погоняя свою вьючную скотину. Тот красовался на резвом коне, весь обвешанный оружием, в доспехах, с ружьем на плече, посвистывал и позвякивал стременами. А тот гнал перед собою отару овец и коз; у одного был ягненок на плечах, у другого мешок из волчьей кожи на шее, иногда нацепленный на ружейное дуло; кто в

[ стр. 118 ]

вывернутой медвежьей шкуре,— смотри, паренек, и забавляйся, это зрелище дорого стоит; кто накинул на себя буйволову кожу, кто козлиную шкуру. За одним семенил щенок; другой привязал поджарую борзую рядом с лошадью, кто припутал овчарку к колесу арбы — эти несчастные существа так бежали, так выбились из сил, что у них языки высунулись на целый гяз и глаза выкатились. А у иного в арбе была с собой пахталка, люлька, утварь всякая, но все пустые; другой привязал собственного своего щенка к спине веревкой или просто тряпьем,—впрочем, на многих из них вся одежда не стоила и двух абасов, да и та насквозь грязная и почерневшая от дыма и копоти. У иного в арбе или за пазухой — кусок тысячелетнего, порыжевшего, заплесневелого, черствого просяного хлеба, а у другого в плетенке либо в большой корзине — куры, всякая живность, птица, наседки с цыплятами, пестрые куры-молодки.

Да, молодец тот, кто при виде такого зрелища останется равнодушен и не рассмеется!

Милые и покорные млекопитающие и пернатые не желали оставаться в долгу у хозяев и сводили с ними свои счеты — не щадили ни передника их, ни кармана, ни сумы, ни скатерти, ни чашки, ни миски, ни бороды, ни лица,— пользуясь тем, что большинство хозяев, разморенных зноем, сладко спало в своих арбах и занято было сновиденьями.

Так двигались они, кто с плеткой в руке, кто с дубиной, кто с серпом на плече, кто с длинным шестом от шатра, кто с шилом и ниткой, заколотыми в шапку, либо с зашитым там талисманом, когда-нибудь подаренным святым муллой; кто с телячьей привязью, кто с собачьей палкой, кто с лошадиной уздой, кто с конским или ослиным седлом, взваленным на спину.

Нередко по дороге разоряли они гумна и скирды бедных армян, иногда отнимали лошадь или губили сад, разваливали проход в ограде или верх у нее разрушали, пыхтели, изнывали, шли, дремля и спотыкаясь, напевая баяти, горланя песни, так зычно завывая, что даже и животные чувствовали прилив бодрости — визжали, ревели, блеяли, ржали.

В конце концов добрались до воды, стали на берегу,— осел заревел, собака зарычала. Слава во веки веков, аминь,— словом, тут пришлась бы кстати побасенка про муллу Насреддина! И наши богомольцы тоже сошли на землю — вымыть ноги и руки, чтобы чистыми войти в Ереван: в этот день был у них «Магерлам».

— Аллах, бис-миллах... из-рахман — из-рахнм... шахсэй-

[ стр. 119 ]

вахсэй... Гасан, Гусейн, Аагам... вай... аи! Али... шахсэй-вах-сэй!..

— Довольно, довольно,— могут мне сказать,— зачем же и нам совершать намаз?

Кто же говорит, что мы будем совершать намаз?— я хотел лишь показать, как наши соседи-персы начинают молитву.

Теперь пойдем в Ереван и поприсутствуем на «Магерламе», согласен? Эти звуки несутся из Еревана,— оттуда шум, там происходит зрелище. Но мы с тобой должны проникнуть в город тайно, иначе они отнимут у нас все до нитки, а нас превратят в тех «езидов», что убили имамов.

В этот день, где бы они ни поймали армянина, они связывают его по рукам и ногам, одевают в дорогие одежды, сажают на коня, дают ему оружие, доспехи — так продолжается до тех пор, пока не кончатся скорбь и плач, пока не будет исполнен обряд Гасан-Гусейна и не огласят завещания, но потом—горе тебе, ждет тебя злая участь: одежду с тебя снимут, будут бить тебя по ногам и голове и наконец выгонят, вон вышвырнут. Но кто может что-нибудь сказать: их власть!

— Свагнули-хан или Джафар-хан — мой покровитель, мой господин, мой ага...— скажет тебе какой-нибудь ереванский армянин,— пойдем к ним в дом и оттуда полюбуемся на зрелище...

Что поделаешь? Покровитель-то человеку бог и собственное мужество, но они выросли под палкой и если не станут так говорить, им будет худо.

Послушаемся же на этот раз нашего ереванца, пойдем и посмотрим на зрелище,—а то упустим время.

Глаз не смыкай, а сердце и губы сожми, чтоб не рассмеяться,— не то голову тебе отрежут и кишки выпустят. Улицы, проулки, площадь, базар, дворы, крыши — все кишит народом.

Ну что ж,— может быть, они веселятся? Нет, провались, пропади такое веселье,—они сами себя калечат!

Тот бьет себя в грудь, этот лупит по голове, один дерет горло, другой рвет себе волосы и бороду, убивается — плачет, бьется ногами и головой об камни, вопит «вай», орет, кричит и, словно слепой, ударяется головой об стену.

Но почему же, почему все это? Или наступил день страшного суда? Кто разорил их дом?..

Потерпи же еще немного, болезный мой,— чего ты болтаешь пустяки — или бобов объелся? Усмири язык, скоро

[ стр. 120 ]

все узнаешь, как только зайдем в мечеть,— наш ереванец нас не оставит, не бойся.

Ах, голубчик ты мой,— да что же это такое? Погляди же — тебе я говорю или нет? Жернов, что ли, у тебя на шее? Да ведь вон тот человек вовсе с ума спятил. Вот так зрелище! Постой, постой, сначала поглядим, потом уж узнаем, в чем дело. Кто нас гонит? Не горит же у нас под ногами, потерпим малость.

Толстопузый тюрк с окладистой бородой в козлиной шубе, а может, и в медвежьей, теперь разбирать не время, с намасленным лицом, с окрашенными хной пальцами, в грязной одежде, с шеей — не приведи бог! — целый год не видавшей воды, крепко держа обеими руками длинный шест, нижним концом упиравшийся ему в грудь и с пятиперстием Али на верхнем, вопил, убивался, что-то рассказывал, разговаривал и, заодно с шедшей за ним толпой, бил себя по голове, молился пророку, кричал: «Шахсэй-вахсэй», глотая при этом пыль и песок, высоко подбирая полы одежды, вовсе потеряв голову и ничего уже не соображая.

Так толпа хотела дойти до самой Мекки.

Однако наш благочестивый паломник,— как он воодушевился, как усердствует! — то обопрется ногой о камень, то откинет голову, то выпятит грудь, то перегнется назад, вытянется, извернется и снова бросится вперед,— и все восхваляет при этом силу и чудеса Али,— поистине зрители могут подумать, что ему набросили веревку на шею и за нее тянут.

Но кто же не знает, что нечестивый, злой сатана как раз на пути благочестивых паломников напускает пыли и тумана?

Трах-трах!.. Ну, парень, теперь отойди,— наш паломник достиг цели — ослепни сатана! Смотри, не запорошило же тебе глаза снегом, смотри же, говорю, — видишь? он под самой стеной утирает кровь и перевязывает голову. Да, брат, со стеной не шути! Попробуй-ка, ударься, коли можешь, об стену головой,— посмотрим, брызнет ли из тебя кровь или станет у тебя с этого ухом больше!

Послушай, кто это там, из ямы, голосит, блеет козлом, кричит, зовет на помощь, молит, чтоб толпа расступилась и отошла в сторону? Дом, что ли, обвалился? Что случилось?

Или, впрямь, дом обвалился? Дом без языка, да не без ердыка. Коли вслепую идти, долго ли провалиться? И поделом!

Но что нам дом? Обвалился—так опять выстроят. Дело

[ стр. 121 ]

вовсе не в доме, а в том, что это еще один паломник оплакивает из ямы свой черный день.

Наконец толпа расступилась—вера святая, молитва сильна, кто не поверит, на том вина — и, гляди, опять наш мешок молитв поднялся с места, привел в порядок ноги и голову, отряхнулся и, кряхтя, кашляя, скрипя, стеная, хлопая ушами, дергая плечами, собрал своп пожитки, и весь в поту, с пеной у рта,— тут аба, там чалма, обе в грязи,— стуча и шлепая грязными кошами и припрыгивая, опять облобызал свой успевший сломаться шест, потер его и в таком виде снова пустился в путь.

Да не разрушится дом твой! Что же это за бессердечные люди! Давай-ка лучше уйдем отсюда подобру-поздорову. Ведь когда теленок завязнет в грязи, так берут его за хвост и тянут, из грязи вытаскивают. А наши земляки из мусульман стоят вокруг и прославляют аллаха, что, дескать, их радетель достиг такой славы, потерпел на этом свете и удостоится, стало быть, венца на том. С нами крестная сила! Ничего,— только не подходи, на клочки разорвут, одно ухо останется.

Если даже камень дробить на темени у того, кто тверд в своей вере, он все будет думать, что это на бубне да на зурне играют.

Убудет ли из твоей мошны, если другие, всяк по-своему, голову ломают? Ты о своей голове пекись. Горе тому, у кого голова толста, а мозг в костях жидок.

Ой, мухи и те сегодня с ума посошли, взбесились совсем— что же это за чудо? Собаки тоже пройти не дают. Что такое? — Кости, кости, милый мой! Шум, крик в лавках, на базаре. Отовсюду пахнет шашлыком, вареной бараниной, пловом, лавашем.

Погляди-ка сюда, ради бога, на этих седобородых старцев, им тоже не зазорно, что они побросали свои дома и здесь, на площади, угощаются: один уплетает кусок шашлыка, завернув в лаваш; другой, подчиняясь приказу желудка, действует большой ложкой; этот запихнул в рот кусок жилистого, недоваренного мяса и жует изо всех сил, размазывая жир по одежде, курдючное сало по бороде,— а живот снизу, знай, голосит, урчит, глотка же с другой стороны плачется,— то откроется, то закроется. Старик, видно, уж свету не взвидел, а все старается, все силится протолкнуть кусок вниз — дай, бог, счастливого пути! Ну, если дойдет он до низу,— знаю, какой осел в стаде заревет! Вот и заревел, вот и перестал.

[ стр. 122 ]

Они свой Магерлам-байрам справили, разговелись по-своему,— так пойдем же, мы это зрелище и в другой раз увидим. Стегани свою лошадь!.. О, почтенный старец,— аллах сахласын!.. Куда там! Он своим брюхом занят,— впрочем, что тебе за дело? Он на твою морду и смотреть не станет! Пойдем!

Внутрь мечети войти невозможно,— там люди вовсе друг друга едят. Надо наблюдать издали, с крыш ближайших домов или покоев какого-нибудь муллы, смешавшись с толпою. Надо иметь здоровое сердце, чтоб выдержать это зрелище, здоровый глаз, чтоб глядеть и самому не расплакаться.

Во дворе мечети собралось народу видимо-невидимо. Все эти люди, как, впрочем, и остальные, так истово рыдают и бьют себя в грудь, точно взаправду это и есть самый день мученичества Гусейна. Ахунд, сидя на высоком кресле, с таким воодушевлением рассказывает историю Али, Магомета, сыновей Али — Гасана, Гусейна, так плачет и убивается, что, кажется, камни и те готовы зарыдать в ответ. Рядом с Ахундом несколько молодых девушек, распустив волосы и беспорядочно растрепав их по лицу и груди, сбились в сторонку и вместе со своей матерью льют слезы.

Несколько юношей тоже оплакивают жалостными голосами смерть своего несчастного отца, несколько всадников с шашками наголо налетают на них вскачь, точно хотят их убить: они изображают езидов, мчащихся стремглав исполнить приказание своего халифа. Верхом на конях носятся они туда и сюда, делая вид, что хотят предать мечу либо пленить семью Гусейна. Все разглагольствуют, все так живо играют свои роли, что зритель невольно может подумать, будто именно сегодня умер Гусейн.

Для примера приведем несколько слов, дабы читатель имел представление, как наши соседи справляют свой траурный обряд.

СКОРБЬ МАГЕРЛАМА

Первый вестник печали

Померкни глаза, стань язык мой нем
Преломись нога, я влачусь без сил.
О когда б я к вам не прибыл совсем,
Печальной вести не приносил!

Чего ж вы сидите без слез, без слов?
Потемнел ваш день, погасла звезда

[ стр. 123 ]

Образумьтесь! Враг нагрянуть готов,
На крылах летите туда, туда!

Калифом сидит в Дамаске езид.
Но им не почтен наш имам святой.
Несметное войско вкруг нас стоит,
Огнем нас палит разбойник лихой.

О храбрый араб! Злодея рука —
У глотки твоей, скрутила совсем.
Загнали к Алеппу наши войска,
В когтях ястребиных имам Гусейн.

Второй вестник печали

Увы! Рассеки мне грудь! Поспешай!
Фатьма, за тебя свою жизнь отдам!
О Гасан, Гусейн, о горе мне —вай!
О Гасан, Гусейн... вай, вай! Увы! Джан!

Госпожа, вай, вай!.. Лишиться бы глаз, — вай!
За лицо твое умереть тотчас!— ах!
Нам голову — вай! — снесли. Обрушься, небо, на нас! — вай!

Имама, увы, увели! Спасайтесь!.. Аллах!.. Джан!
Ослепнуть бы мне!., вай!.. Издохнуть бы мне — вай! Вай!
Померкни, мой день! Разверзнись, земля! — вай! Вай!
На помощь! Сюда! Увы нам! Свет наш погас!

Мать и дочери

Мать

Увы! Что за весть? Увы! Что за речь?
Несете огонь,— мой очаг разжечь.
Отсохни язык, принесший ту весть!
Развалился дом у юных невест.
На свет мой, на жизнь, на голову — прах!
Ах, черные дни! Нет силы терпеть!
Как быть мне? В каких утонуть волнах?
В чью дверь постучать, в чью руку смотреть?
Творец отвернулся. Ах доля моя!
И зачем ноги не сломила я!

Пресекся мой дым, потемнел свет дня,
На горькой земле кто ж проклял меня?
Вай, все я отдам за намаз твой, имам!
За ладонь Али свою жизнь отдам!
Умру я за праведный лик твой, джан!
Лицо подстелю под ноги твои,
Сирот приючу, господин мой, джан!

О Гасан, Гусейн,— голова, гора!
Что отвечу им, душа моя? — вай!
Что обрушил ты нам на голову, джан!
Опалил сердца нам, о сокол джан!

[ стр. 124 ]

Услыхать бы раз лишь голос твой,— ax !
Лицом к лицу прикоснуться, — ах!
Распластать бы душу у ног твоих!..
Вдохну лишь тебя,— и да стану прах!
О, имама сын о светлых крылах!
Царь мира, тебя возлюбил аллах,
Рука на земле, рука в небесах,—
На горы мечом нагоняешь страх!
Весь мир, ага джан, ты поверг к стопам.
Покорил ты тьму народов и стран!
И горы, шаг лишь слышали твой,
Дрожа, склонялись ниц головой.
Моря и земля, твой услышав глас,
Покорно к тебе являлись тотчас.

И тучи, дрожа при взгляде твоем,
Ширяли крылом, и гремел в них гром.
Ты топал ногой — земли глубина
Мертвела от страха — потрясена.
Ах, солнца глава тебе отдана,
Тебе власы подстелила луна
Тебя приняла небес вышина —
Сиротствуем мы, нам печаль одна.
Кому же теперь подчинится мир?
Под чьею же сенью найти покой?
Истомился мир, одинок и сир,
Ведь руку его ты держал рукой.
Кааба и Мекка в грудь себя бьют.
Слезы — и море и суша льют,
Землю на темя сыплют, горят,
Имя твое повторяя, дрожат.
Возьму, поведу я твоих сирот —
Пойду, утоплюсь! Со светом прощусь!
Покинуты мы. Наше сердце — лед.
На горестном свете что меня ждет?
Иного царя-владыки мне нет,
Ты — солнце, луна, венец мой и свет!
Все рушилось! Мне лишь сидеть совой.
Рыдать над горькой своей головой.
Убьюсь — кто ж примет детей твоих?
Заколюсь—как быть твоим сиротам?
Кто им даст молока, кто вырастит их?
Коль груди отрежу, так что ж им дам?
От плача мои ослепли глаза,
И печень и сердце прожгла слеза
Ах, раз лишь один в твой лик заглянуть,
А там — хоть тысяча лезвий в грудь!
Ущелья и горы пускай падут,
Меня погребут, меня поглотят,
О лишь бы одной не скорбеть мне тут,—
Исторгнись, душа, разверзайся, ад!
Вы, дочки мои, теперь без отца
Кто обнимет вас, согреет сердца?
Ах, кто вас полюбит, кто сбережет?

[ стр. 125 ]

Осталися вы без ласк и забот!
Ах, где глаза, чтобы видеть вас?
Рука, чтоб ничем не обидеть вас?
Уста, чтоб лелеять и нежить вас,
Своим поцелуем утешить вас?
Засохло до дна ваше море — вай!
Ушел отец, не сказал ничего.
Оставил детей своих в горе — вай!

А где ж он?
Где мне искать его?
Изранено сердце, горит огнем.
О дети, у вас господина нет.
Разрушен наш дом, развалился трон,—
Ах, кто вам теперь промолвит привет?
Гусейн мой, жизнь за тебя отдам!
Ты сжег мне сердце,— лежит золой.
Ненаглядный мой,— кто поможет нам?
Ах, если бы взял ты и нас с собой!

Дочери

Ах, мать и отец мой родимый — вай!
Где отец? Когда ж он вернется?—вай!
О, где ж он? Мать, ненаглядная!—вай!
Не плачь, не рыдай!— О свет ты наш,— вай!
Хоть в плен нас отдай! Брось в воду нас—вай!
Ах, вечер придет, прояснится день.
Но кто ж ввечеру нам откроет дверь?
Кто ж будет приветствовать нас теперь?
О отец мой джан, о родитель — вай!
Ах, очи, на мать наглядитесь — вай!
Наш отец — калиф — не придет сюда,
Не молвит ласковых слов никогда.
Он гневен на нас, он исчез из глаз,
Не увидит он ни дома, ни нас.
А куда ушел — не сказал того.

Ах, чем мы могли прогневить его?
Ослепил бы нас — чтоб мира не зреть,
Ах, зарезать нас он мог бы велеть,—
Ястребам степным, воронью на снедь!
Спалил бы он нас, иль предал мечу!
Ах, отдал бы нас во власть палачу!

Увели отца,— я за ним хочу!
Ужель не придет? Разлюбил сирот?
Ужель нашу скорбь отец не поймет?
Мы здесь рыдаем — он слез не льет!
Мы умираем — он не идет!
Нас в плен угонят — он не спасет!

Сыновья и дочери (вместе)

Что сделали мы?
За что осерчал?
Кто из нас когда отца огорчал?
Побежим, догоним его! Идем!
У ног его ползать, молить начнем,

[ стр. 126 ]

Лобзать его полы, ноги лизать,—
Обнимем колени, наземь падем
Коль он не вернется,— мы все умрем.
О, нас не гони, хоть шею руби,
Хоть душу вырви, хоть погуби!

Мы — жертва тебе, мы — прах твоих ног.
Пощади, отец! не пришел наш срок.
Иль без сердца он? Не сжалится он?
Ничто для него наш вопль и стон?
Веди нас туда, куда сам идешь.
Скончалась мать — а ты слез не льешь.
Ужель он, смягчась, не придет опять,
С земли нас поднять и рукой обнять,
Утереть нам слезы, поцеловать,
На колени взять и к груди прижать,
Сластей и сахару детям дать? —
«Дитя ты мое, отрада очам,
Не плачь, с тобою скорблю я и сам,
Отец —твой слуга. Тебе жизнь отдам!
Он душу отдаст вам — сердешный мой —
Не плачьте! Пожертвую вам — душой.
Глаз колют,— вас да колет мой глаз!»
Нет отца у нас, нет — вай!
Смолк отцовский привет—вай!

Мы призываем,— а он не чует — вай!
Мы умираем — он не тоскует—вай!
Мы голодаем — он не горюет — вай!
Мы зовем его — а он не идет — вай!
И бежать напрасно за ним—ах!..

