ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English

Курт Воннегут

СИНЯЯ БОРОДА


От автора   1-10   11-20   21-30   31-37


11

Я заснул в гостевой прямо на полу. Конечно, и думать не посмел мять постели или хоть к чему-нибудь прикоснуться. Мне снилось, что я снова в поезде, а он постукивает, позвякивает: тук-тук, тики-тук, тук-тук, тики-тук, динь-динь-динь. Динь-динь- динь - это, конечно, не от поезда, это сигналы на переездах, где все должны уступать нам дорогу, не то места мокрого не оставим! И поделом! Ведь они - ничто, а мы - все.
Толпы, которым приходилось нас пропускать, чтобы мы их не раздавили, состояли из фермеров с семьями, с пожитками, кое-как сваленными на старых грузовиках. Ураганы или банки отняли у них хозяйство столь же беспощадно, как во времена их дедушек и бабушек конница Соединенных Штатов согнала с этих же земель индейцев. Где они теперь, эти развеянные ветром фермеры? Кормят рыб на дне Мексиканского залива?
Эти разоренные белые индейцы на железнодорожных переездах давно мне знакомы. Много их проходило через Сан-Игнасио, спрашивая таких, как мы с отцом, или даже безучастных индейцев лума, не знаем ли мы, кому нужны работники на любую работу.
В середине ночи Фред Джонс разбудил меня от железнодорожного сна. Сказал, что мистер Грегори хочет меня видеть. Не нашел ничего странного в том, что я сплю на полу. Когда я открыл глаза, кончики его ботинок были в дюйме от моего носа.
Ботинки сыграли очень важную роль в истории славного рода Карабекянов.

* * *

Фред привел меня к той самой лестнице, с которой скатилась Мерили и которая вела в святая святых - в студию. Наверху - темнота. Подниматься туда мне предстояло в одиночестве. Воображение могло легко нарисовать наверху петлю виселицы, качающуюся над застекленным световым люком.
Я поднялся. Остановился на верхней площадке и в полутьме различил нечто невообразимое: шесть свободно стоящих каминов или печей с вытяжными трубами, и в каждом пылает уголь.
Позвольте объяснить то, что я увидел, с точки зрения архитектуры. Видите ли, Грегори купил три типичных нью-йоркских особняка, каждый в три окна, пятиэтажных, длиной пятьдесят футов, с двумя каминами на каждом этаже. Я думал, что у него один дом, тот, с дубовой дверью и Горгоной, тронутой ярью. И не был готов к перспективе, открывшейся на последнем этаже; своей протяженностью она, казалось, нарушала все законы пространства и времени. В нижних этажах, включая цокольный, Грегори соединил три дома - дверьми и арками. А на верхнем - разобрал все разделяющие стены, продольные и поперечные, полностью оставив только шесть свободно стоящих каминов.

* * *

В ту ночь освещали студию только шесть каминов да светлые полосы - зебра - на потолке. Полосы были от света уличных фонарей, который лентами падал через девять окон, выходивших на Восточную 48-ю стрит.
Где же был Дэн Грегори? В первый момент я его не заметил. Неподвижный, безмолвный и бесформенный в длинном черном халате, он ссутулился на верблюжьем седле, перед камином, спиной ко мне, в центре, футах в двадцати от входа. Прежде, чем я понял, где он, я различил предметы на каминной доске. Они одни и белели в этой пещере. Восемь человеческих черепов, октава, расположенная в порядке размеров, от детского до прадедушкиного - эдакая маримба каннибалов.
Было и своеобразное музыкальное сопровождение - монотонная фуга для горшков и тазов, расставленных справа от Грегори под одеялом из тающего снега.

* * *

“Кер-планк”. Тишина. “Плинк-панк”. Тишина. “Плооп”. Тишина. Так напевал люк, а я всматривался в самый бесспорный шедевр Дэна Грегори - студию, единственное его творение, которое захватывало оригинальностью.
Простое перечисление предметов, составлявших этот шедевр, - оружия, инструментов, идолов, икон, шляп, шлемов, моделей кораблей и самолетов, чучел животных, включая крокодила и стоящего на задних лапах белого медведя, - ошеломляло. Но вдобавок представьте себе пятьдесят два зеркала, от самого старинного до современных, самой разной формы, причем многие висели в неожиданных местах, под немыслимыми углами, бесконечно умножая фигуру потрясенного наблюдателя. Здесь, на площадке лестницы, где Дэн Грегори оставался невидимым, себя я видел повсюду!
Знаю точно, зеркал было пятьдесят два, на следующий день я их пересчитал. В мои обязанности входило еженедельно протирать некоторые из них. С других не разрешалось смахивать пыль под страхом смерти, сказал мой хозяин. Никто не мог изобразить, как выглядит предмет в пыльном зеркале, лучше Дэна Грегори.
Он заговорил и слегка развернул плечи, тут только я его и увидел.
- Меня тоже нигде никогда особенно не ждали, - произнес он с тем идеальным британским выговором, которым пользовался всегда, по-другому он говорил только ради забавы.
- Знаешь, мне вот что очень пошло на пользу, - добавил он, - мой учитель без конца шпынял меня, и вот смотри, кем я стал.

* * *

По словам Грегори, отец, объездчик лошадей, чуть не убил его еще младенцем - терпеть не мог его плача.
- Когда я плакал, он был способен на все, лишь бы я заткнулся. Сам-то он был еще мальчишка, в таком возрасте трудно помнить, что ты отец. Сколько тебе лет?
- Семнадцать, - выдавил я свое первое слово.

* * *

- Отец был только на год старше тебя, когда я родился, - говорил Грегори. - Если начнешь совокупляться сейчас, то к восемнадцати годам у тебя тоже будет вопящий младенец, здесь, вдали от дома, в огромном городе. Конечно, думаешь покорить Нью- Йорк своим умением рисовать? Ладно, мой отец тоже думал покорить Москву своим умением объезжать лошадей, но обнаружил, что все по части лошадей поляки к рукам прибрали, а ему выше помощника конюха не прыгнуть. Матушку он похитил из семьи, когда ей было шестнадцать лет, ничего, кроме семьи она не знала, а он задурил ей голову болтовней о том, как быстро они в Москве разбогатеют и станут знаменитыми.
Он поднялся и посмотрел на меня. Я так и стоял, не шелохнувшись, на верхушке лестницы. Новые резиновые набойки, которые я поставил на старые разбитые башмаки, свисали за край ступени, настолько не хотелось мне входить в это ошеломляюще странное, в десятках зеркал отраженное помещение.
В темноте, в черном халате Грегори был только голова и руки. Голова изрекла:
- Я родился в конюшне, как Иисус Христос, и кричал вот так, послушай. - И из его глотки вырвался душераздирающий вопль, подражание крику нежеланного младенца, удел которого кричать и кричать.
Волосы у меня встали дыбом.


12

Когда Дэну Грегори, или Грегоряну - под этим именем жил он Старом Свете, - было пять лет, жена художника Бескудникова, который гравировал клише для императорских облигаций и бумажных денег, отобрала его у родителей. Не то чтоб она его любила - просто пожалела беспризорного чесоточного зверька, ведь с ним так жестоко обращались. И сделала то же, что делала с бездомными кошками и собаками, которых иной раз притаскивала в дом, - отдала мальчишку на попечение слуг: пусть отмоют и воспитывают.
- Слуги ее относились ко мне так же, как мои к тебе, - сказал Грегори. - Просто лишняя работа, все равно что выгребать золу из печей, мыть ламповые стекла, выбивать ковры.
По его словам, он наблюдал, как удается