Ах, кто же будет для нас отцом? — ах!
Ах, кто же может держать наш дом? — ax !..
Кто пособит нам в горе таком?— ах!..
Он не спешит, напрасно зовем! — ах!..
Нас уведут — что ж делать потом?—вай!..
Нет... добр отец дорогой.
Он вышел, придет домой.
О нет, наш отец не злой,
Он детям предан душой,
Он любит нас больше очей.
Он любит своих детей,
Не бросит, он не злодей.
Родимая, слез не лей!
Скорбим мы скорбью твоей!
О не губи наши дни!
Веди нас, похорони!
Родная, на нас взгляни,
Где скрыться нам? Мы одни!
Кому нам сказать: не плачь!
Пусть мы обратимся в прах,
Умрем за родную — ах!
Тогда не увидим тебя в слезах,
Не услышим скорби в твоих устах!
Ты нас утопи в волнах!

[ стр. 127 ]

Что ж ты не с мечом в руках?
Сама детей схорони,
Клади нас в землю скорей!
Потом постой возле нас,
Над нами слезу пролей!
Родная... Идут... Вай!
Уведут и убьют — ...вай!

— Уведите, уведите меня, матушка-джан, отец-джан, сестра-джан,— родимые!.. Аллах, Аллах!.. вай.. ах-вах... умираю... Скорей, скорей... на помощь!..гы-га, гы-гы! гы, гы-го... гы, гуу!..

— Замолчи! Отдай жизнь, дитя имама! Как смеешь ты отворачивать лицо? Как смеешь плакать и кричать?..

5

Еще не кончился траурный обряд, как вдруг вся толпа обратила взоры в одну сторону, все стали шушукаться и переглядываться.

На верху Учтапалара («Три горки») появилось несколько всадников, не похожих ни на персов, ни даже на обыкновенных путников. Казалось, они задумали напасть на Ереван, ограбить его, увезти все добро.

Они ехали на конях, едва мелькали верхушки их остроконечных шапок. На голову каждого из всадников было накручено что-то вроде огромного полотенца, один конец которого словно нарочно был выпущен и играл с ветром.

Всадники казались великанами, так раздувал ветер их одежды, откидывал назад и, при быстрой езде, охватывал ими коня и крутил в разные стороны. Было явственно видно, что у этих людей не было, однако, при себе ни ружей, ни шашек, ни копий.

Они пустили коней гуськом и смело погоняли то в гору, то под гору, как вздумается. Наблюдавшие поражались, как это они решаются скакать вниз, во весь опор, с этих остроконечных высот, когда человек и пешком-то не в силах бежать по этим горам, так они круты. Немного спустя они скрылись, въехали в Далминское ущелье, в сады.

Всем хотелось узнать, кто же такие эти необычайные путники. Полагаю, что пока я не скажу, и ты этого не узнаешь!

У обитателей нашей страны зрение острое, они издалека узнают всадника по его движениям, но на сей раз у всех словно глаза были завязаны,— может быть, оттого, что много в тот день плакали.

[ стр. 128 ]

Не прошло и получаса, как всадники выехали со стороны Георханы, и можно было уже ясно различить их островерхие клобуки — стало очевидно, что эти удалые учтапаларские наездники никто иные, как едущие от нашего святого престола епископы и монахи, которые в подобные торжественные дни должны были непременно приезжать и привозить с собой хорошие подарки, чтобы задобрить ереванского сардара и ханов, а также поздравить их с праздником и тем выказать свою готовность служить им, дабы они, с своей стороны, милостивым оком смотрели на наш народ и страну.

Сами они, правда, тоже получали подарки и возвращались не с пустыми руками, зато потом им бывало в десять раз хуже — всю душу им выматывали; частенько на неделю, а то и на две, приезжали в Эчмиадзин с ними еще всякие люди, человек триста,— и там ели, пили, выжимали, выцеживали из монахов все, что можно, и уезжали обратно.

Беда в том, что, когда приезжал сам сардар или Гасан-хан, то вся братия монастырская должна была с крестом, с хоругвями, с колокольным звоном и пением шараканов выходить им навстречу и сопровождать их до обители.

Верхом на добрых конях своих ехали великолепные наши священнослужители в сопровождении служек, причетников и вооруженных ружьями стражников. Эти ехали позади,— один высоко подымал в руке посох, другой заезжал вперед очистить дорогу, освободить место, иной так и впивался в глаза своему старшому, чтобы в ту же минуту, едва только он мигнет, исполнить его приказание.

Священники из Конда и Шехара, тоже со своим причтом, с крестом и хоругвями, вышли им навстречу. Они простояли целый день в ожидании возле керпости, чтобы достойно встретить прибывающих, и такого страху натерпелись от проходивших мимо нехристей, что даже во рту у них пересохло.

Каждый бросал им какое-нибудь слово: иной складывал пальцы крестом, при этом городил какую-то дичь и бросал дурные слова, другой бормотал что-то наподобие шаракана, насмехался всячески над священниками, третий кривил рожу и кричал: «Кэшиш бэла иш!» (Поп — а что делает!).

Какой-нибудь купец или ахунд, проходя мимо,— не приведи бог,— глядя прямо вперед, насупив брови, хмурясь и сморщив рожу, с пеной у рта, так страшно исподлобья глядел на них, что, казалось, будь у него возможность, он в ту же минуту высосал бы из них кровь, живьем бы их съел.

Да и нынче еще в Ереване, во многих церквах — где глаза на ликах святых повыковырены, где рот соскоблен, а где

[ стр. 129 ]

и пол-лика вовсе отодрано. У многих церквей купол разрушен, двери и престол рассыпались; во многих накопился навоз овечий высотой в добрый гяз, покрыл алтарь и завалил дверь.

У каждого, кто подойдет к церкви положить несколько земных поклонов или войдет внутрь ее, душа горит, терзается,— едва лишь помыслит он, что если над иконами неодушевленными и каменьями творили такое, то каково же приходилось живым христианам.

Стране без хозяина, беспомощному народу, человеку в безвыходном положении — кто посочувствует, коли не он сам!

Увидев епископа, бедные священники, дрожа всем телом, повылезли из своих углов, облачились в ризы, дьячки надели стихари, подняли хоругви, сняли шапки и низко поклонились, и все, торжественно и чинно, с пением шаракана, направились в сторону Анапата, где имеет свое пребывание ереванский преосвященный.

У армян, как известно, везде существует обычай встречать патриаршего посланца или епископа с таким почетом. Часто бывает, что и народ выходит навстречу владыке, целует у него полы, руку, принимает от него благословение и таким образом задерживает усталого от дороги путника довольно долго за городом ради того лишь, чтоб исполнить заветное свое желание. Но, слава богу, подобные предосудительные обычаи теперь мало-помалу выводятся и приезжего больше не мучают.

Наши епископы с глубоким вздохом окинули взором мечеть и безмолвно двинулись в Анапат. Здесь собравшиеся сельские старейшины и именитые люди города приложились им к руке, сняли шапки и ввели гостей в покои. А люди помельче, с попами и стражниками, остались во дворе и, держа фелони под мышкой, беседовали в ожидании приказаний от господ своих.

Епископы, как вошли, сняли обувь, сменили одежду, закинули назад клобуки, сели на ковер и прислонились к подушкам. Именитые люди — кто поважнее — сели, скрестив ноги по обе стороны от них, вдоль стены. Монахи, причетники, служки, не сводя глаз каждый с своего господина и скрестив на груди руки, молча стояли перед ним либо наливали водку и предлагали закуски именитым людям. Все они так и вперились глазами во вновь прибывших. Те пошевелятся — и они всколыхнутся; те обернутся — и они обернутся тоже. Словом, таковы были почести, оказываемые именитым лю-

[ стр. 130 ]

дям, и таков страх, внушаемый епископами, что можно было подумать, будто и самые души этих — в руках у тех.

— Поздравляю тебя с приездом, отец святой, добро пожаловать!—да не оставит нас бог без вас! Постоянно взоры наши направлены в ту сторону, откуда вы имеете прибыть. Бог да прольет сияние на наш святой престол и да укрепит его навеки веков!..— начал один из именитых людей, отвесил поклон, потом, оправив свое место, вновь открыл уста:

— Раб я твоей десницы,— как поживает наш духовный владыка, в добром ли здравии, хорошо ли себя чувствует, бодр ли, не ослабел ли ногами и руками? Господь да утвердит его на престоле его, да не убудет у нас его святой молитвы! Пока он в живых, господь не откажет нам в пропитании. Только и есть у нас святой престол да владыка наш духовный,— ничего-то больше нет у нас на этом свете. Денно и нощно об одном возносим мы молитвы: чтобы господь содержал святой престол наш в благоустроении и процветании и даровал нашему владыке духовному долгие дни. Все, что наше—то ваше, детей родных продадим ради вашего благоденствия, лишь бы вы милостиво на нас глядели!

— С вами господнее благословение, да благословит бог веру вашу, да сохранит господь народ армянский в благоустроении и процветании!— ответил епископ,— вы — агнцы деда-Просветителя, приходится нам вкушать ваше масло, доить молоко, стричь шерсть вашу и шить себе одеяния,— не то хоть в могилу ложись — нет у нас шашки, чтобы нападать да грабить, нет и власти, чтобы силою отнимать. Все, что вы дадите, принимаем с закрытыми глазами, с протянутой рукой, берем, благословляем дающего и тем обходимся. Сами вы знаете, что не можем мы заниматься ни торговлей, ни, скажем, земледелием, ни ткачеством, ни садоводством. Такова печальная участь черноризца. Кому он нужен на этом свете? Семьи у него нет, в обществе он не показывается,— какая у нас жизнь? Существуем вне круга людского! Вы нам дадите — и бог вам даст, а мы грешными своими устами будем к богу взывать денно и нощно, чтобы даровал он вам счастья в жизни, чтобы в тысячу раз больше вам воздалось, чтобы вы со своими чадами и домочадцами цвели, пустили ростки и вошли в силу.

— Хорошо изволишь говорить, отец святой,— головой за тебя пожертвую, прах я под ногой твоей — да что тут делать станешь? Пока дело-то сладишь, нож — гляди — в кость упрется, и не вытащишь! — неожиданно вставил один из сидящих с другой стороны и поправил на голове папаху.

[ стр. 131 ]

— Мы сами хорошо знаем, что крест и евангелие — наше достояние, что двенадцати народов христианских и семидесяти двух других племен превыше стоят армяне, что армянского богослужения и шаракана, армянского мира и символа веры ни у одного другого народа нет, но эти нехристи нас и от веры отшибли и вовсе из сил выбили. Увидят у нас скотину — отнимают, попадется девушка — похищают, прямо как на огонь нас положили, живьем жгут-жарят, а слово скажешь, так беда тебе—столько накладут тебе по голове, что глаза вылезут. Если и дом твой разрушат,— ты пикнуть не смей. Ведь они нас, как звери, заедают, а выхода-то нет. Кто ни встанет, тот ногу на нас подымает. Хоть иди в воду бросайся, со всем этим покончь. Разве это жизнь? Стоим, как сироты, шею согнули. Когда же этому конец будет?

В книгах вам не попадалось?— что там сказано — сколько еще этот мир будет стоять? Не пришло ли еще время возгреметь трубе Гавриловой, не настала ли пора, чтобы мир гладким стал, как зеркало, чтобы даже иголочка малюсенькая с расстояния целого дневного пути видна была, чтоб малые люди пришли да Илья пророк. Да стали бы люди ростом с пядень, и остались бы стоять только наш Эчмиадзин да Иерусалим; наш бы народ усилился, а эти бы безжалостные нехристи погибли, сгинули, мы же стали бы вкушать от благ земных и небесных, как ангел возвестил в сновидении нашему святому Просветителю. Мы тоже это от других слышали, не из головы выдумали.

Спокон веков мы слышим, что господь бог столько святого нашего Просветителя мучил, четырнадцати казням подвергал, четырнадцать лет в темнице держал в Хор-Вирабе — преклоняюсь перед святым могуществом его (сказав это, он перекрестился), — и все это ради нас, чтобы и наш народ страдал, мучился, чтоб перестал он этим светом соблазняться, чтоб предстал перед богом с лицом открытым и царствия небесного удостоился. Ах, как было бы хорошо, чтоб день тот поскорее пришел!—чтоб и наши глаза увидели свет. На что нам земное царство? Наша звезда должна в небесах воссиять, чтобы все племена ее видели и нам завидовали; чтобы узрели на нас венец, какого нет на их голове; чтобы устыдились и пожалели, что так пленялись земным величием.

Наши попики тоже книги читают, это правда, да только они много и от себя выдумывают. Кто речи поповской верит?

У нас есть святой престол, и нечего нам у них побирать-

[ стр. 132 ]

ся. Ответствуй мне, владыко, молю тебя,— ведь и нога ваша знает больше нашей головы. Мы — что скот неразумный,—. встанешь утром, умоешься, перекрестишься, выговоришь несколько слов, какие в голову взбредут, да и за дело. А у вас и книга в руках, и ключ к ней. Ваш один волос знает столько, сколько весь мир.

Говорят, пока не придет конец света, не будет у нашего народа ни царства своего, ни престола, так и будем мученья терпеть: мы — трудиться, а те — проживать. Правда ли это или неправда,— одному господу богу то ведомо; и слово и книга перед ним в ответе.

Говорят, один дурак разбил кувшин, так сто умников потом слепить не могли. Так и слово: передают его из уст в уста — ведь что сказано, того обратно не проглотишь! А что правда, что неправда — где ж тут разобрать? Деды нам передали, мы — внукам передадим.

А ведь и кровь у нас горячая, и сердце у нас хоть куда, и мужества хватит посчитаться с врагом. Да один армянин, коли придется, десять неверных под себя подомнет да и изобьет до смерти. Правда, они не постятся, круглый год едят жир да масло сливочное, а мы частенько по целым неделям да месяцам одним хлебушком питаемся, обходимся травой да овощами,— но в нас упование живет на святое миро и светлую веру просветительскую,— великая это сила! Да хранят нас наши святые угодники и всеспасительный наш святой Гегарт!

При случае каком или в бою наш брат армянин одной дубинкой десяти неверным голову размозжит; пальцем ударит — так замертво их уложит,— да благословит бог армянскую святыню и все племя армянское! Но что ж поделаешь, коли действовать мечом нам не велено? Сам Христос отнял меч у Петра, чтобы и армянин крещеный за меч не брался. Молитва, церковь, обедня, пост, милостыня — вот меч христианина.

Однако говорить легко, да не легко исполнять. Пускай их будут и церковь, и обедня,— отсохни у того язык, кто скажет «нет», но сила меча и ружья тоже благословенны, правду я говорю, хоть горло мне перережь! Нет у тебя меча — и голову тебе секут, жену и детей у тебя похищают, никакого житья тебе не дают, добро твое отнимают, а самого табя уводят в плен. Таков уж свет — что ж тут поделаешь? Надо сильную руку, чтоб крест держать. Молитве — свое, мечу— свое. Бог и птице, и животному всякому дал либо ког-

[ стр. 133 ]

ти, либо рога, либо зубы, чтоб могли они царапать, бодать, кусать, себя защищать.

Прости меня, господи! Сердце во мне пылает, оттого я и говорю. Сколь многие, подобно мне, охали и ахали, оплакивали свою горькую долю, да так и сошли в могилу, охая да ахая, вот и я, как они; но истинное слово — ежели я о себе одном пекусь, пусть лопнут мои глаза!

Прости меня, я раб святой твоей десницы. Знаю, вы тоже душой болеете, потому и говорю. А не то — найду себе уголок укромный да и уткнусь туда, найдется, думаю, и земли горстка, будет чем посыпать голову, когда глаза мои навек закрою.

— Хорошо, изволишь говорить, ага Петрос,— ответил преосвященный,— но что поделаешь? Мы Христу, а не миру служим. Мы сыны неба — не земли. Христос, господь наш возлюбленный (тут все перекрестились), творец неба и земли,—ежели бы хотел, чтобы святой его промысел с легкостью исполнялся, ежели бы не желал сам претерпеть муку и распятым быть на кресте, не пришел бы он в этот суетный мир, не принял бы телесного образа, спасения нашего ради. Стоило ему только повелеть — и все бы исполнилось.

Но нет, адамов грех над нами тяготел, и пока этот грех не будет искуплен, и ад разрушен, не будем мы спасены. Мы ученики святого евангелия, дети святой купели,— а такие мысли внушает вам злой сатана, недаром он денно и нощно все ходит за нашей тенью. Сам господь сошел к нам, смирился, принял плоть и кровь нашу, ради нас был распят, умер и был погребен, чтобы и вы следовали его примеру. Кто хочет удостоиться славы небесной, святого царствия Христова,— пока не будет распят, не претерпит муку, страданий, не примет смерти, не сможет удостоиться созерцания святого лика божия. В самом евангелии сказано: «Кто не возьмет креста и не пойдет за мною, кто не оставит отца, мать, жену, детей и не пойдет за мною, тот не достоин меня. Восстанут народы на народы, царства на царства, будут притеснять, мстить, преследовать вас ради меня, — а вы радуйтесь, ибо велико будет воздаяние вам на небе, и волос один с головы вашей не упадет без отца моего, который на небе. Так преследовали пророков, которые были раньше вас...» и т. д.

Вот видите, любезные, так говорит евангелие, и что написано, должны мы исполнять. И апостолы, и пророки, и мученики так поступали, и они пролили свою кровь — как мы ежедневно про то слышим и читаем — и ныне восседают они одесную бога, получили свою награду, прославились и на-

[ стр. 134 ]

слаждаются радостью небесной. Так должны ли мы ради одного часа лишиться вечной жизни? Какой же безумец так поступит?

Что мирская слава?— цветок!—сегодня есть, а завтра увял. Нам ли грешным, недостойным людям, противиться воле божией?

Подобные злые, ужасные мысли и на ум не должны приходить, а не то что переходить на уста и выражаться словами. Как бог велит, так и должно быть. Апостол Павел не говорит разве: «Будьте покорны царям, ибо власть ик — от бога»?

Вот и все. Кто инако думает, значит, в бога не верит, и удел его —геенна огненная. Наша обязанность — сказать, а ваша — внимать. Не послушаетесь, так на себя пеняйте.

А если бы вы знали, что враги нашей веры с нами творят, вы бы все на свете забыли. Каждый бек, каждый хан, когда приезжает к святому престолу, ставит нас на огонь, вроде как на вертеле поджаривает. Сколько их ни корми, ни пои, никак их утробы не насытишь; ни почестями, ни подарками взора их не умилостивишь. Неделями, случается, сидят у нас. Все им даем, чего ни потребуют, а они все недовольны. А когда сардар или Гасан-хан приезжают, так словно небеса над нами разверзаются,— такая поднимается суматоха, что уж никто ничего разобрать не может,— уж больно много волков сразу наваливается. Ведь непременно по четыреста, а то и по пятьсот человек с собой приводят, без стеснения лезут прямо в дом, разве их остановишь? Хан, бек и слуга, и конюх, и повар, и сокольничий, и кальянщик, а с ними мулов, верблюдов да лошадей еще вдвое больше, чем людей, со всем скарбом—и всё это множество вваливается в обитель,— вот и иди, устраивай их!

И с того дня, когда ждем мы их прибытия, у нас всё в расстройство приходит — и трапеза, и служба церковная. Целый-то день либо возле храма, либо за воротами монастырскими посреди дороги и в зной, и в дождь, и в пыль приходится дожидаться,—когда они изволят приехать. Не меньше трех-четырех епископов должно выйти навстречу. Все монахи, обнажив голову, с крестами, с хоругвями, со свечами и кадилами да ладаном, в облачении, за целую версту тоже встречать выходят и с пением шараканов — бегом, впереди лошадей, все в поту,— провожают гостей в обитель. Часто перед воротами монастырскими стелем ткани самые лучшие, парчу да шелк, чтоб прибытие нехристей добром обернулось, чтоб не испытать нам урона, — они ведь всех пере-

[ стр. 135 ]

бить могут. А ткани идут феррашам — вот ведь как приходится угождать! Приедут — и всю обитель зополонят. В покоях католикоса, в кельях, в Казарапате — приткнуться некуда.

Сердца сардара и ханов мы еще кое-как подарками да деньгами задабриваем: и католикос, и епископы и днем и ночью вокруг них хлопочут. Но что творят с несчастными простыми монахами и служками, врагу своему не пожелаю! Грозят палкой, шашкой, ругают их целый день так и сяк, бьют —и чего только не требуют! То коней не туда поставили да не так корму им задали, поднесешь им самое их любимое, а они говорят: не годится. Наших коней и скотину вон выгоняют. А уж свиней — так беда! Как увидят, так и давай разрубать шашкой пополам — ведь они, известно, враги свинины. Хлеб, нами испеченный, кушанье, нами сваренное, мясо нашего убоя, даже вещь, к которой мы прикоснулись,— все у них считается поганым. В амбары лезут, в погреба, все сами, двери высаживают, хватают, что хотят, и непременно собственными руками,— сколько при этом зря повысыплют! — топчут, ломают, крушат, портят. Заберут и вынесут, изготовят сами по своему вкусу, и опять к нам пристают.

Всю-то ночь и мальчики-плясуны, и цыганки, и кяманча, и саз — кто пляшет, кто гадает, кто горло дерет, кто голову ломает,— а все, чтоб ублажить этих нехристей. Что же до вина, так пить они научились, да еще как! А мы — не приведи бог! всю ночь должны стоять перед ними, иногда и на коленях, скрестив руки на груди, в полное их удовольствие. Нередко бывает, что они и монаха исполосуют шашкой, изранят всего. Да, пока не выпроводишь их за ограду обительскую,— очень туго приходится.

Ежели они с нами такое творят,— так что ж про вас говорить? Мы должны терпеть, жизнь — терпение. Может быть, и откроются для нас двери милосердия божия или же погибнем, уйдем из этой жизни и сподобимся узреть святой лик божий,— выход во всяком случае найдется. Христианин не должен мечом устраивать дело свое. Его меч — терпение и вера.

Вон — Агасн, глупый деревенский осел, что натворил? Из-за одной девицы поднял меч, — так сколько бедные канакерцы пени заплатили, и старик, отец его, и старейшины сельские вот уже пять лет сохнут в тюрьме, в колодках томятся и еще бог знает, какой им будет конец. И мелик Саак за них просил и католикос просил, ничто не помогло. А сам

[ стр. 136 ]

он бродит по горам, словно обезумевший, совершает нападения, перерезает дороги,— вот так проводит свои горькие дни. Кто знает, к какому камню преклонит он голову, где затравят его собаки да волки?

Не лучше ли втянуть в себя голову да помалкивать? Нет, любезные вы мои, нам надобно, елико возможно, себя соблюдать: скажут «да» — и ты скажи «да»; скажут «нет» — и ты — «нет»; скажут — «сядь» — садись; скажут «встань» — встань, — а там видно будет.

Говорят, русские уже до Апарана дошли. Кто знает,— на них, быть может, и возможно положиться, пути господни неисповедимы. Да заострит бог их меч! Лишь бы нога их ступила на нашу землю,— а там пусть нас берут, в жертву приносят. Только торопиться не надо. Цицианов и Гудович Еревана не взяли,— быть может, господь того не захотел, чтобы еще раз подвергнуть нас испытанию. Мало ли мы терпели — потерпим и еще, посмотрим, чем это для нас кончится. Но опять говорю: христианин и за рукоять меча браться не должен — если бы даже камень дробили у него на темени*. Звонят ко всенощной, пойдемте в церковь, помолимся,— успеем еще наговориться. Мальчик, подай клобук, подставь башмаки. После всенощной времени еще много, ночь длинна, делать нам нечего, столько еще будем беседовать, что вам спать захочется.

— Дай, господи, пути счастливого, святой отец,— да святятся уста твои! Вот как должно наставлять народ. Какое веселие в мирском житии? В пустыню надо идти, в пустыню, чтобы господь на небеси возрадовался, а земля мало-помалу бы разрушалась, чтобы сатана треснул и лопнул, чтобы ангелы божий поскорее нас взяли и донесли бы к пределу славы нашей. Что есть народ? Что есть мир? Все — одна ложь. Каждый человек сам должен найти путь души своей. Насколько возможно готовься заблаговременно,— бойся отстать!

Дьячок тотчас же подал клобук, монах поднял с полу башмаки и поставил их перед преосвященным. Именитые люди, покачивая головами, натянули на плечи свои шубы и абы, поправили на головах шапки, расступились, и преосвященный вышел. Они тоже вышли ему вслед, один за другим, надели коши, оставленные у входа. Дьякон взял фелонь, мо-

________________________
* Из этого разговора разумный человек поймет, что было причиной жалкого нашего состояния Я больше не стану говорить Что написано в евангелии — свято. Обратись к разумеющему,— тогда уж и бей меня по голове. (Примеч. автора).
________________________

[ стр. 137 ]

нах посох и подал у дверей преосвященному. А бедные попы с фелонями на плечах так долго простояли за дверьми, до того продрогли и иззябли, что, пожалуй, и в день страшного суда их в пот не ударит.

Как только епископ вышел, они встали в ряд по обе стороны, надели фелони и торжественно повели его в церковь, сопровождаемые сзади дьяконами, дьячками, монахами, знатными горожанами и стражниками.

При входе дьячок поставил перед преосвященным туфли, дьякон накинул фелонь, а один из священников, державший в руке сложенный коврик,— как только епископ вошел в церковь и дошел до алтаря,— несколько раз перекрестился, отвесил низкий поклон, расстелил этот коврик на пол и сам встал. Епископ произнес несколько слов про себя, поклонился святому алтарю, приложился и, торжественно проследовав на левый клирос, сел в свое кресло; благословил приступить к богослужению, прочитал «Отче наш», и служба началась.

6

Но не успела обедня дойти и до половины, как вдруг поднялся страшный шум и гам, казалось, сотрясались горы и ущелья. Тюрки, сарбазы, персы наполнили церковь. У отправлявших литургию язык отнялся. Тут уж не смотрели, кто стар, кто мал. У кого достало в ногах проворства, в теле силы,— те все вылетели стремглав и скрылись кто куда. А кто не мог, те остались на месте и стояли, как вкопанные, окаменев, застыв. Куда ни глянь, — везде раскраивались черепа, крошились зубы. Не знающие совести персы не щадили ни храма божьего, ни людей. Ружейными прикладами они притиснули всех к стене, набросились на лепту церковную, — утварь всякую, кресты, евангелия — все, что было в храме, разгромили, разбросали; где видели ризы, кадильницы, что-либо похожее на серебро,— все срывали, ломали, хватали и швыряли под ноги.

Некоторые же встали у дверей, на пороге и, ловя выходящих, грабили их. На ком видели новую одежду, срывали и забирали себе. А что творили с женщинами — не приведи бог! Золотые украшения головные, кольца, ожерелья и броши, вышивные шелковые платья, парчевые архалуки и собольи шубы,— все сдирали, стаскивали, причем били несчастных кулаками и топтали ногами.

[ стр. 138 ]

Старик епископ попытался было вмешаться, помочь бедным прихожанам, но его тут же схватили и связали по рукам. Подоспели священники, но их притиснули к стене,— и всех, кто был в церкви, погнали, махая шашками, как баранов, и вытолкали вон. Плач и вопль достигал до неба, а для этого безжалостного народа все происходившее было по душе— что твой саз, что кяманча!

Как вышли из церкви, так света не взвидели!

Звуки Магерлама и Гасан-Гусейна уже умолкли. Горы и ущелья, казалось, бежали, словно у них впрямь были ноги, плакали, словно у них глаза были.

На улицах Дзорагеха и Конда негде было иголке упасть. Столько набежало персов, карапапахов, курдов, сарбазов, что земля почернела. Там громили лавки, там грабили дом, поджигали, а хозяина гнали с пустыми руками, грозя ему шашкой и ружьем, вместе с несчастной женой и детьми, — в чем мать родила.

Только то и осталось у людей, что успели закопать или запрятать куда-нибудь в мешок,— в хлеб или муку.

Плач детей, молодых женщин и девушек на улицах мог бы камни растрогать, исторгнуть у них слезы. Многие испускали дух под копытами лошадей, иные от страха и ужаса тут же падали мертвыми, иных ничком тащили по земле или, схватив за волосы, волокли, привязав к коню — да сгинет тот день и не вернется! Что только творилось в Ереване!

Многие отцы семейства, многие мужчины были на полях, либо в садах, либо отлучились еще за чем-нибудь и не знали, какая беда стряслась над их домом и над всем миром. Норагехская равнина и дорога у моста, и склон Козерна — все кишело всадниками. Не один, а тысячи их высыпали из города, спеша сообщить и несчастным сельчанам горькую весть.

Тогда и птица не могла бы пролететь над головой — подстрелят, общипают и обдерут! Человек не мог протолкаться.

Кто был с достатком и помоложе, тех навьючили одеждой и паласами, всяким домашним скарбом и пожитками и загнали в крепость.

А кто был стар и неимущ, нуждался в куске хлеба насущном, тех, избив, искалечив, выгнали из дому и приказали сейчас же оставить свое обиталище и хозяйство и уходить, перекочевать вместе с другими сельчанами: было осадное положение, подходили русские.

Счастлив был тот, у кого имелась хоть арба, лошадь, корова пли вол, или хотя бы осел. Всего-навсего успели они

[ стр. 139 ]

взять с собой несколько паласов, ковров, одеял, тюфяков, посуды, муки немножко, либо рису, чтобы под дождем да под солнцем не умереть с голоду.

В городе, однако, у большинства не было ни вьючных животных, ни людей, а об арбе и говорить нечего.

Бессовестный враг так торопил, что и необходимого не успевали с собой забрать. Сколько было съестных припасов — рыбы, масла, сыру, хлеба, вина — все, что заготовлено было дома впрок,— громили, выбрасывали, жгли или бросали в воду; дома поджигали, словом, крушили все, лишь бы они поскорее выбрались из города и перекочевали в другое место.

Двери церквей, домов, мельниц—все остались раскрытыми настежь. Кто что мог, уносил, тащил, грабил,— такое творилось, что собака хозяина не узнавала, сын — отца.

В таком бедственном состоянии, наконец, пустились в дорогу,— так было трудно, так тяжело переселяться, что, кажется, легче змее родить, камню разорваться.

Несчастные матери — и сколько было таких!— беременные, задыхающиеся, с одним младенцем у груди, другого привязав на спину, третьего держа за руку, беспрестанно припадали на колени и, кажется, рады были бы вовсе душу отдать, лишь бы избавиться от горькой своей доли. Не знали, о себе ли плакать, или унимать несчастных детей, совсем ослабевших от голода, жажды и жары; ножки у них были поранены в кровь — многие шли босиком; они обвивались вокруг материнских колен, кидались матерям на шею, просили кусочек хлеба, глоточек воды.

Многие отцы, с ребенком на плече или на спине, с ковром или хурджином через плечо, метались туда и сюда, плакали, но стоило кому-нибудь на минуту присесть, чтоб хоть чуточку отдышаться,— как тотчас рукоять шашки или ружейное дуло тыкали ему в глаза, и он должен был вскочить с места, бежать, не отставать.

У кого остался дома умирающий отец, у кого невестка или жена, у кого лежащая в постели родительница или же грудной младенец в люльке.

Кто все это видел, сердце у того пылало, но что мечу, кровавой руке безжалостного кизильбаша отец, больной, старик, ребенок, мать, дочь?

Кого убивали камнем, а кого шашкой, иных тащили за ногу и кидали в воду, иных тут же приканчивали, чтобы другие не задерживались и, покинув мертвое тело шли дальше.

[ стр. 140 ]

Собаки — неразумные создания — при виде этого жестокого, ужасного зрелища, страдали и тосковали больше, чем наделенные разумом люди.

Ах, кто изобразит, кто передаст вопли, скорбь, рыдания и слезы несчастного народа? Сердце у человека разрывается! Но небо не обрушивалось задавить их, земля не разверзалась, не раскрывала недр своих, чтобы их поглотить и разом с ними покончить.

А каково было тогда крестьянам — не приведи бог! У многих волы остались без призора в поле, скот в степи, овцы в горах. Только и успели иные запрячь арбу, навалить на нее кое-какое тряпье да пожитки, посадить детей и пуститься с плачем и горькими слезами в путь.

Дом, двор, сад, припасы,— все было покинуто на произвол судьбы. Сын от отца отрекался!

И все же эти крестьяне — да будут они благословенны! — брали к себе на арбу детей, жен и имущество городских жителей, ухаживали за их больными; у них на худой конец были все же вьючные животные, съестное, скот — а тем откуда взять? — и они, насколько доставало сил, помогали горожанам.

Иные отцы и матери на этом страдном пути по два, по три дня держали на руках умершего от голода грудного младенца,— всё хотели зарыть его в землю так, чтоб зверь какой не тронул и чтоб смогли они на возвратном пути выкопать останки несчастного своего покойничка, забрать с собою и похоронить по обряду, с отпеванием. Но когда иссякали силы и исстрадавшиеся родители совсем теряли головы, они бросали трупик в воду или клали под камень, убивались, терзались над ним, а на следующий день, рыдая, полумертвые от горя, пускались в дальнейший путь.

Случалось, что беременная женщина тут же на дороге разрешалась мертвым младенцем,— а не его ли девять месяцев с горечью и мукой носила она во чреве, пока он созреет?

Если же ребенок рождался живой, мать его пеленала и одного лишь хотела — умереть с ним вместе, только не оставлять его, только с собой унести,— но, увы! шашка безбожного кизильбаша либо обоих сразу укладывали на месте, либо жестокий отнимал обернутого в пеленки младенца из рук матери и на глазах ее убивал или кидал в воду, либо разбивал о камень.

Многие старики и старухи с расслабленными членами, будучи уже не в силах двигать ногами, почти лишившиеся

[ стр. 141 ]

дыхания, садились где-нибудь под камень, чтобы пришли дикие звери, растерзали и сожрали бы их. Они обнажали голозы, плакали, рыдали, благословляли детей своих, желали им счастливого пути, счастливой жизни, а сами лишались чувств или же бросались в ноги персам, просили, умоляли не гнать их дальше, но не успевали досказать мольбы своей, как падали, сраженные шашкой, ни голоса сына не слыша, ни лица внука не видя, и с тоскою навек закрывали очи.

Многие, видя немощность своих близких, видя, что нет уже у них сил двинуться с места, сами тоже полуживые — собирали остатки сил, крепились, что есть мочи, и взваливали себе на спину драгоценную ношу: сын отца или мать, жених— невесту, муж — молодую жену свою, братья — сестер, зять — тестя либо тещу, и так шли, решив лучше самим умереть, чем их бросить. Но вдруг чувствовали, что спине почему-то стало легко,— между тем кровь сладостной, родимой их ноши уже струилась по их шее, и земля уходила из-под ног, голова кружилась, свет в очах помрачался, память и сознание меркли. Многим везло: шашка не миновала и их и уносила из жизни вместе с их любимыми.

Увы! сами они, правда, избавлялись от всех мучений, но кому теперь позаботиться об их малышах — детках? кто приютит их, даст им глоток воды, кусок хлеба, спасет от голода и смерти?

Горе тем, кого прикончит свирепый перс, либо голод возьмет в свои когти.

Камни рассекали босые ноги, солнце пекло, жарило облаженные головы.

Персы вырывали детей из материнских объятий и тут же рубили на куски, чтобы матери шли быстрее.

И ты, о небо, с открытыми глазами, спокойно смотрело! И ты, земля, с закрытыми устами, внимала!

Когда передавали кому-нибудь такого оставшегося невинного младенца, тот его тотчас бросал, не считая его достойным даже горсти земли.

Горе тому, у кого ломалось колесо арбы либо лошадь уставала с голоду, или вьючное животное падало, ослабев «т жажды и зноя! Тут либо убивали и хозяина вместе со скотиной, либо оставляли арбу на дороге вместе со спящими в ней малыми детьми, а хозяина гнали вперед ударами шашки, не давая ему опомниться. Многие так и бежали — жизнь каждому дорога,— но многие клали голову на арбу и умоляли отрубить ее, чтобы умереть, избавиться и несчастных Детей своих не оставить в дикой степи.

[ стр. 142 ]

Ах, что еще добавить? Сердце обливается кровью, руки начинают дрожать, взор помрачается. Счастлив тот, кто ничего такого не видел и не слышал и впредь не увидит и не услышит. Но наш несчастный народ тысячу раз видел, тысячу раз слышал — и терпел.

Нет камня в нашей стране, нет куста, не окрашенного армянской кровью. Ты тоже ушел с ними, мой дорогой брат Моси, мой ягненочек, братец ты мой! Ах, как я тосковал по детскому твоему личику и никогда более не увидел его. На груди нашей матери, всего трех лет от роду, погиб ты голодной смертью,— да будет светла твоя память! Где могилка твоя, не знаю, но хоть на небе увижу ли я тебя, брошусь ли тебе на шею, о ненаглядное, невинное дитя мое?

Ах, любезный армянин! услыхав про такие дела, отдай все и вся, чтобы народ твой мало-помалу стал лучше жить. Вон они — ходят по домам, просят милостыню, чтобы отправиться и выкупить своих пленников, проданных в эти тяжкие дни в Баязет или Карс, и чтобы остальных прокормить.

Погляди на детей своих и прославь бога, что они, радуясь, резвясь, играют перед тобою. Ах, постигни горе того, кто стучится к тебе в дверь, не отворачивайся от него. Они отбились от дома своего и двора, лишились детей и жен, они терпят голод и жажду и на тебя надеются. Не тверди, что они ленивы, что бегут от дела,— у каждого из них по тысяче мечей в сердце воткнуто!

Они в те дни питались травой, корой древесной, ветками да трупами павших своих животных, ибо резать тогда был» воспрещено. Если попадалась им по пути нива или встречали они какую-нибудь полуразрушенную деревеньку, то думали, что попали в рай небесный: там, на худой конец, все же находили они хоть горстку пшеницы либо ячменя,— жарили на огне, терли в ладонях и ели. Соли же и в помине не было.

Так перегоняли на новое место несчастный, бедный наш народ. Кизильбаши узнали, что собирается война против русских и хотели, на случай, если русские займут страну, не лишиться хотя бы населения, а увести людей в Тегеран, сделать рабами, либо обратить в мусульманство, либо стереть с лица земли.

Ах, душа моя изнывает. Зачем обновил я старое горе? Зачем всего этого вновь коснулся?

Так продолжалось недели две. Одна половина ереванского населения, убавившегося чуть ли не вдвое, побитого,

[ стр. 143 ]

разгромленного, вырезанного, попавшего в плен частью к курдам, частью к карапапахам, вступила в Карсскую землю, другая половина ушла за Масис, в Баязет, но к кому, в чьи дома попала — и богу самому неведомо.

Эчмиадзинская братия тоже разбрелась. Первыми — епископы Ефрем, Барсег, Иоаннес, нынешний католикос и другие, забрав монастырские драгоценности, пришли в крепость.

Прошло еще пять-шесть дней, пока стражники-тюрки окончательно не рассеяли монахов. Книгохранилище, амбары частью опорожнили, частью заперли. Из двухсот черноризцев не осталось и пяти, чтоб охранять храм и святой престол, да и те были преклонного возраста, одряхлевшие иноки и монахи: они предпочли сложить одинокую свою голову там, где столько лет служили, чем скитаться по миру и умереть где-нибудь на дороге.

Были среди этих бедняг и такие, что решались вернуться даже из далеких мест, да по каким неспокойным дорогам!— с опасностью для головы. Оставив семью на попечении чужих людей или всевышнего, они возвращались присматривать за своими садами и полями, а также и за соседскими, ухаживать за ними, поливать, оберегать,— чтобы не засохли. Эти бедняги днем прятались в терновнике, в кустах либо между скал, а ночью, когда мрак окутывал землю, прекращалось движение и смолкал всякий шум, в смертельном страхе, обливаясь холодным потом, вылезали из своих укрытий и поливали сады и поля,— сами тут изнывали, мучились, ахали и охали, а несчастные их семьи—там, в чужой стороне!

Многие думали, что стало уже спокойно, выходили — и тотчас же на них набрасывались разбойники, хватали за горло и отрезали им голову, лишая жизни. Что голова, что луковка, как говорится.

Горы и ущелья кишели грабителями, ворами, разбойниками. Птица не пролетит! Воздух заражен был трупным запахом, и пернатые хищники налетали со всех концов света и собирались тут и там, чтоб до отвала набить себе зоб. Вода то и дело влекла мертвые тела, ветер то и дело приносил запах гниющей человеческой плоти. Не было камня, не окрашенного свежею кровью. Небо недоумевало, смотрело и изумлялось, сколько зла может содеять человек, и думало, как наказать его в меру его злодейства

[ стр. 144 ]

7

Шел... июнь 1825 года*.

Кровопийца Гасан-хан, младший брат сардара, — погубивший тысячи невинных жизней, разрушивший тысячи домов, разоривший города и села, успел уже пять-шесть раз попрать ногами Каре и Баязет, привел к покорности эрзерумского сераскира, нагнал страх на весь мир и собирался теперь идти походом на Петербург, взять его и разрушить, а по дороге захватить тифлисских красавиц и раздать на утеху озверелым своим войскам.

Он приказал Наги-хану—с его карапапахами и мскллу— закрыть выход из Казахской теснины, главаря курдов Окюза-агу послал к границе Карсского пашалыка, а сам со своими сарбазами и войском направился в Апаран, чтобы при первой же возможности вторгнуться через Памбак в русские пределы. Все крепости привели в готовность, в Ереване и Сардарапате оставили сколько нужно войска и боевых припасов, а прочее все взяли с собою.

Всякий, кто вошел бы в это время в Ереван, подумал бы, что, наверное, только что произошел потоп и разрушил мир. Апаран превратился в настоящую бойню. Не проходило дня, чтобы в горах или в степи не ловили людей и не приводили к Гасан-хану. Кто приводил пленников, становился его правой рукой, — подарки сыпались до самого Карса.

Гасан-хан дня не засыпал без человекоубийства. А как, бывало, проснется и совершит утренний намаз, так первым делом прикажет привести к себе несчастных, растерявшихся пленных, пойманных тут и там, и либо сам выколит им глаза, отрежет нос и губы, либо же прикажет отрубить руки и ноги, а то и велит им всунуть обрубленные руки в котел с кипящим маслом, чтоб остановить кровь, а иногда и самих: изрубить на куски.

Наги-хан и Окюз не отставали — их молодцы тоже чудеса творили.

Казах и Борчалу поднялись целиком. Местные мусульмане хватали и забирали людей среди своих же сельчан и сдавали их кизильбашам; указывали дорогу, сообщали сведения и либо приводили врага, либо сами грабили дома и добро злополучных армян.

Нередко случалось, что они в открытую, среди бела дня,

________________________
* В авторской рукописи число отсутствует, а год указан неправильно. На самом деле шли первые дни июня 1826 года (Ред.).
________________________

[ стр. 145 ]

являлись к человеку, с которым спокон веку жили рядом, из года в год водились, вместе по-добрососедски ели хлеб, и грабили его дом и добро, ему же самому говорили:—«Лучше уж мы возьмем, чем враг. Мы вам друзья,— лучше мы вашим попользуемся, чем враг придет и унесет!..»

Много всяких совершилось событий, но лукавые персы так воровски вели дело, что в нашей стороне ничего не было известно. Такое беззаконие уже не раз бывало. Много лет подряд, при каждом походе на Каре или на Баязет повторялось подобное.

Сардар ежегодно выступал со своим войском в Апаран, оставался там целых три месяца, посылал подарки памбакскому начальнику, приглашал его к себе и давал тысячу клятв, что нет у русских лучшего друга, чем он. По этой причине правитель Памбака, владетельный князь и военачальник Саварзамирза никаких подозрений и не питал. А что где-нибудь угонят скот или уведут людей в плен, так эту добрую привычку и теперь сохраняют наши соседи — Казах, Борчалу. И сейчас они убивают, грабят, режут — это их постоянное занятие. Поэтому, уверяли они, ничего нет удивительного и никакого в том нет злого умысла, что из Еревана людей выселяют,— вся причина в том, что сардар хочет идти походом на Эрзерум,— оборонительные меры принимались и раньше тысячу раз, это было не ново. Одним словом, тюркские агалары так вкрались в сердце Саварзамирзы, что как хотели, так и вертели.

Бывало, какой-нибудь армянин получит письмо из Еревана, от друзей, узнает про все дела и заикнется об этом,— так в Караклисе смеются над ним, по морде дают: трус армянский! Агалары так обступили дверь начальника, так засели у него на пороге, что армянину не давали и пикнуть.

Однако памбакские армяне, крепко зная коварство персов и помня пережитые горькие дни, все же подготовились во всех местах.

И в Парни, и в Гюмри, где была крепость, восстановили стены и засели за ними. В Хлкараклисе, где ни крепости, ни пещер не было, жители нагромоздили друг на друга арбы и плуги и устроили целое укрепление. Свезли и спрятали гам все имущество, приняли к себе также и окрестных сельчан. Мужчины, собрав сколько с давних времен было в селении шашек и ружей, ввели туда женщин и детей, пригнали к укреплению скот — главное свое богатство — и караулили День и ночь, не расставаясь с оружием.

В поле выходили тоже целой гурьбой. Дороги почти все

[ стр. 146 ]

были перекрыты. Частенько, ночью, грешили против христова слова: попадался им по дороге неверный, так не успевал моргнуть, как голова его отлетала.

Так как было время кочевки, нехристи держали ухо востро, а где хотели пустить в ход свое свирепство, там их же кровь обливала им сердца, ибо памбакские, лорийские, карабахские, мушские, баязетскне армяне, живя в горах и в степи, не очень-то прислушивались к голосу попов и церкви и сохранили до сих пор вместе с деревенской своей грубостью дух храбрости и мужества, каким отличались непобедимые наши предки. При случае не больно-то пугались они евангельских слов и монашеских угроз,— что, пролив кровь, попадут в огонь вечный, — кто один палец подымет, тому всю руку в рот засовывали; кто курицу со двора утащит, тому голову с плеч сносили.

Поэтому персы, проходя по тем ущельям, не столько боялись грозных скал и бурных рек, сколько всяких щелей в скалах: ружейная пуля или тяжеловесная шашка храброго лорийца разили оттуда голову проходящего, как луковицу, а тело врага приносили в жертву родным ущельям.

Одно имя Овакима Меграбяна-Туманяна из Дсеха заставляло трепетать камни. Он вырос в горах и ущельях, привык проливать кровь зверей и разбойников — кости его стали крепки. Двое мужчин не могли обхватить его, пять человек не могли скрутить одну его руку, голова у него никогда не болела. Ел он мед да масло, одевался в грубую шерстяную одежду, нога его всю жизнь ступала по цветам, по зеленым лужайкам. У горных ручьев, в лесу впервые открыл он глаза в своей колыбели. Что могло противостоять ему?

Великан, не мужчина! Рост его был в четыре с половиной гяза, спина — шириной в полтора, грудь — твердая, как скала, рука — что столб, нога — что сук дубовый, шея — с целое древесное корневище. Лицо его сплошь заросло волосами; пониже лба тянулись в две пяди и ниспадали черные-расчерные брови, окаймлявшие орлиные очи и нос, как грозовая туча окаймляет ночные звезды. Нос и губы так густо обросли волосами, как глыба каменная — бурьяном либо кустарником.

У него было восемь братьев, один громадней другого. У каждого из них было по пять, по шесть сыновей; они не только всех сыновей поженили, но и внуки их уже выросли, на их глазах играли, ходили с ними в горы.

Более шестидесяти душ — невесток, зятьев, внуков, правнуков — выходило поутру из их дома и вечером, с наступ-

[ стр. 147 ]

лением темноты, засыпало под их кровом, — а столетний их родоначальник Меграб, будто недавно еще вовсе был мальчиком, лихо закручивал усы, зачесывал бороду, заламывал папаху, плясал, когда все плясали, играл, когда играли, нередко отымал у кого-нибудь саз и сам начинал щипать струны, пел песни, как двадцатилетний, вскакивал на коня, обвешивался оружием или же в горах, в ущельях, холодною ночью, под кровом шатра, собрав вокруг себя всех своих семейных, рассказывал тысячу разных вещей — о своих подвигах, об отваге лорийцев, о старине, о лезгинах, о тюрках— и внушал им, что даже спящий должен держать шашку и ружье под подушкой, что и в могилу надо ложиться с шашкой на боку либо класть ее вместе с саваном в землю, дабы и камень бессмысленный знал, кто под ним погребен.

Этот Оваким купался однажды в реке. Вдруг видит — человек пятнадцать лезгин выходят из лесу. Он вылезает потихоньку из воды и, делая вид, что этих лезгин ровно ни во что не ставит, начинает себе одеваться. Лезгины обычно людей не убивают, предпочитают хватать живьем, чтобы потом продать. Как только подошли они ближе, наш великан закричал им, чтоб остановились, и говорит, что если пятнадцать человек скопом нападут на одного и схватят, это еще не подвиг, что если у них храброе сердце,—пускай станут по одну сторону, а он станет по другую, один, и ежели они одолеют, тогда пусть берут его и уводят.

Лезгины, чтоб себя не уронить, согласились. Миг — и Оваким, как лев, выстрелом из ружья уже свалил одного. Не полагаясь больше на пулю в такую жаркую минуту, он выхватил шашку и бросился прямо на врагов. Те повернули назад, и он четырнадцать из них прикончил — кого пулей убил, кого шашкой в куски искрошил.

Последний, пятнадцатый, как раб, пал перед ним на колени и подставил храбрецу голову. Этого он взял за руку, поднял и говорит ему:

— Дарую тебе жизнь. Ступай в свою страну и расскажи про все своему храброму народу — пускай знают, что не они одни умеют рубить шашкой, что в Лори, в селении Дсех — тысячи таких, как я, и что если они захотят, так вашу страну растопчут и с лица земли сотрут. Но только армяне исповедуют христову веру и считают это за грех, закон наш того не велит.

Когда, бывало, Оваким — этот бог дорийских ущелий, этот горный орел, этот лев лесной — гаркнет из-за скалы или

[ стр. 148 ]

нагрянет невзначай в поле, так у целой сотни врагов сразу душа в пятки уйдет и в глазах потемнеет.

Когда взгляд его из-под почерневших от солнца и дождя, закоптелых бровей падал вдруг на человека, тому казалось, что его поразила молния, что горы и ущелья на него обрушились, земля пошла кругом,— и стоял он перед Овакимом неподвижно, будто в камень превратился.

Сколько раз, бывало, этот великан, забрав с собою таких же, как он, храбрых молодцов, драконом день и ночь кружил по лорийским ущельям и горным вершинам, сбивал птиц в небесах, по конным следам носясь по ущельям, нагонял дичь: с десятью всадниками врежется в сотню верховых, и всех искрошит,— зато, когда проезжал он потом по тюркским кочевьям, никто не осмеливался даже глазом повести.

Таким вырос он сам, такими — и его товарищи. В каждом доме было по пяти, по шести мужчин, не считая стариков и детей. Нагорные зеленые луга, цветы, струящиеся по ущельям ручьи, пещеры — это все было их телом, их душой, их жизнью.

Не в теплой постели и не у бухарика, не в школе и не в церкви выросли они — сердце их не знало страха и слабости. Нередко засыпали они в горах пли на поле, а тут начинался дождь или град, так они даже головы не приподымали, чтобы сон не спугнуть.

Их бухарик, их печь — посреди дома; с утра полыхают в ней два-три огромных наваленных друг на друга дерева, а хозяева, при открытой двери, частенько в одной рубашке и без шапки сидят кружком у огня, скатывают и пекут круглые хлебцы либо жарят мясо, едят и рассказывают всякие истории о своих ущельях, меж тем как сынок, обхватив руками шею отца, брат, обняв сестренку, уже улеглись кругом, как невинные ягнята, и сладко спят.

Когда наступало тревожное время, они укрывали свое имущество и семьи в такие скалы, куда и птица не осмелится подлететь. На высоте в добрых тысячу гязов они так свободно расхаживали по обрывам острых скал, при одном виде которых у человека в глазах темнеет, так прыгали с края одной скалы на другую, что всякий глядевший на них издали приходил в оцепенение, не мог на ногах стоять от страха и садился на землю.

Они загоняли табуны, крупный скот и овец в лес, а сами с ружьем на плече рыскали по горам и ущельям.

[ стр. 149 ]

Ах, в каких местах они жили!— как было им поступать иначе, как не отличаться такой отвагой!

В самом деле, не в школе же они были, чтобы слушать мертвый, сухой, передаваемый слабым языком рассказ,— о том, мол, что у армян было когда-то свое царство,— ученик либо не верит, либо засыпает под такой бездушный рассказучителя.

Здесь каждый камень для них книга, каждая скала — история, каждая древняя крепость, разрушенная часовня или церковь — живой учитель,— коими полны здесь горы и ущелья! Каждая могила, каждый памятник — живой для них свидетель и летописец. Лорийская неприступная твердыня, стены, храмы, палаты Санаинского и Ахпатского монастыре — для них училище.

Правда, они грамоте не обучены, но в сердцах у них железом вырезано, что это те самые священные земли, те святые поля, где великий Шахиншах, Ашот Багратуни, Смбат*... Захарий-спасалар, предки Аргутинских-Долгоруких, Иоанн Одзнийский-философ, Иоанн Ерзынкаци — взлетали, как орлы, и, как львы, рыкали, как огненные серафимы и херувимы, с мечом в руке одолевали здесь, на этой земле, Омара, гуннов, Чингисхана, Тамерлана и тем на небе стяжали себе туберозу бессмертия, неувядаемый вовеки венец. Колени ныне живущих склоняются над их могилою, лица касаются святого их праха, ноги становятся на лица их, со слезами их смешиваем мы свои слезы, крепость нам дарующее семя из земли их вырастает, в могиле их лежат наши покойники.

Могилы их зрит, кто в сон погружен.
Проснется от сна — и все тот же сон.
Кто клятву дает,— так именем их.
В пути их молитвы уста твердят,
Их имя, их память — ссоры мирят.
Святые места,— Санаин, Ахпат!
Усеяв долины и горный скат,
Там тысячи памятников стоят,
Живым языком они говорят,—
Прохожему скажут — и замолчат:
«Оплачь злосчастные жизни дни.
Оплачь — и руки свои протяни!
Умри, беспомощный армянин!
Куда ж ты идешь, без слез и один?
Вот здесь умри! Пусть кости твои
Спят в лоне этой святой земли,

________________________
* В оригинале имеется пропуск, по всей вероятности, должно было быть — Мирозавоеватель (Ред.).
________________________

[ стр. 150 ]

Пусть хоть останки плоти твоей
Покоятся рядом с прахом царей
Тебе не затем были очи даны,
Чтоб славу узрел ты родной страны.
Да ляжет на лик твой их прах святой,
Их любимый куст зацветет над тобой».

О предки, чья сила гремит в веках,
На лик ваш святой да ляжет мой прах.
Когда я дышу,— огонь изо рта.
Закрою ль глаза, открою ль уста,—
Ах, злоба во мне, как туча, черна,
Слезами мой день затмила она.
Что проку, что в сердце звучит ответ?
Коль не видел взор, утешенья нет.
Под вашим крылом, увы, не рожден,
Дыханья вашего был я лишен.
Когда б Шахиншах иль великий Смбат
Сказали б и мне: «О мой сын и брат,
На этой земле я тебя вскормил,
На этой земле я тебя взрастил
Ты жизнь свою и душу отдай,
Врагам лишь родины не отдавай!
У себя в горах не будь чужаком,
Слугой чужеземца, его рабом!»

Армянин богомольный, лицо закрой.
Горемычна доля земли родной
Всё небо в тучах, грохочет гром,
В горах и ущельях — и плач и стон!
Чего же стоишь ты, руки скрестив.
Совсем смешался, ни мертв, ни жив?
Избавься, скройся, беги со всех ног,—
Не остановишь такой поток!

Как доброе солнце сегодня ты
Взошло и на нас глядишь с высоты?
Как ты не закрыло прекрасных глаз,
Как можешь спокойно взирать на нас,
Свидетелем быть злодейства и бед,
Жестоким сердцам отдавать свой свет,
Несчастных армян лицезреть тела,
Дома их, выжженные дотла,
Так много слышать и видеть зла,
И делать спокойно свои дела?
О небо, ты глухо к людской беде!
Где нынче гром твой и молнии где?
Замолкли, увидя злодейский меч,
Не рушилось ты, чтобы зло пресечь!
Земля, ненасытное чрево насыть,—
Хотела ты кровь невинную пить,
Хотела детей поглощать тела,—
Стенаньем родителей пренебрегла.
Глаза ты закрыла, а пасть — что дверь.
Увы, ненасытный, несчастный зверь!

[ стр. 151 ]

Не хотела услышать стоны людей,
Огнем покарать худых сыновей,
Любовью согреть благих сыновей,
Тех разорить, кто тебя разорил,
Тех укрепить, кто тебя укрепил,
Тысячу душ мечу не предать,
Ягнят невинных хранить, как мать.

Куда ж, прохожий, уходишь вновь?
Перед тобою — что море — кровь!
Свой шаг, прохожий, останови:
Народ твой несчастный лежит в крови!
Вон мальчик и девочка — погляди —
Рука — у матери на груди.
Земля с волосами, кровь со слезой —
Смешалось всё, как цветы под косой.
Вдоль улиц, дорог — запрудой лежат,
И камень и землю кровью поят.
К тебе взывают, остановись!
Пройдешь, зайдешь ли в Хлкараклис,
Взгляни на землю, где был палач,
Возьми платок, утрись и заплачь.
На колени стань, о них зарыдай,
На небо взгляни — плачь, причитай,—
И поминай: который народ
Себя защитить не умеет, тот
В рабы к врагу своему пойдет,
И бог от него свой лик отвернет.

8

— Ребята, будьте начеку, приготовьте ружья, приведите к нам в дом женщин и детей! — сказал первый из старейшин в Хлкараклисе, господин ага Саркис.— Слава богу, дом мой полон хлеба, и буйволицы мои доятся. Что есть у меня, все ваше. Скотину вашу тоже как можно ближе сюда подгоните, к селу. Мужайтесь,— пока не иссякла моя сила и могу дышать, жизнь моя принадлежит вам. Мы и с курдами, и с османцами сшибались лбами, а эти малодушные персы — что в них? Могут ли они устоять перед нами? Если и на небо взлетят и оттуда сплошным огнем ниспадут, и то ни волоска нашего тронуть не смогут. Наши кости окрепли в карсских горах,— что такое персы, чтобы нам противостоять?

Пусть не дают нам пороха и ружей: мужество наше — и порох нам, и защита. Посматривайте хорошенько, чтоб арбы крепко держались. Теперь одна часть людей пускай идет на ту сторону села, а другая — на эту. Если возможно, и стар, и млад — все стойте вперемешку, пусть враг думает, что нас

[ стр. 152 ]

много, он тогда не решится близко подойти. А я со своими людьми загорожу дорогу, и первому, кто только сунется, угожу в лоб вот этой пулей,— недаром ружье заряжаю.

Правда, мы уже столько дней их ждем, а их все нет да нет. Но сегодня ночью мне явился святой Саркис — преклоняюсь перед святой силой его!— и сказал, чтобы мы были наготове. Поминайте святого Саркиса, молитесь,— скоро уж восток займется.

Много они крови народа нашего пролили, теперь наш черед их кровь пролить. Разве ж мы не армяне? Слава сотворившему армянский народ,— каждый из сынов его целой горе равен.

Ну, не теряйте времени! Еще поживем на нашей земле, опять будем вместе с семьями нашими веселиться; опять на земле, где усопшие наши погребены, кровь проливать. Разве мы не внуки Вардана? Не Трдата ли кровь у нас в жилах, не Тиграна ль дыханье в устах?

Гора и та бы на нашем месте растаяла, а вот мы, армяне, все стоим—нас уважают, и вера наша повсюду прославлена. Родимые мои, голуби мои, давайте такой совершим нынче подвиг, чтоб весь мир о нем узнал.

Ну, вставайте, Смбат, Ашот, Тигран, вставайте, родимые! Погляжу, какую вы сегодня удаль выкажете, как не посрамите достойное свое имя! Да с таким именем человек должен гору перескакнуть, коли она перед ним встанет, через море перешагнуть,— а эти никуда не годные персы и народ-то слабый, и ни души-то, ни веры, ни закона у них нет,— что в них? Когда у человека лоб миром не мазан — какая в нем может быть сила? Если наша рука изнеможет, так ангел божий и заступничество святого Просветителя нам помогут. Такова сила нашей веры.

Батюшка дорогой, встань и всех причасти — великая сила в причастии: коли помрем, в нем для души спасение, а живы останемся, так оно телу во здравие. А уж исповедывать некогда,— господь сам знает, что сердце у нас праведное.

Если мне суждено помереть, схороните и поминки справьте, а сына моего — молодца — соблюдите. Пять у меня сыновей, три брата, племянников шесть, а либо семь, и внуки есть и невестки,— только он мне всех дороже. Больше всех я его любил, больше других лелеял.

Ах! Если бы вы только знали, какой он породы! Да что я говорю!— вы и так знаете. Ведь он по крови от нашего храброго Вардана Мамиконяна происходит. Он был ребенком, когда отец с матерью у него померли,— я его взял, усы-

[ стр. 153 ]

новил, и он мне родных сыновей дороже. Скажу — бросься В0ду — бросится; скажу — кинься в огонь — и от этого не отступится. Вы поглядите только на его широкий лоб, на рост богатырский, на орлиные очи его, на красоту всего лица его — а сладкую речь его вы слыхали? Когда входит он в храм божий, точно ангел входит. Среди нас ли появится— всякий раз будто солнпе встает. Ах, каждый раз, как его вижу, или голос его слышу, так и кажется мне, что стоит передо мною сам святой Вардан.

Батюшка дорогой, благослови его, положи руку на его голову. Кто знает, что будет: заря кровавая зажигается, черные мысли обуревают меня — но вера наша все одолеет...

Вардик дорогой, родной ты мой, пока еще есть у меня душа в теле, подойди, я тебя поцелую, подойди, солнышко мое ненаглядное! Как придется мне в землю лечь, ты закрой мне глаза рукой своей праведной, сам засыпь меня землею. И оставайся в доме за старшего сына, заступи мое место, всем управляй. Пока твоя нога будет на моем пороге, дом мои будет цвести, и камни будут плоды приносить. Подойди, голубок ты мой, Вардан мой второй, мой родной Вардан! Когда буду в могиле, и ты придешь и ногой своей ступишь на холм, мне будет казаться, что ангел распростер надо мною крылья. Подойди, подойди, дорогой,— сейчас рука моя тебя обнимет, глаза любуются светлым твоим ликом, язык с тобою говорит,— а нынче же, быть может, все это замрет, и тело мое без дыхания, без речи будет неподвижно лежать перед тобою. Ты будешь плакать, но я буду глух, будешь причитать — не услышу, не увижу.

О бог Вардана, бог Вагана! О святой Просветитель! Если этой седой голове не видать уже светлых дней,— так пусть умру я у ног его! Если этим престарелым глазам не видеть уж больше света солнца,— о боже! — я прах и пепел перед тобою — пусть рука его посыплет меня горстью земли!

Дорогой Вардан, родной мой, не плачь: слезы твои жгут мне сердце и испепеляют. Не плачь, жаль мне ангельских твоих глаз, — благословение твоего святого прадеда на нас, Утри же глаза. Но ежели я благословляю тебя, разве это значит, что подходит мне час умереть? Да бывал ли день, когда я не благословлял тебя, не хвалил и, прильнув лицом к лицу твоему, обратив взор к небу, не молил для тебя долгой и счастливой жизни? Подойди, сынок, подойди, душа моя, столб дома моего, опора моей жизни. Благословение мое — отцовское благословение. Голос отца господь скорее услышит. Подойди. Дай благословлю, настал час,— береги

[ стр. 154 ]

себя. Теперь ступай к матери. У других моих ребят прощенья попроси, бог не отымет силу у этой руки, до сего дня и волоска чужого не тронувшей. А вы за меня молитесь праведными своими устами. Пошли бог здоровья этим храбрецам: да с такими молодцами мы и орла с неба спустим!

Батюшка дорогой, скажи спасительную молитву, прочти из евангелия,— мы помолимся под этим святым небом,— может быть, голос наш скорее бога дойдет. Дети, станьте на колени, кладите земные поклоны. Каждое ваше дыхание, как дым жертвы Авелевой, ныне к небу вознесется. Обнажите шашки,— батюшка вас благословит.

Всюду на крышах домов, во дворах, на поле, везде, на каждой поляне под звездами небесными, люди опустились на колени. Детский крик, плач ребячий, причитания отцов и матерей, их молитвы смешались, вознеслись к небу. Отец благословлял сына, мать отдавала в чужие руки дитя свое. Мрак и темь понемногу рассеивались, свет-заря медленно занималась. Земля утерла их слезы, небеса услышали их молитвы. С радостными лицами встали они, приложились лбом к руке священника, к кресту и евангелию и поцеловали. Взявшись за руки, стали ободрять друг друга, любовно обратив взоры к небу. Смерть ли, жизнь ли ожидала ихнее одно — вместе жить, вместе умирать, вместе биться и проливать кровь, вместе сходить в могилу, вместе и венца небесного удостоиться!

Ни страха, ни скорби уже не было видно. Лица сияли, как ясное солнышко, кровь огнем разгоралась в сердце, душа рвалась из тела, словно говорила:—не теряй же времени, уже начерталась на небе святая ваша память. Горы и ущелья ополчились на вас, желая вас попрать. Но ваша храбрость и силы небесные помогут оставить имя ваше в мире. Любовь и вера, преданность родине столь могучи и на такие чудеса способны, что один может сокрушить тысячу, двое — разбить и победить десять тысяч.

Перекликнулись, ободрили друг друга — и выступили.

Невинный Вардан, между тем, нагнув шею, опуская глаза или же взглядывая на отца, утирал слезы, вздыхал, хватался за сердце; то смотрел на окружающий народ и подавлял в груди своей стон, то, молясь небесам, обливал землю слезами. Он, положив одну руку на шашку, другую на плечо отца и обняв его за шею, плакал и горевал, говорил со слезами на глазах:

— Сладостный отец мой! бесценный благодетель! подаривший мне жизнь! упование души моей! Разве дом может

[ стр. 155 ]

удержать меня? Разве не ты дал мне эту кровь, не ты подарил мне это тело — могу я разве оставаться равнодушным и быть в покое? Если б я был в темнице, с оковами на ногах, и смерть стояла бы предо мною, и меч был бы в груди моей, — я все стремился бы к тебе, чтобы отдать тебе душу, у ног твоих умереть, в прах обратиться. Ах, как же не стоять мне рядом с тобою? Пусть я первый жизнью ради тебя пожертвую, душу свою тебе отдам, пусть твоя нога ступит на мою могилу, и твои уста благословят мою душу. Ах, отец мой, отец мой! — умру ради жизни твоей. Никогда да не увижу я света дневного без тебя. Умру — схорони меня, буду жить — береги. Возьми меня с собою, не убивай меня! Видишь шашку в моей руке, — я без врага вонжу ее себе в сердце, если на глазах у тебя, перед домом твоим не будет уложена сотня врагов, если эта рука не зарежет, как курицу, у ног твоих любого, кто дерзнет стрелять в тебя; если эта шашка не отсечет напрямик или у коня под брюхом шею ста врагам с такими же шашками, — так зачем же я на свет родился, пойдет ли тогда мне и пища впрок?

Нет, отец, отец родимый мой, возьми и меня с собою, я тоже буду сражаться! Пускай весь мир узнает, что племя храброго Вардана и весь бессмертный, славный народ наш готов, из любви к родине и веры ради, всяк час пожертвовать жизнью.

— Потоп идет! берегись, дорогой Вард! Началось... Прощай, родной...

— Ни потоп, ни шашка и ружье, ни молния небесная, ни морская волна не в силах устрашить меня, оторвать от тебя! Гляди, первый же, кто выйдет вперед, станет мне жертвой! Если ты не хочешь, чтобы сражался я из-за арб, я выйду в открытое поле, стану один, ринусь на них, как молния, разгромлю, собой пожертвую! О быстрый поспешник, Саркис-воитель! К тебе взываю, укрепи руку мою!

Так молвил юный гайканец Вардик, взвел курок у ружья — и в ту же минуту, во мгновение ока, упала пробитая вражья голова на конскую шею,— свет засиял!

Захотело было небо собрать тучи, чтобы не видеть горькой участи осажденных, но свет солнца и ветер крылатый погнали их за горы, чтоб воочию узреть торжество храбрых армян, поражение врага и позор его.

Как взбесившийся зверь, ринулся из-за холма Гасан-хан верхом на коне. Равнина Шурагяльская покрылась мраком, стала черным-черна. Хлкараклис исчез в дыму. Как будто небо вдруг низверглось, громом и молнией разрушило горы и

[ стр. 156 ]

ущелья, — вот сколь бедственно было в тот день положение защищавшихся. Скотину, бывшую на одном конце села, увели, забрали. На другом конце враги уже подожгли дома и врывались в село.

Как капля весеннего дождя, попавшая в поток бурного вихря или как невинный ягненок, повстречавший сотню диких зверей и вдруг оказавшийся посреди них, так и они оказались с четырех сторон окруженными: сверху небо, снизу — голая земля. Но храбрые армяне слили сердца свои, сгрудились вокруг Вардана и крикнули друг другу:

— Умрем сегодня мы все вместе, — ах! — достигнем славы святого Вардана! Други, не бойтесь! Мужайтесь! Держитесь друг друга, тесней сплотитесь: пусть один меч нас сразит, одна земля засыплет — все умрем, до последнего,— позор беглецу!

Пылающее солнце поднялось над Алагязом. Устремив глаза на землю, оно как бы хотело проникнуть в нее, разворотить камни, чтоб увидеть ясно доблесть и мужество нашего народа. Оно извергало пламя на облака, чтобы не смели они загораживать его лица и стояли бы молча на своем месте. Горы и ущелья раскрыли грудь свою, обнажили голову, изъявляя покорность и готовность служить.

Но самый Хлкараклис объят был таким мраком, такой окутан мглой, что глаз даже прямо перед собою ничего не различал. Треск ружейной пальбы, крик врагов, ржанье коней, рев скота, взвившаяся с земли пыль и мгла, — все окутало, заволокло Шурагяльскую равнину.

Приверженцы святого креста и пятиперстия Али отроду еще так не сшибались, как в тот день. Сто раз персидские черные полки устремлялись вперед, бросались в атаку, и каждый раз на поле боя оставалось до ста убитых. Они бежали назад через трупы своих, переводили дух, вновь устремлялись вперед, но, отведав пуль из рук этой горсточки храбрецов, вновь со срамом возвращались обратно.

Наги-хан, Окюз-ага, Свангули-хан — никто не мог показать своего уменья. Казахцы, курды, сарбазы проявили всю свою отвагу и все же не могли ни сомкнутым строем, ни атакой врассыпную одолеть горсть земледельцев. Откуда бы враг ни приближался, тотчас из дверей домов или из-за наваленных друг на друга арб так начинали трещать ружья, что персы разбегались, топча своих же.

Крупный скот и овцы ушли. Пламя и дым от загоревшихся полей доходили до самого неба.

Доведенный до отчаяния Гасан-хан стал посылать Саа-

[ стр. 157 ]

ка-агу, чтоб тот полюбовно уговорил сельчан прийти и поклониться ему, отказаться от русских, изъявить ему свою покорность и обещал тогда волоска их не тронуть.

Саак-ага, этот спаситель ереванского населения, ежедневно избавлявший от смерти сотни людей, защищавший их, из рук зверя вырывавший свой родной народ, ежедневно облегчавший горе сотен неимущих армян и спасавший их от нехристей,— с каким чувством должен он был пойти и подать совет, чтобы они —армяне — отступились от бога и покорились сатане! Но приказ был суровый. Если б Саак-ага его не исполнил, тысяча сарбазов и всадников-армян, служивших у него в войске, в тот же миг были бы вырезаны. Почтенный муж наконец подъехал,— он прижимал к глазам платок. Но не затем лил он слезы, чтобы люди явились к хану и покорились: он плакал, думая о том, какой найти им выход, чтобы не попасться в руки зверя.

Как только показалось армянское войско, Саак-ага стал во главе его. Но едва успел он открыть рот и произнести первые слова,— и не затем, чтобы их уговорить, а желая только подать им совет и утешение,— как сто ружейных дул направились на него:

— Уйди, персидский армянин,— одно нашу руку удерживает,— что ты миром мазан, а не то кровь твоя давно бы окрасила нашу землю, давно бы мы душу таких, как ты, загубили! Пойди, кури ладан, возжигай свечи перед Просветителем, что мы в целости тебя отпускаем. Мы не ели у персов хлеба, не росли под их рукой, чтобы идти к ним в слуги. Ты знаешь силу нашей шашки,— так и стой в стороне,— какое твое дело? Пусть наш враг станет перед нами, лицом к лицу; ежели достанет у него смелости, пускай к нам подступится,— а то привык по-воровски разорять села да угонять скот! Пускай себя покажет, ежели храбр! Нас и тысячи человек не наберется, а у вас в войске — за двадцать тысяч! Нет, пока мы дышим, земли своей, жен и детей своих вам не отдадим. Воротись!..

Услыхав такой ответ, Гасан-хан стал, как разъяренный тигр. Туг же приказал он войскам, чтоб вражьи шашки и ружья были им нипочем, чтоб они в тот день либо полегли все, либо смыли позор, либо разрушили Хлкараклис до самого основания, либо остались под его развалинами. Сам он хотел, обнажив шашку, поскакать впереди своих, нанести первый удар, пробить укрепление из арб и самолично снести голову первому пленнику, но Окюз-ага, с одной стороны, Наги-хан, с другой, тысячью просьб и доводов уговорили его по-

[ стр. 158 ]

щадить свою неправоверную жизнь и не ронять чести своей особы, присоветовали ему сидеть в своем шатре и смотреть с горы, какие чудеса будут творить его верные слуги. Ну, а если они сложат свои головы, тогда пусть уж и он выступит сам и отомстит за их кровь.

Гасан-хан согласился. Железное лицо его немного смягчилось. Он разгладил жидкую бороденку и, вращая по сторонам своими глазами гиены, лязгая беззубыми челюстями, насупил брови и потянул кальян,— нос и рот наполнились дымом,— потом зашевелил своим адским ртом: велел, сколько есть в войске всадников и сарбазов из армян, всех пустить вперед, а самим держаться сзади,— чтобы их всех перебили. Пороху у врага убавится, а сами чтоб сзади их приканчивали, если будут они жалеть своих единоверцев и не станут наступать,— а еще ради того, чтоб хлкараклисцы, завидя своих единоверцев, ослабели духом и перестали стрелять, и можно было бы тогда напасть внезапно, раскидать арбы, а укрывающихся за ними либо сразить шашкой, либо спалить живьем.

Гасан-хан с несколькими всадниками поднялся на гору, взял в руки подзорную трубу, присел на камень и подал знак рукой.

Окюз-ага со своими курдами, Наги-хан с казахцами, один справа, другой слева, Свангули-хан со своими сарбазами, Джафар-хан, сардаров приспешник, выросший у него в доме, со своим отрядом погнали армян, словно баранов, лупя их и избивая.

Наступление началось.

Цветущий юноша Вардан, за пять часов боя убивший и ранивший более сорока противников, бросавшийся, как орел, с крыши на крышу и одному подававший порох, другого подбадривавший словами утешения,— объятый ужасом, подбежал к отцу. Он объяснил ему, что сделал противник, он рвал на себе волосы. Он показал отцу на ряды наступающих, бросился ему на шею, поцеловал в щеку, припал к его ногам: раз все равно когда-нибудь умирать, так лучше умереть сегодня, надо поджечь арбы и дома, предать огню свои семьи, а самим броситься на врага и, когда шашка переломится и порох иссякнет, умереть мученической смертью,— но лишь бы на свой народ шашки не поднимать и из ружья не стрелять в него.

— Каждый сам себе хозяин!— крикнул в ответ неумолимый старик и метнул огонь из глаз.— Почему они столь ничтожны, что вонзают меч в собственное сердце? Если человек

[ стр. 159 ]

не защищает своего дома, своей страны, если не знает цены своей земли,— ему лучше умереть днем раньше, чем остаться в живых,— по крайней мере земля успокоится. Они тогда лишь станут сынами нашего народа, крещеными армянами, если сейчас же подымутся, себя освободят и нам помогут. Отвяжись от меня, ты еще молод давать мне советы. Мир «те не открыт для тебя.

— Отец, отец! Чем они виноваты? Не будь жесток, родимый! Пожалей наш народ. Лучше уж мы умрем, а они пусть живут. Наши семьи с нами, а они — в разлуке. Воздержись, отец!

— Отвяжись, говорю! Вон они, подходят. Ребята, ни на что не глядите!

— Ага, мы — сородичи твои! Ага, помилосердствуй! У нас у каждого по десять-двадцать человек осталось дома. Нас шашками погнали, мы не своей охотой пошли. Ага, свет наш, ты видишь, нас силой гонят в огонь. Впустите нас в свое укрепление, и мы будем вместе с вами сражаться, поручив семьи попечению божьему, — только не дайте нам погибнуть от армянского оружия! Режь нас, родимый, бросай в воду, топи, что хочешь с нами делай,— только не убивай,— ведь мы твои кровные, в одной купели крестились, одному кресту поклоняемся, у нас и так уж горя поверх головы. Будь ты ныне нам спасителем! У нас и шашки есть, и ружья, но тысячи шашек, тысячи зверей диких окружают нас со всех сторон. Что нам делать? В какую воду броситься?

Дрогнули тучи, с грохотом поднялись от гор, небо отвернулось, солнце закрыло глаза свои. Кровь хотели пролить богатыри армянские,— и что же? — должны были кровь своего народа пролить! Хотели защитить тысячу человек, — а должны были пять тысяч ребят молодых предать мечу, десять тысяч старых и малых оставить, кого без отца, кого без братьев. Хотели построить село, целый мир разрушив. Если бы все они полегли на поле брани, потомки сказали бы, что их перебили враги. Но подними они меч, и тысячу уст из рола в род стали бы проклинать их, говорить, что армяне погубили своих же армян, что своих же армян предали смерти. Хотели стяжать славу своим мужеством,— а навлекли бы лишь стыд и позор на себя вековечный.

Как ни желал ага Саркис скрепить сердце и не колебаться духом, кровь все же заговорила в нем, слезы навернулись на глаза, пыл его погас, дрожь и ужас объяли его Душу. Глядел вперед — там плакали сыны его народа; гля-

[ стр. 160 ]

дел назад — здесь село изнывало от горя, дети кричали, женщины вовсе умирали.

— Идут, идут, горе нам!..

Но ни вопль детей, ни плач женщин, ни вопрос смерти и жизни никого уже не трогали.

Небесный ангел с венцом бессмертия предстал перед храбрецами и сказал им:

— Тысячи и миллионы народа вашего ту же участь испытали. Если хотите сохранить свой народ, вот вам: умрите за него, и, покуда мир стоит, будет имя ваше поминаться, затем что вы кровь своего народа поставили выше, чем самую жизнь свою и своих детей. Чего же вы медлите? Предайте пламени дома свои, сожгите семьи — и вперед!

— Палите дома, сжигайте семьи, вперед, ребята! Прощайте, дети мои! Разразись, гроза, возгреми, небо! Земля, поля, ущелья и горы,— плачьте! Будьте нам свидетелями. Тому, кто будет проходить по этому месту, скажите: они за свой народ пожертвовали жизнью, пошли в плен, обрекли себя смерти. И потоп не унес бы нас, и самый ад мы бы не подпустили, земля, разверзшись, не могла бы нас поглотить; вся Персия рванись—волоска нашего не смогла бы тронуть. О Гасан-хан! каждый кусок твой достанься тысяче чертей! Вонзись копье твое тебе же в сердце! Сыновья, дети наши, чада, родственники, братья,— перестаньте горевать. Да будут наши дома нам могилой, кровь наша да омоет нас перед погребением, наша земля да будет нам саваном, собственный голос наш — заупокойной обедней. Святой Вардан, храбрый мученик, уготовь нам венец на небеси!..

Пламя занявшихся стогов сена, вопли и крики несчастных женщин и детей, дым от полыхающей соломы, чад горящих гумен — все поднялось тучей,— день померк. Огонь со всех сторон охватил село, дома огласились плачем.

Отец не успел поцеловать сына, мать — повидать детей своих. Любовь замерла в сердце невесты, у жениха язык засох во рту. Сестра спешила приласкать брата, брат — обнять сестру. Матери и несчастные невестки прижали к груди детей малолетних, а старики и молодые люди — мечи свои и оружие.

Кто закрывал дверь, чтобы скорее сжег его огонь, кто — глаза, чтоб мук не видеть.

Парни из села метнулись в поле, домашние бежали прямо в огонь. Уже и слез не было в их скорбных глазах,— все упования свои возложили они единственно на небо.

Дома обрушили над семейством своим, арбы разобра-

[ стр. 161 ]

ли — и пошли на врага. Перекликнулись друг с другом храбрецы— юный, могучий Вардан, отважный Ашот, Мушег Арцруни — и бросились—один в погоню за Наги-ханом, другой— преследовать Окюз-агу, третий за ханом Джафаром. Двое полетели—словно ангелы взмахнули крылами. А Вардан уже настиг Окюза,— тот был так силен, что и льва мог сбить с ног ударом по голове и на земле распластать,— но Вардан в тот же миг рассек его пополам,— одна половина повисла с одной стороны коня, другая — с другой, зацепилась да так и осталась

Вдруг с гор словно туча грянула, — небо разверзлось, земля расступилась.

Это скакал богатырь Агаси: с карсских гор летел он, припав к уху коня, подобного птице,— и еще двадцать всадников было с ним. Одетые по-курдски, быстро неслись они в гору.

Зверь Гасан-хан сначала принял их за курдов, но когда они приблизились, пустился по камням наутек. Головы приспешников, ханов, беков — словно были они бессильные птахи — так и валились с плеч под ноги лошадей.

Вода и огонь обрушились на головы разбойников,—лошади затоптали собственных хозяев.

Со стороны гюмринской равнины загремел русский барабан. Это был целый отряд с капитаном во главе. Как орлы, налетели храбрые солдаты и окружили врага. Пушки палили с одной стороны, с другой — сабли разили,— одни спереди, другие сзади,—и косили злополучное вражье войско. Враг был разгромлен и снова отброшен к пушкам. Крови было целое море.

Армяне воспряли духом,— шагая через трупы врагов, бросились они к своим домам. Отцы, матери, сыновья прижимались друг к другу грудью. Невесты и женихи, чьи глаза еще залиты были слезами, а души успели перейти на небо и вновь возвратиться, обрели друг друга, обнялись, забылись, подали друг другу руки, и сами еще не понимали, на небе ли они или на земле, во сне или наяву. Тысячу раз падали они ниц, приникали к земле, целовали ее, клали земные поклоны и воссылали к богу благодарные молитвы. Горы и ущелья радовались за них, пламя горящих стогов празднично их освещало.

Дети и родители бросились друг другу на шею, взяли с собой, что еще уцелело, и ушли под прикрытие пушек, собрались вокруг солдат, чтоб быть в безопасности, пока враг не уйдет вовсе с глаз долой.

[ стр. 162 ]

Но в тот миг наш храбрый Агаси, которого хотели бы увидеть тысяча глаз, бесследно исчез, незаметно скрылся!

9

Солнце не дошло еще до половины неба, но нещадно пекло, раскаляя горы и ущелья. С северной стороны чернела мрачная туча,— она скользила по небу, бежала, словно стремясь заслонить его. С вершины Алагяза задул свирепый ветер. Взметая камни и землю, докатился он до Хлкараклиса и предстал, как некий палач.

Кровопийца Гасан-хан на сей раз унес свою голову, но не столько храбрости своей, сколько доброму коню был этим обязан. Как разъяренный зверь, мчался он, уже задыхаясь. Оглянулся назад — и что увидел! Не приведи бог! Войско разбрелось по горам и ущельям. У многих коней удила были повыбиты, седла сбились под брюхо. Иной конь так долго волок своего хозяина вниз головой, беспрестанно колотя его по камням, что и голова его и лицо были все размозжены, разбиты; ноги свисали ступнями вверх, застряв в стременах. У других полтела было растерзано, внутренности вываливались из истекавшего кровью живота, и испуганный конь, едва коснувшись их ногою, ржал и метался в стороны.

Челядь и нукеры погибли от шашки Агаси.

Он успел к тому времени собрать вокруг себя несколько десятков храбрых курдистанских армян и стал действовать в карсских горах. Как завидит дичь, так и нагрянет, словно орел, во мгновение ока — и рассечет, разорвет на куски. В «сотнях мест — на равнинах Мастары, Кошаванка — встречались с ним персидские отряды, нападали на него—человек: в пятьсот — но, потеряв с полсотни убитыми, вынуждены бывали отступить.

В один прекрасный день в Судагяне он самого Наги-хана, этого исполина, который, бывало, и сто человек свалит, не моргнув глазом, в такое поставил затруднение, что тому пришлось вместе со своими людьми броситься с высокой скалы и искать спасения на персидской земле. А не то пришлось бы в руках у Агаси держать ему ответ за кровь всех им убитых армян. Но оставим деяния Агаси до другого раза и возвратимся к нашему делу.

Когда Гасан-хан поднял глаза и увидел, что Агаси, припав к уху коня, его настигает, сразу отнялись у него и руки и ноги. Он хотел было спрыгнуть с лошади и пуститься по

[ стр. 163 ]

скалам вниз в ущелье Арпачая, хотел уже вонзить себе шашку в сердие, чтобы никто не мог сказать, что Гасан-хана убили, хотел разбить голову свою о камень скорее, чем отдать ее в руки простому подданному, армянину, из тех, кого он в этих самых местах тысячами вырезал и уводил в плен, чьи дома и добро предавал пламени.

Однако сердце храброго человека никогда не бывает так стойко, как в последний час, в роковой схватке на жизнь и на смерть. Ему еще оставалось четверть версты до неминуемой гибели. Он хотел уже снять шашку и доспехи, слезть с лошади и засесть за камнем, в надежде испугать врага выстрелом или же уложить его на месте,— поздно! Время было упущено.

Богатырь Агаси приставил шашку к его груди: — Брось шашку и ружье — или я сейчас же изрублю тебя на куски. Не тут должен ты околеть, собака-армяноед! Не стану я убивать такого ничтожного, как ты червяка, шашку жалко марать. Нет, неуместно мне, мужчине, пришибить тебя под камнем или в степи, чтоб птицы склевали твое мертвое тело, камни и земля всосали твою поганую кровь. Пожалуй, еще люди услышат — подумают, что ты честно пал в бою, не найдут твоего гнусного трупа, не плюнут на то место, где ты издох,— нет, надо, чтоб каждый проходящий бросал в тебя камень, и поносил ту могилу, где безбожным твоим костям суждено в прах обратиться. Пока не взят Ереван, я буду таскать тебя с собою, как собаку, и водить по горам. Разве доблесть убить муху? И долго еще будешь ты есть армянский хлеб и свинину, увидишь своими глазами армянское великодушие и человеколюбие, поймешь, что такое тяжелая доля, что такое разоренье и человекоубийство, постигнешь, сколь свят закон христов,— выбирай: поклонись кресту, прими нашу веру и тем душу свою спаси. Или же, если слаще тебе с кровавыми твоими руками, с дьявольской твоей душой в свой ад сойти, я отдам тебя тем армянам, чьих сыновей ты зарезал, чьи дома разорил, глаза ослепил,— чтобы мясо твое, на куски разрезанное, и кровь твою дали они собакам, а голову носили из села в село, из края в край и при этом закалывали жертву богу. Твое поганое сердце столь жадно было до жертв и крови человеческой, что лишь тогда, быть может, успокоится сердце и моего бедного народа.

Тысячи голов ты отрубил, Карс и Баязет разорил-разрушил, можно ли, чтоб неистовая твоя голова осталась лежать под камнем? Нет, нет, собачий сын Гасан, у армян широкое сердце. Над тобою насыпать надо земли кучу, при-

[ стр. 164 ]

давить тебя камнем и на нем начертать имя твое и твои дела, чтоб и дети наши знали о твоих доблестях, и таким, как вы, собакам, в руки не попадались, а вас бы самих забирали в плен, избивали и замучивали.

Вот они — те самые камни,— не их ли топтала твоя нога, не по ним ли уводил ты тысячи пленных, а потом убивал? Теперь они ухватили тебя за ноги, хотят тебя поглотить, отомстить тебе. Но я не позволю, я так дешево не продам твоей крови. Ужели ж я так скоро покончу со столь драгоценной добычей? Еще долго будешь ты видеть меня, будешь припоминать, какие дела творил, и стыдно будет тебе, что стал ты рабом армянина, а я буду радоваться, что смог оказать тебе благодеяние и на некоторый срок продлил твою жизнь.

Перекрестись, обрати взор на восток. Мало ты заставлял наших бедных армян глядеть в сторону вашей Каабы и шею им рубил! А вот теперь узнай наш восток,— от него восходит солнце и дает нашим полям жизнь, а от Каабы дует знойный ветер, сушит и сжигает поля.

Стань на колени, Гасан-хан. Я не поп, но река близко,— зачерпну воды, да и окрестим тебя, будешь не Гасан, а Оган. Ты еще не постился по-нашему, привык круглый год есть мясо. О, святое наше причастие, сколько раз попирал ты его ногами! Если бог даст тебе вкусить его, это черное лицо твое побелеет, будешь не волком смотреть, но агнцем, этот поганый рот твой станет храмом божьим. Пока ты не уверуешь в нашего Христа, не положишь тысячи поклонов земных перед нашими святыми, пока не будет нашим миром помазано лицо твое, пока не облобызаешь ты руку у нашего священника, не отпущу тебя, хотя бы сам бог крикнул с неба,— нет, я разрублю тебя на куски и душу твою гнусную предам аду.

Становись, сейчас же становись на колени — видишь эту шашку? — снесу тебе голову, как луковицу, становись!

Камень бы треснул от таких слов, не то что Гасан-хан, мира втаститель, страны разрушитель! Но он все снес терпеливо, ни звука не проронив. Если б эти слова произносил курд или османец, не было бы ему так больно. Но как стерпеть такой стыд и позор от армянина? Не считал ли он до сих пор армян сеном сухим, навозом? И вдруг —армянин попирает его веру?! Глаза его налились кровью, мертвая душа как бы ожила. Он заскрежетал зубами, глаза его сверкнули, он вскочил с места и, словно бешеный, выхватил кинжал и набросился на Агаси:

— Собака армянская! Тебя еще недоставало, чтоб на Гасан-хана ногу подымать, помои вашей гнилой веры лить

[ стр. 165 ]

ему на голову. Тресни могила твоя, Гасан-хан! Горе тебе? Что ты слышишь? Унеси, ветер, папаху с твоей головы! Оглохнуть бы тебе и не слышать! Что это привелось тебе увидеть? Тысячи людей перепотрошил, а перед одним армянином хвост поджал. Что же это я?—хотел завоевывать целые страны, а выслушиваю подобную речь. Зачем я не истребил всех вас, армян, до последнего,— чтоб духа вашего безверного на земле не осталось!..

И он с таким неистовством бросил кинжал в Агаси, что, если бы конь не отшатнулся, а сам Агаси не нагнул голову, клинок неминуемо вонзился бы ему в сердце.

Скорее мог Агаси ждать того от камня, чем от Гасана:

— Хан, видно, в пасти у волка мясом пахнет долго! Ах ты, зверь кровожадный! Нельзя ж так кинжалы кидать, по-воровски набрасываться. Не хочу я об тебя руки марать. Пускай уж зверя зверь и накажет! Погляди-ка, хан, ловок ли конь у меня! Узнает твоя башка, какая над ней шашка!..

Так сказал богатырь и стегнул коня. Разъяренный конь, с пеной у рта, поднялся на дыбы, вскинул передние ноги и прянул. Гасан-хан обомлел от ужаса, но ему посчастливилось: он оказался под брюхом скакнувшего коня и остался невредим.

Пока Агаси затянул поводья и повернул коня, Гасан-хан успел собраться с духом. Он достал пистолет, и как только конь пошел обратно, выстрелил. Конь фыркнул, из обеих ноздрей его хлынула кровь. Он так внезапно упал на передние ноги и повалился наземь, что нога Агаси застряла в стремени, искры из глаз посыпались, в глазах потемнело, кровь свернулась в сердце.

Пока Агаси высвобождал ногу из стремени, пока успел он дотянуться до шашки и выбраться из-под коня, Гасан-хан, как лев, уже накинулся на пего. Сверкнула тяжеловесная шашка. Горы и ущелья готовы были зарыдать.

Но лев Агаси тряхнул головой, и опять кровь в нем закипела. Одной ногой в стремени, подставив левую руку под шашку и таким образом обороняясь от врага, он правой обхватил голову Гасан-хана.

Но не чуб и не борода, а челюсть противника попалась ему в руку. Агаси засунул пальцы ему в рот, придавил большим пальцем горло и так сжал ему челюсти, что редкие зубы, кое-где еще торчавшие у него в деснах, затрещали, стукнулись друг о дружку и раскрошились.

Закрутив ему голову, как курице, Агаси так крепко свернул ему шею, что жилы затрещали, — и голова ереванского

[ стр. 166 ]

бога очутилась под одной ногой Агаси, а живот — под другой. Так, стоя над ним, как святой Георгий над своим драконом, наш богатырь стал доставать вощеную повязку, всегда у него имевшуюся, и перевязывать себе правой рукой и зубами рану,— а сам возобновил проповедь насчет веры:

— Ты недостоин и руки армянской— целуй ногу, зверь-армяноед. Ты жаждал армянской крови — на же, насыщайся, бездушный! — И он, перевязывая рану, так держал ее, чтобы кровь лилась в глаза и рот хана.— Говорю тебе: пока не примешь армянской веры, не осенишь лицо свое крестным знамением, не избавишься от меня, и не думай, я сегодня буду твоим просветителем.

Но, увы! — лучше бы наш Агаси не увлекался так верой, а раз уж дракон попал к нему в руки, тут же и прикончил бы его. Сатана всегда тут как тут: не успеешь ты крест достать, а он уж и дело сделал.

Только наш удалец перевязал рану и двинул рукою, чтобы кровь снова потекла, куда надо, только было хотел связать врагу злодейские его руки и в таком виде привести его к истинной вере, как вдруг поднял глаза — и не приведи бог, что увидел: со всех сторон мчались к нему его товарищи.

— Агаси-джан, спасайся! Сколько мы тебя ищем! Из сил выбились. Где ж ты пропал? Гасан-хан собрал новое войско, идет на нас. Хлкараклис опять заняли Борчалинские тюрки, сбили с толку капитана, уверили, что персы сейчас возьмут гюмринскую крепость, он забрал пушки и все вооружение и ушел обратно, а бедный несчастный народ остался в степи, оцепенел, как стадо баранов, и некуда ему двинуться — ни вперед, ни назад. У кого была лошадь, тот в седло, да и бежать без оглядки до Гюмри — тут уж не до друзей, не до родственников! А кто остался—не приведи бог!— прижались друг к другу, как овцы с ягнятами, стоят и блеют. Что только с ними творится — не приведи бог! Горы и ущелья и те плачут-рыдают...

— Ну вас к шуту! Что вы несете? Гасан-хан, Гасан-хан: не десять же их, Гасан-ханов, на свете? Вот он — под ногами моими издыхает. Сон вам, что ли, приснился? Или пьяны? Гасан-хан, Гасан-хан, — да вот он, как есть цыпленок, в моих руках,— бабушкины сказки вы мне, что ли, рассказываете? Срам вашим папахам — глядите сюда!

Кто бы в самом деле мог поверить: такая громадина, и вдруг в ногах у ягненка! Как завидели его страшную образину, глаза у них налились кровью,— все так и схватились

[ стр. 167 ]

за шашки, хотели его искромсать, но наш богатырь-крестопоклонник опять заладил свое:

— Кто меня любит, вложите шашки в ножны. Не велика храбрость — в поле козленка зарезать. Давайте сначала приведем его к истинной вере, а там каждый делай, что хочешь.

— Да хлопни ты его, размозжи ему голову, — погуби бог его душу! Каждое дыхание его — яд. Чем скорей змею раздавишь, тем лучше. Ему ли еще жить? Нет, день era должен погаснуть, камень — ему на голову обрушиться. Да обрушь камень ему на голову, мы за кровь его в ответе. Он нашего народа губитель — можно ли жизнь его хоть на минуту продлить? Неужто дать ему дышать? Убей его — говорим мы тебе—не то мы и тебя зараз убьем...

— Меня убейте, а его не трогайте. Пусть хоть несколько человек увидят воочию его смерть и вздохнут облегченно.

Они еще говорили, как вдруг показалась целая вереница всадников. Агаси, видя, что его товарищи в тот же миг набросились на проклятого нехристя и сейчас сотрут его в порошок, отогнал их: он был еще неопытен, да и ничьей крови ни разу понапрасну не проливал. Он втащил хана на верхушку скалы, положил его, как барана, связанного по рукам и ногам, перед собой и во весь рост встал над ним. Товарищам приказал загнать коней в ущелье и стать у выхода с ружьями наготове, а сам, отойдя на три гяза от своего пленника, прислонился грудью к скале и так застыл, пока всадники не приблизились на ружейный выстрел.

— Головы ваши у меня под ногой,— эй, нехристи! Ваш лоб ждет моей пули. Двадцать таких же молодцов, как я, стоят позади меня. Доколе каждый из нас не убьет из вас двадцати, пока есть у нас порох, будь вы хоть само пламя, не сможете к нам подойти. Пять часов уже, как ваша душа и голова в моих руках. Тот самый Гасан-хан, сотрясавший горы,— у ног моих, вот он лежит. Поглядите на него и заплачьте о своей горькой участи.

Хан, отдай приказ освободить Хлкараклис,— тогда и жизнь твоя свободна,— а не то зарежу тебя, как последнюю курицу,— сила руки моей тебе теперь хорошо известна. Пошли человека с приказом, чтобы войско твое шло обратно, а не то, берегись, сброшу тебя со скалы, на тысячу кусков разлетишься. Как-никак, а росли мы, хан, на одной земле. Коли хочешь воевать, воюй с врагами. А бедный народ армянский, что он тебе сделал? Покажи такую доблесть,— и я назову тебя ханом. Если есть в тебе величие души,— так выкажи его!

[ стр. 168 ]

Жизнь всякому дорога. Гасан-хан только о том и молился, чтобы как-нибудь ускользнуть. А что там перебьют какую-нибудь тысячу тюрков да персов, важное ли дело? Он думал лишь о себе и тотчас приказал, чтобы несколько всадников поскакали и отвели войска, пока он не приедет сам.

Но когда те были еще на полпути, Агаси лишился чувств. Молодой храбрец не знал, что на рану необходимо еще наложить и пластырь. Раненое место было слабо перевязано, кровь под рукавом просочилась и запеклась на теле. Изнурило его и палящее солнце и голод; как раз и кровью истек он в то самое время, когда войско неприятельское отошло и он стал опять убеждать Гасан-хана в истинной вере.

Мало-помалу в глазах у него помутнело, голова закружилась. Он хотел было поднять голову, встать с места, сказать товарищам, что с ним приключилось, но вдруг совсем ослабел, упал навзничь, закрыл глаза и ничего уже вымолвить не мог — только тихонько ахнул.

Горы и ущелья заголосили, скалы содрогнулись, едва прозвучало имя Агаси: оторопелые товарищи, проклиная сами себя, устремились к нему и подняли крик. Этот крик донесся до вражеских всадников.

Едва услыхали они плач и вопль, для них будто вновь взошло солнце. Мгновенно окрылившись, они возвратились. Что можно было тут разобрать?

Когда враг подъехал на ружейный выстрел, с сотни мест выпалили ружья. Агаси слегка приоткрыл глаза, вздохнул и подал знак рукою, чтобы кидались в ущелье. Товарищи поняли, взвалили себе на плечи драгоценную ношу и бросились в теснину.

Между тем, едва Гасан-хану развязали руки и ноги, кровопийца первым выхватил шашку.

Не успело еще неприятельское войско дойти до входа в ущелье, как Агаси с товарищами уже засели в крепостную башню города Ани. Город, где сотни церквей, тысячи домов, дворцов и всяческих палат высились на страх и стыд окрестных гор, где, по народному преданию, столь много было богатства и роскоши, что один простой пастух, когда жене его в день святой пасхи не нашлось в церкви места, построил по этому случаю целый огромный храм!

И из-за одного бессердечного инока бог погасил последний светоч жизни армянского народа, разрушил престол царей, а самый народ обрек мечу и пожарам.

О простота суеверья! Мы отдали царей в жертву монахам,—вот и дошли до нынешней бедственной доли.

[ стр. 169 ]

А эти, полные великолепия развалины, эти церкви стоят и теперь, чтоб вечно быть для нас местом вопля и плача. Но именно недра этих башен, молитвы святых и в небесах обретающиеся души царей наших, Гагика*...— сберегли Агаси.

Пока пять товарищей несли его подземной дорогой и вынесли наконец на берег реки, между тем пять других тайно зашли с одной стороны, а пять — с другой, чтобы из ущелья и с гор поднять крик и шум, еще пятеро успели из башенных отверстий прикончить более двадцати врагов.

Они отлично знали, что и теперь никто — ни тюрк, ни курд, ни армянин — не осмеливается пройти через Ани: все думают, ч го там полным полно злых духов, что это место раз навсегда богом проклято. Этим они и воспользовались. И раньше уже не раз приводилось им жарить там мясо курда или тюрка, они так изучили все тамошние дыры и щели, что их там и сам черт бы не сыскал.

Они знали суеверность персов, и когда из ущелий, из башни, с гор затрещали ружейные выстрелы и армяне подняли крик, и ущелья, недра пещерные, гулкие церкви и часовни повторили своим отгулом их голоса,— у Гасан-хана шея скривилась, он вообразил, что тысяча мертвецов, тысяча ангелов, тысяча чертей встали и идут на него. Он слова вымолвить не мог. Как обезумевший, дал лишь знак рукою,— сам ускакал, и отряд его за ним следом.

Проехав три-четыре версты, кое-кто из отряда приободрился: захотели узнать, что же это за дьяволы были, откуда выскочили, куда девались, следуют за ними или нет.

В это время, по милости божией, некий пастух, до того сидевший в одной из церквей, весь трясущийся, сам не свой от страха,— увидев, что все успокоилось, погнал из города своих коз с козлами, спеша поскорее пробраться в ущелье, чтобы не угодить врагам в лапы.

А те, как увидели чертово обличье — козлиные головы,— а у персов черти похожи на козлов,— подумали, что, видно, вся рать сатаны заявилась на землю,— и со всех ног бросились наутек, так, что пыль застлала им глаза. При каждом скачке коня им казалось, что вот-вот сейчас головы их отлетят.

Открыли глаза,— и разверзлась их адская утроба! Не Дай того бог и врагу нашему — оказалось, что сатанинское

________________________
* Далее в оригинале пропуск, очевидно, отсутствуют имена царей Ашота и Смбата Багратидов (Ред.).
________________________

[ стр. 170 ]

войско их въезжает в Хлкараклис,— он всего в трех часах пути от Ани.

Ни перед какой Каабой с такой верой не становились они на колени, как тут стали. Совершили намаз, вымыли руки, расчесали бороды — подошло как раз время обеда — и отерли шашки. Принесли благодарение Али, поклонились в сторону Каабы, и с руками чистыми, а сердцем поганым, встали — заклать жертву своему богу, устроить праздник, чтобы двери рая скорее перед ними открылись.

Вся вселенная, горизонты небесные, вершины горные, потоки водные — стали низвергаться с высоты. Густое, хмурое, чернокрылое облако, поднявшись, дошло до солнца и сначала побагровело ненадолго, подобное кровавому морю, потом, утучнившись, слившись воедино, изменило цвет — так почернело, что видевшие его в тот день из дальних мест подумали, что где-то рушится мир. День превратился в ночь. Куры и другая домашняя птица, все пернатые, все животные—давно сбежали, укрылись в расщелинах скал, в чащу лесов, в глубину пещер и там сидели, трясясь, еле дыша.

Подувший ветер погнал пламя от горевших нив и сенных стогов Хлкараклиса и перекинул его на леса. Равнина, поле, пустошь, мелколесье, полынь, кусты, терн, солома, сухой лист, дерево,— как степь, охваченная пожаром в летнюю ночь,— превратили горы в звезды, ущелья в небо, какими они в ясную погоду горят над нами каждую ночь.

Буйный ветер, гоняя перед собою пламя, так хлестал и бил, так лягал копытами, что людям казалось: Шурагяльская равнина превратилась в море огня, и волны пламени сыплют на нее серу и горящие уголья.

Глухие ущелья, глубокие пещеры, широко разверзнув пасть, глотали ветер и выдыхали его обратно с такой силой, так обдавали им поверхность скал, что деревья и камни готовы были заткнуть уши, сорваться с места, бежать прочь. Шум их трепета и содроганья одним концом достигал неба и там взбаламучивал облака, а другим — сокрушал голову, хребет и кости земли, проникал в пропасти и, в тысяче мест грохоча и разбиваясь, наконец, терялся, умолкал, немел.

Каждый разряд, каждый зигзаг молнии, словно огненным мечом, разрезал небо, раздирал облака и обрушивался на главы Алагяза, Масиса и Двала, словно желал, чтобы эти великие вершины земные перевернули свои очи-ущелья вверх дном, ослепили их, убили друг друга и заживо бесследно провалились в бездну.

Облака, подобно семиглавому дракону, свисали с неба

[ стр. 171 ]

и так открывали и закрывали пасти, будто хотели проглотить все небо — разжевать его, раскрошить, а потом, раздробив на тысячу кусков, осыпать ими головы потерявших совесть людей, ни неба не стыдящихся, ни бога не боящихся. И на самом деле: ни с воды не берут они примера, ни с земли образца, ни внутреннему голосу бедной души своей не внимают, а те плачут и рыдают, голосят-кричат день и ночь, и во сне и наяву:—«Уподобься солнцу в выси, земле внизу, ты— подобие бога —будь благ, делай добро, соблюдай себя, твори благое, уподобляйся богу, береги ближнего твоего, созидай мир божий, не разоряй творения рук его, чтобы и тебе жить в благоустроении, чтоб и тебе не разориться, не сравняться с землей».

Небо, земля, горы и ущелья заткнули уши, закрыли глаза, плакали, горевали, били себя в грудь, по голове, раздирали, расцарапывали себе лицо. Облака хотели поднять Хлкараклис в небеса, бездны — стащить к себе вглубь и не выпускать оттуда. Камень и земля крошили, убивали друг друга. А что делал человек — подобие божие? Зачем широко открыты у него глаза, навострены уши и засучены рукава?

Молния своим мечом разила его, а он своим — шеи несчастных хлкараклисцев. Туча своим градом била его в грудь, а он град пуль своих сыпал на головы беспомощных детей армянских, невинных младенцев, юных жен. Земля хотела его завалить песком и камнем, а он несчастных юных сынов народа нашего топил в море крови, предавал гибели. Горы хотели обрушиться на головы персов, похоронить их под собою, а они народ наш беспомощный, дома его и добро жгли огнем, мечом своим резали на куски.

Ах, сердце мое разрывается! Как может язык словами передать эту страшную картину так, чтобы слушатель или читатель узнал, что терпели в тот час бедные его сестры и братья по купели, что испытывали, что видели их глаза, перед кем они стояли, в чьих руках были, в какой стране, на чьей земле?

Ах, Агаси-джан! — да не преломится твоя шея! — Ах, где был ты в тот час? Вы, цари армянские, сладко почивающие в Ани! Ваши сыны в руках разбойников, а вы и головы не подымете, чтоб поспеть им на помощь,— те сыны ваши, что лишь час назад изумили мир своей храбростью, потрясли землю мужеством и, подобно вам, геройски защитили свою страну, вашу землю, ваше отечество. И вы, безжалостные,

[ стр. 172 ]

оставили их в такой беде, перед лицом врага, перед воздетым мечом его!

10

Но горе мне! Куда я зашел? Куда завела меня печаль моя, сожженное мое сердце? Не язык мой говорит,— душа моя чувствует. Кровь моего родного народа льется на глазах моих. Родина моя рушится при мне. Горючие слезы, горе горькое любимых братьев моих сжигают, испепеляют мне сердце. Как же могу я сомкнуть уста? Кровь моя сочится из ноздрей, глаза сверкают молнией.

Жизнь бы в жертву отдать! — А могло случиться, что кровь и кости дорогого моего народа, засохшие на шурагяльской земле, никто никогда не увидел бы, никто не узнал бы о них, ибо и мне должно было там погибнуть,— не пришлось бы мне тогда ни знать ничего, ни видеть, ни плакать, ни молить с жаркими слезами!*

Всякий боголюбивый армянин, прочитав историю Хлкараклиса и узнав о несчастье его обитателей,— да помянет их души, а сам пусть бережется, души своей и тела никогда пусть врагу не отдает,— о нет, не отдает! Пусть в воду кинется, в огне сгорит, лишь персу в руки не попадется,— о нет, не попадется! Пусть голову продаст, сочувствуя своему народу, но сам в плен не сдается,— о нет, не сдается!

Ах, то что я говорю, дойдет ли до людей, или вместе со мною сойдет в могилу и в земле разъедать будет кости мои, и в земле будет меня мучить, рай мой превратит в ад, могилу мою — в пылающий огонь.

Дети,— жизнь бы за вас отдать! — вам я поведаю свое горе, я пишу для вас, родные мои. Когда буду лежать в могиле, придите и станьте надо мною. И если любовь к своему народу, если любовь к отечеству причинит вам вред, то прокляните меня, а если принесет пользу,— благословите.

Вслушайтесь в плач и вопль товарищей ваших, проник-

________________________
* В то время я как раз вышел из училища и отправился из Тифлиса в Ахпат к католикосу Ефрему взять у него предписание, а потом должен был поехать догонять родителей, чтобы вместе с ними перекочевать и впоследствии отправиться в Венецию. Все у меня было готово. Кстати, один приехавший из Турции священник с сыном тоже собирался ехать обратно. Я хотел ехать с ними, но портной не успел дошить мне платье. Как я был огорчен, что они уехали, а я остался! Через два дня, только я въехал в Караклис, как прибыли туда хлкараклисские пленники. Бедняга священник был там убит вместе со своим сыном (Примеч. автора).
________________________

[ стр. 173 ]

нитесь горем родителей их и, безмятежно отдыхая в объятиях родительских, вспомните, что я вам сказал.

Как дойдет до вашего слуха голос невинных детей хлкараклисских, благословляйте бога, что вы под иным небом родились, что глаза ваши подобных бед не видели, что вы около родителей выросли, их молоком питались и крови их не вкусили; на груди их спали — и не зарезаны; играли на руках у них,— и не привелось вам падать на мертвые, изрезанные, на куски изрубленные кровавые их тела, что с плачем и слезами не сосали вы их кровь, что на свет появились из чрева живых матерей и потом делили их нежность, а не были вдвинуты живыми в их животы, не вонзились головой в окровавленное их сердце, что на подушке, в постели обнимали вы их и радовались, а не валялись по земле, по каменьям, смешивая свою кровь с их неповинно пролитой кровью.

Ах, не плачьте и не браните меня, что раскрываю перед вами ад. Нет, если бы в аду горело сердце мое, я бы столько не терзался, не страдал, не мучился, сколько душой болею, вспоминая события в Хлкараклисе. Не сердитесь на меня и не подумайте, что я сны вам рассказываю. Я и тысячной доли вам не говорю,— рука слабеет, в глазах темно.

Что мой бедный язык? Спросите у тех, кто был там. Они в тысячу раз лучше вам расскажут, как кровожадные перси вспарывали живот матери, вынимали младенца, разрезали его на куски — сначала отсекали ножки, потом ручки, натыкали на острие копья или шашки и долго любовались, как он кричит, как извивается,— справляли свой сатанинский пир, рассказывали, слушали, веселились, хохотали и, наконец, отдавали обрубленное тельце родителям или же зараз сносили и их головы.

— Довольно, довольно! Оставим, перейдем на другое!..

Но что же мне делать? Все, как сегодня, встает передо мною.

Вот вижу: Саак-ага приложил платок к глазам, умоляет Гасан-хана, пытается смягчить его сердце. Вот сарбазам-армянам передают армянских же детей, чтобы они сами схватили их и изрубили.

Как сегодня вижу: десять персов живьем сдирают кожу с сестер и братьев, с отца и матери Вардана, камнем и молотком дробят им руки и ноги, бьют их ногами по лицу, а Вардан, этот чудесный юноша, этот ангел небесный, стоит над ними связанный; хочет двинуть ногой — не позволяет веревка, руку хо-

[ стр. 174 ]

чет протянуть — другая крепко держит, хочет сам броситься на острую шашку — неверный не велит. Сердце его разрывается, он и пикнуть не может.

А юношей и девушек, его однолеток, меж тем собрали в кучу, скрутили им руки и ноги, завязали рты и ведут принести в жертву своей вере.

Бедный юноша хочет оглянуться, хоть бы раз еще увидеть святую кровь, изрубленное тело своих родителей, исполнить заветное желание — хоть каплей их крови себя помазать, хоть горсть земли положить себе на память за пазуху или в карман, хоть раз поцеловать их, сказать им последнее прости, хоть на колени стать и принять от них посмертное благословение, но, увы, увы,— тысяча обнаженных мечей над его головой!

И вот везут его вместе с другими. Глаза их завязаны, уши закрыты, чтоб не могли они слышать друг друга, рты тоже завязаны, чтоб не могли сказать друг другу слово. Лишь по ходу лошади понимают они, что движутся, а куда, не знают: в ад или в рай. В ад, дорогой мой, в ад их везут,— обратить в ислам, в жертву принести своей вере.

Но возвратимся, довольно!

Тысяча стариков и старух, тысяча мальчиков и девочек, младенцев, детей грудных, искромсанных и наваленных друг на друга, давно уже умолкли, погрузились в небесный сон.

Уже помалу начинает подыматься смрад, дует сухой ветер с юга, тучи опять собрались над вершинами гор. Не услыхал господь их крика. Солнце бежит на запад, кизильбаши отходят на Апаран, а души хлкараклисцев — куда? Конечно — в рай! Когда же праведный идет в ад?

Хлкараклис выгорел, тучи рассеялись, горы отдохнули. Сто мальчиков и девочек десяти-пятнадцати лет приведены были в лагерь Гасан-хана. Войско возвратилось с барабанным боем и плясом.

Вот уже палачи точат шашки, муллы заостряют язык, собираясь детей христовых принести в жертву Али.

Увы, увы, дорогой мой народ армянский! Такой ли ты участи был достоин!

Наступает вечер — и увы!— волки, медведи, дикие звери придут с гор и там, где вы обитали, начнут справлять свой пир.

Кто теперь услышит голос матерей, молитву отцов, игры и смех детей, богослужение и звон колокольный,— здесь, где одни трупы?

Зверям останется все вокруг. Они будут ночью здесь пировать.

[ стр. 175 ]

Уйдем, уйдем — я весь трепещу. Да и кто осмелится подойти близко?

А что же будет с детьми?

В лагере у Гасан-хана будут плакать они — и никто не промолвит им ласкового слова. Они будут сгорать от тоски, изнывать — и никто им не посочувствует. Будут они курицей кричать в руках какого-нибудь хана или просто перса либо умрут от страха, либо вонзят себе нож в сердце, с собой покончат, либо, не выдержав мук, примут ислам.

Кто, услыхав об этом, не ужаснется?

Посмотрим, куда же девались эти невинные ягнята...

К счастью нашему или несчастью — мрак окутал землю. Нас никто не увидит и не захватит в плен.

В ночной тьме виднеется смутное очертание, купол острием торчит, стены разрушены,— видно, немало испытали молний и землетрясений,— двери и окна выбиты, ризницы и алтарь в руинах, все печально. Это — апаранская церковь. Здесь тысячи воров и разбойников, собрав детей невинных армян, скрутив им руки, завязав рты и глаза, вместо молитв и литургий приносят их в жертву своей злой ярости.

Когда-то армянские цари, князья, дворяне, вдыхая благовонье разнообразных цветов апаранских, услаждались вкусом бесподобных здешних источников, проводили вдали от зноя летнее время. Их прохладившееся, освеженное сердце загоралось божественной любовью, и вместе с благоуханием цветов, хором птиц пернатых, вечером и утром, воссылали они сердечные молитвы и просьбы свои к небу.

Тут и сейчас, из-под обвалившегося холма, где стояли дворцы Вагаршака, Тиграна, Трдата, вытекает обильная вода — ее достало бы на добрых четыре мельницы. В недрах Алагяза, под землею прокладывает она себе путь и, прорвав земную поверхность, с пеной у рта и свирепым взором, бешено вырывается наружу, желая видеть лик увенчавших ее, освежить их сердца, перед отходом ко сну и в миг пробуждения, похитить с лица их росу небес и опрыскать их своей росою... Но, увы! — видя, что все там, вверху, разрушено, что построенный над нею дворец обвалился, церковь в руинах, что кругом лежат в обломках окровавленные, мохом покрывшиеся камни ее оснований и алтаря, вновь открывает она уста и глотает слезу,— обратно в нутро загоняет, — кружится, крутится вокруг холма, обрывает цветы и травы, потом тихо подавляет голос в недрах своих, закрывает очи, растекается по земле, по каменьям, снова уходит в землю и, одной половиной своей превратившись в ручей, бежит на

[ стр. 176 ]

равнину ереванскую прохладить хотя бы ее сожженное, испепеленное сердце, поведать горе и несчастье Апарана — Эчмиадзину, Вагаршапату, Армавиру, реке Араке, Масису и смешаться с горькой слезою его черной воды; той, что тихо, спокойно исходит, подобно огромной реке, из сердца и очей Арарата и, видя развалины — следы разрушения — на равнине Араратской, оплакивает их, горькими обливаясь слезами, скрывает скорбный лик свой в бездушных камышах, изгибается перед врагом своим, ветром припадает, останавливается, принимает в себя стекающие с других гор, накопившиеся, запрудившиеся, затерявшиеся в камышах и ежевике воды, протекает по долине Хор-Вирапа и Арташата и забирает вместе с печальной рекой Араке еще Зангу и Гарни, из коих одна вытекает из ока Севана, другая — из самого сердца святого Гегарда. После этого все три, закрыв лицо, крича и стеная, прохлаждая сердца и утирая слезы Ноя, Нахичевана, Марандской могилы, Нарекской обители и сюнийских полей, мчатся дальше, забирают по дороге еще и Куру, смешивают слезы свои с ее слезами и несут их, а потом вливаются в сердце Каспия, сливаются с его соленой водой, чтобы там разбивать персидские корабли и нести на волнах своих корабли русские, чтобы русские люди не отчаялись в пути, не утомились, не прекратили благотворного общения с нашей страной, дабы отечество наше под крылом их орла могло возрасти, забыть свои горести и снова достичь былой своей славы.

Спрячемся же в этой церкви, в этих камнях и кустах, возле источника, чтоб никто нас не схватил. Ночь уже наступила. Враг — неподалеку, а народ тюркский даже днем сюда не заходит, ибо он враг Христа.

Прислушаемся к вою волков, к крикам персов, к плачу и стенаниям армян, к воплю этих невинных, мучимых, истязаемых детей. Сейчас им развяжут глаза и рот, и они увидят мерзостные персидские лица. Теперь должны они позабыть лица своих родителей, сладостный отчий дом.

Одни мучились в кровавых когтях, другие забавлялись? Эти изнывали, те радовались! Эти били себя по лицу и голове, душу свою надрывали, те гладили себе бороды и кудри и ублажались. Эти взывали к отцу, к матери, братьям и сестрам, терзали себе грудь, замирали, а те поминали своего имама Гусейна и уже готовились взять их в свои объятия либо точили ножи и шашки и приставляли им к сердцу, чтоб они замолчали!

[ стр. 177 ]

Ах, нет, нет! заткни уши, милый мой. Тело содрогается, в голове — огонь.

Звезды взошли — и обомлели. Сострадательная луна, как взглянула на Апаран, загрустила, опечалилась и тихонько, ползком стала вновь отходить на запад, затыкая уши, чтобы не слышать этих жалостных криков.

Земля облеклась в черные одежды скорби и закрыла глаза, чтоб не видеть этого горестного зрелища.

Одни лишь бессердечные, безжалостные горы, раскрыв уста и сердце злому ангелу-ветру, передают друг другу вести, слышат смех — и сами смеются: на хохот отзываются хохотом, на стон — стоном, на крик — криком, на плач — плачем, и в одну минуту перемешивают тысячу разных звуков, ни одного сами не разумея.

— Мама-джан, мама-джан... Братец-джан... Боже наш... Душа моя... Папа-джан...— Ох, ох, горе, ой черный день,— горе нашему солнцу, горе нашей бедной голове! Ах, кабы вы бросили нас в воду своими руками! Кабы вовсе на свет не родили! Почему и нас на груди вашей не зарезали, почему на куски не разрубили? Где это мы? Куда нас привезли? И земля не расступится, нас не поглотит!

Небо ослепло, не видит нас!.. Ах, чьих мы объятий лишились, к кому в руки попали!.. Господи, за что так наказал ты нас? Что мы тебе сделали? За что выколол ты нам глаза? Кому в чем навредили? За что же ты нас камнем побил?.. Наших отцов, матерей, наших братьев, сестер жертвою принял— разве не мог и нас взять?..

Мрак опустился, окутал землю... Мама-джан, горы и ущелья покрылись тьмой, уже их не видно... Мы, как цыплята, потерявшие мать, разбрелись по степи и по пустыням...

Глаза наши не знают сна, сердца — покоя. Вздыхаем,— и огонь выходит у нас из нутра.

К кому обратиться? Кто наше горе увидит?.. К кому броситься на шею? Кто утрет наши слезы?.. К кому пойти? Кто .обнимет нас, утешит, примет скорбь нашу к сердцу?.. Нет у камнев ушей, — не услышат они наш голос... Нет у гор сердца,— не пожалеют они нас... Небо далеко — захочет взять, не дотянет... Земля — без меча, ей нас не искрошить-изрубить... Кому поведать горе, ах, кому?..

И зачем вы нас родили на свет, молоком кормили, растили?.. Вы скоро избавились, ушли на небо, а нас, сирот, оставили на этом гиблом свете, чтоб мы еще больше мучились, еще больше страдали и о вас тосковали, изводились и, горе свое затаив в сердце, сгорали, в пепел обращались!..

[ стр. 178 ]

Руки у нас связаны, головы обнажены, под открытым небом в пустом поле апаранском зовем мы вас, жаждем вас вспоминаем, о вас плачем, дорогие наши родители! Если душа ваша на небе, пусть хоть на часок прилетит и над нами покружится. Если еще на земле, пусть покажется нам, мы утолим свою жажду, и потом... ах, потом и свою душу сольем с вашей душой, полетим вместе... соединимся с вами, либо ад, либо рай вместе увидим. Где бы вы ни были, и мы будем при вас... Ах, как было бы хорошо!..

Ах! Как у нас сердце не разорвется, как тело не сгорит, изо рта огонь не вырвется и нас не сожжет, как язык еще говорит и не измочаливается, глаза видят и не лопаются, дыхание выходит и не прерывается, кровь кипит и не засыхает, уши слышат k не глохнут, ноги движутся и не переломятся, на куски не распадутся! Что за день это переживаем!

Мама-джан, братец-джан, папа-джан... ох, ох... Для того ли вы нас в люльке качали, для этого ли дня от меча и воды упасли, хвори наши лечили, ласкали нас, слезы утирали, на коленях держа, к груди прижимали, пот проливали, недосыпали, шли в горы и ущелья, чтобы нас пропитать; свет жизни своей помрачали, чтобы мы расцвели, сами увядали, чтоб мы зеленели; жизнь свою иссушили; нас дома спать укладывали, а сами в поле, в степи, под солнцем, под дождем мучились, чтобы мы окрепли, бельма себе нажили, чтобы мы выросли и вам пришли бы на помощь. Вот она, помощь наша, таково ли было заветное ваше желание?

Ради того ли молили вы бога, и на рассвете и в вечерние сумерки, и ночью и днем, чтоб нога наша о камень не ушиблась, чтобы в палец заноза не вонзилась, чтоб град и солнце не пали на нашу голову, молили его, чтобы он под неусыпным оком своим, под крылом своим оберегал нас от болезней и напастей, чтоб выросли мы хорошими детьми, стали рабами креста Христова, слугами евангелия, основой церкви, гордостью народа, строителями мира?

Ах, где оно сейчас, ухо божие? — что же бог не услыхал вашего праведного голоса, ни одного из тысячи заветных желаний вашего не исполнил, а нас так на камни швырнул? — и души не хочет отнять, чтоб мы избавились... ах... исчезли бы вовсе с этого беззаконного мира...

Когда вы причащались, и нас принуждали в церкви причащаться, давали нам в руку свечу. На пасху, на рождество или в воскресные дни на руках носили нас к обедне или же вели за руку; перед плитою каменной, перед евангелием, перед алтарем, амвоном, крестом, иконой, у подножия

[ стр. 179 ]

святых, при чтении книг, при выносе даров, перед священником заставляли нас становиться на колени; подводили к кресту и приказывали приложиться и сами прикладывались; молились, чтобы благодать святой купели и мира пребывали для нас, охраняли бы, ежели попадем в огонь или в воду, и укрепляли бы нас. Для того ли все это, чтоб мы нынче в таком огне, в таком пламени горели и мучились, а вы бы и нашего голоса не слыхали? Чтоб мы изнывали и гибли, а вы бы нас и не оплакивали? Чтобы шашками нас рубили, а вы бы и не спасли нас?

О создатель, господь, даровавший нам жизнь, как создал ты нас, так и убей, как дал нам жизнь, так и возьми ее. Прахом были мы у тебя, — обрати же нас снова в прах. Дал ты нам дыхание жизни — потребуй его обратно.

На что нам теперь слава и жизнь? Что нам земля, что мир? Нет при нас матери, чтоб поплакала с нами, нет отца, чтоб пришел утешить нашу скорбь, нет сестры, чтоб погоревать вместе; не услышит брат нашего голоса, когда сердце в нас разрываться будет на клочки.

О наш создатель, господь наш и отец, отцов, матерей наших ты взял — что ж нас не возьмешь? Сестер, братьев отнял — что же нас не убьешь? Не хотим мы больше любви твоей и попечения, не просим больше, чтоб сохранил ты нам жизнь. Пусть твой серафим огненный убьет нас, херувим пламенный пусть сожжет нас, обратит в пепел. Не вводи нас в рай, а пошли в ад. Не отдавай ангелу, пускай уж лучше сатана придет. Повидать бы нам только своих родителей! Пусть лучше дьявол нас проглотит — только была б с нами их любовь, только б увидеться с ними, им душу отдать, их душу взять — только б этого горького дня никогда не видеть... ах.... не видеть!..

Сколько тут знатных людей, ханов, беков, ага, феррашеи, мулл, ахундов — чего они здесь стоят, зачем собрались?

Не хочешь ли и ты взглянуть на них, посмотреть? Вон армяне-сарбазы закрыли глаза, сжали губы, но папахами делают нам знак, чтоб мы удалились, чтоб не подходили близко. Да если и подойдешь,— какая в том польза? Только измучаешься, исстрадаешься. Вернись, советую тебе...

Двадцать, тридцать детей изрезали на куски. Яд муллы не действует, не принимают ислама — так пусть падут жертвой! Палач рубит, режет одного за другим.

Вардан, этот царственный юноша, со светлым лицом, стоит, словно ангел. Не глядит он на дары Гасан-хана, на золото, жемчуг, на красивые одеянья, на коня и оружие, не

[ стр. 180 ]

слушает ни наставлений мулл, ни молений армян, ни вражьих угроз. Ничто ему шашка, ничто ему меч и разведенный огонь, ничто раскаленный вертел, готовый пронзить его тело, ничто кирпич, назначенный лечь между его ног, ничто клещи, то и дело подымающиеся, чтоб вырвать из него кусок-мяса; ничто раскаленный котел, грозящий покрыть его голову,— он стоит, как гора, ьыставил грудь вперед, ни кары не боится, ни почетом не соблазняется, он забыл свое горе, он взывает к товарищам и подбадривает их:

— Это она, та самая проклятая шашка,— она, дорогие мои, вырвала сегодня сердце родителей наших у нас на глазах! Это те самые безбожные руки,— они на куски разорвали сегодня тело наших маленьких, грудных сестер и братьев и растерзали их. Это он, тот самый безжалостный народ,— он до сих пор пил и пьет кровь нашего несчастного народа. Так что же мы стоим посреди них и смотрим на их гнусные лица? Родимые мои, ребята дорогие, чьи мы дети, чтоб шашек бояться? Кем рождены мы, чтобы робеть перед огнем? Не наши ли родители и братья так храбро вчера погибли, что весь мир удивился и впредь будет удивляться до самого второго пришествия?

Взгляните на это светлое небо, родимые мои, там, там наши любимые, наши дорогие друзья и родственники, они ожидают нас. Подумайте: заболит у вас голове — кто вам ласковое слово скажет? Захвораете вы — на чьих уснете руках? Заплачете — кто утрет вам слезы? Умрете — кто вас похоронит?

Наш святой язык должны мы променять на их поганый, нашу святую литургию и все служение церковное оставить и слушать азан; наше святое миро позабыть, крест и евангелие из мыслей выкинуть и идти вслед за Али, за кораном.

Посмотрите на их сатанинские злобные, грязные лица! Неужто ад хуже их? Разве не сыплется из глаз их огонь? Горе нам и нашей жизни! До того ли нам унизиться, чтоб слугами стать тех, кто убил наших родителей, кто разорил церкви наши и страну? Ах, если мы соблазнимся пустой этой славой, убоимся гнусных этих пыток и отступимся от святой нашей веры — когда умрем, с каким лицом предстанем мы перед родителями, какими глазами будем смотреть на них? Пусть лишились мы их на этом свете, разве не хотим хоть на небе с ними соединиться, лица их увидеть, любви их удостоиться?

— Нет, нет, умрем все вместе, вместе пойдем на смерть, достигнем славы и венца наших родителей! Небо раскрыло

[ стр. 181 ]

нам свое сердце, ангелы распростерли над нами крылья. Мученики, девы, святые и подвижники кличут нас, призывают кроткими голосами. Идем к ним, умрем за их любовь, отдадим тело — расцветем душой! Мы идея к вам, дорогие родители, вас хотим видеть и вечно почитать. Как можем мы забыть праведное молоко ваше, святые ваши наставления,— даже если окажемся в пекле?

Сойди, светочарный ангел небесный, вознеси моления наши к богу. Простите вы, горы, земля и мир, простите, деревья, простите ущелья и лес! Не были мы достойны святого лица вашего, коснулись мы вашей груди своей грешной ногой. Сколько раз, наслаждаясь вкусом вашим и запахом, отдыхая под вашей тенью, мы плоды ваши, цветы и травы сбывали своей нечистой рукой Мы попрали ваши святые лица и грудь. Вовсе не знали вам цены. Над родником, у ручья, среди близких, на лоне родительском, счастливые любовью, проводили мы дни свей.

Звезды сладко нам улыбались, луна и солнце светили нам. Птицы пели, цветы благоухали, усыпляя нас и пробуждая. Но, увы, мы сном отяготили руки свои и лицо, на красу вашу даже не взглянули. Святой твоей земле, сладостная родина наша, не клали мы земных поклонов, не чтили тебя; милому отечеству не отдали мы жизни, не посвятили ему любви, собой не пожертвовали. Вот и попали к врагам в неволю. Если они даже захотели б даровать нам жизнь,— на что нам жизнь? Возьми души наши, о ангел добрый, над нами витающий!..

Простите вы, поля и земли, ах, пусть другие вкушают вашу любовь. Глаза Вардана уж вас не увидят, ноги детей этих не будут гулять по раздольям вашим, не будут восхищаться вашим благоуханием, возлежать на вашем лоне. Отцовская нога не придет к нашей могиле, слеза материнская не прольется в нашем доме. И не будет ни пения, ни обедни, ни ладана, ни чаши на помин душ наших,— никогда. Ни брат, ни сестра 'не придут к нам, ни один прохожий не пройдет мимо нашей могилы... Тела отцов и матерей наших — у родного села, а наши бренные кости — на этом чужом поле, и никогда не увидят они друг друга, не будут в одной могиле погребены. Они станут добычей зверей, а мы Достанемся волкам и птицам. Не будет над нами кого-либо, чтоб сказал над нашими могилами: «Да успокоит бог души ваши, да сподобит лицезреть его!»

Быть может, когда вы вновь заблагоухаете, когда придет весна и луга зацветут, вы и над нами распуститесь, за-

[ стр. 182 ]

зеленеете, из нашего праха произрастете, облечетесь красою и окропите росой, освежите нас, дуновением вашим навеете на нас отрадную прохладу, с чистой водой вашей смешаете нашу кровь и, уловив дыхание наше, вознесете его вместе со сладостным своим благоуханием к небу.

Ах, если какой-нибудь путник пройдет по здешним местам и остановится здесь и заснет, быть может, вдыхая благовоние, утоляя жажду светлой струей, может, постигнет он душою, вспомнит, скажет, что ведь это те самые поля, где вот сегодня слуга злобного врага хочет принести нас в жертву, чтоб погибли мы во имя креста, лишить жизни, на куски разрезать!

Ах, как было бы хорошо отдать душу в какой-нибудь благословенной стране, среди своего народа, среди близких, слившись с ними воедино!

Ах, крест могущественный, чудеса творящий! Доколе же наш парод, страна армянская должны так страдать, так изнывать, подвергаться разорению и сокрушаться о своем горе?

Крест, почему ж ты не охраняешь поклоняющихся тебе? Крест, почему убиваешь тех, кто держит тебя в руке, и силы даруешь тем, кто поносил тебя? Что ж не вонзаешься в сердце хулителей своих?

О господи боже, если мы виноваты перед тобой, если не держались мы заповедей твоих, но творили беззакония— лучше бы ты убил нас! Почему ты оставил нас, а бедных родителей наших предал мечу? Когда наши дома подожгли,— почему и нас не сжег? Нет, ты сохранил нас для стольких страданий и мук, чтобы здесь, в этой степи, среди зверей, без отца и покровителя, без матери, без помощи, мы трупы свои отдали птицам, кровь — земле, легли бы здесь мертвыми.

Прости, о бедный наш народ армянский! Не плачьте, не вопите, не горюйте над нами. Утрите слезы и посмотрите лучше, что делают с нами,— что нам теперь ваш вопль и плач?

Меч у нас над головой, смерть перед нами, огонь жжет, вертел вонзается в тело, пламя опаляет, душа изнемогает, одна у нас половина изжарена, другая обуглена, ноги наши спалены, дыхание горячо, одна рука отсечена, другая ободрана. На голове нашей котел, в ногах кирпич, а в сердце кровь, в глазах слезы, и ни небо не обрушится, ни ангел не увидит, ни палач не пожалеет, ни земля не разверзнется!

Почему вы плачете, если мы не плачем? Зачем убиваетесь, ежели мы того не просим? Поберегите вопль для свое-

[ стр. 183 ]

го черного дня. Над собой плачьте, выхода ищите себе. Мы сегодня с родителями своими соединимся, удостоимся лицезрения их, отдохнем от этого горького света, пойдем в рай и будем вечно радоваться.

Но горе вам, женам и детям вашим, если будете вы стоять вот так, как есть, и смотреть своими глазами на страдания близких. Беда, если вы будете убиваться сложа руки, бить себя в грудь, посыпать землею голову, хоронить родного сына — ив невольники идти к тем, кто исторгает сердце из вашей груди и жизнь вашу губит. Так не будет вам избавления, вечно будете вы страдать и на своей же родной земле в жертву себя приносить, в своей стране великой мукой мучиться.

И все не наберетесь вы смелости, не сговоритесь, чтоб этот меч и шашка, этот огонь и пламя, этот котел, вертел и горящий костер каждый миг наготове держать для врага, все не решитесь сами жечь и резать его. Так не освободите вы свой народ, свою стран у, останетесь и впредь в таком невежестве и злополучии.

Простите! Отнесите нашу горячую любовь, наш родственный привет вашим детям, расскажите им о наших печальных днях,— пусть они поберегут свои головы, — да не доживут они до подобных дней, не увидят такого горя. Пусть жизнь свою отдадут и страну защитят. Простите, простите!

— Ох... ох... ох... мама-джан... папа-джан... беке милосердный... пощадите... пощадите... пощадите... умираем... горим... жаримся... пощадите... ох... Вот, кончено... идем... О, подвижник Вардан! Святые родители, ваши дети идут, приблизьтесь. Дети ваши жизнь отдали и смерть приняли, вас не оставили, от вашей веры не отвернулись, от вашего святого креста не отступились, перед мечом, перед пламенем, перед муками устояли.

—«Режь руки-ноги, круши, ломай!
Голову жги, живот терзай,
Ногти им рви, руки пали,
Голой спиной к огню подставляй,
В масло обрубки рук окунай!
Коль быстро убьешь,— сам пропадешь.
Медленно головы им обдирай,
Кожу снимай, глаза выжигай!
Пускай глядят, как им ноги палят!
Как пальцы вырвут им,— задрожат!
Ослабнут, авось, от мук, от ран,
Оставят крест и примут коран!»—

[ стр. 184 ]

Давал Гасан-хан палачам урок,—
Святых младенцев мукам обрек.
Но праведник каждый уж отдал сам
Кровь свою богу, и к небесам
Вознесся жертвенный фимиам.
Тут свет пробился сквозь темень туч,
Облек тела им небесный луч,
И грянул голос, грозен, могуч:

— Гасан, безбожник, дьявол и зверь,
Покайся и дай мне ответ теперь
Тебя и бездны не поглотят,
Земля изгонит, не впустит ад
Сгинешь ты в муках еще живой,
Пока не искупишь крови святой
Коль молнией-громом будешь сожжен,
Помни,— мукам ты мной обречен.
Пошатнешься ты, вконец упадешь,—
На тернии ляжешь, как в гроб сойдешь.

А вам, дорогие, мир и покой
До крайнего дня, до зари благой,
Невинные дети с чистой душой!
Когда Апараном иду, всяк час
Я буду, милые, помнить о вас.
Ах, дети, память родной земли,
Рано, святые, вы отцвели!
Я, к земле припав, на колени став,
С морем слез в глазах, сердце болью сжав,
С непокрытою головой склонюсь,
Поцелую прах,— и не подымусь.

Я вспомню вас и сорву цветы,
Святые души, к престолу небес,
К благому судье, к алтарю святых
Взнесите слезы мои с мольбой
О бедных людях страны святой,
Что богу пожертвовали собой,
Чтоб им разора и плена не знать,—
Довольно им кровь под мечом проливать,
Помоги не знать, без дома блуждать.

Конец второй части.

Содержание   Введение   Предисловие автора
Часть первая   Часть вторая   Часть третья   Эпилог
Примечания   Объяснение слов   Содержание (как в источнике)

Дополнительная информация:

Источник: Хачатур Абовян. "Раны Армении" (Скорбь патриота, исторический роман). Перевод Сергея Шервинского. Предисловие и примечания Пиона Акопяна. Ереван, "Советакан грох", 1977.

Предоставлено: Андрей Максимов
Отсканировано: Андрей Максимов
Распознавание: Андрей Максимов
Корректирование: Анна Вртанесян

См. также:

Хачатур АбовянБиография
Writer and patriot - Khachatur Abovyan by Ruth Bedevian

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice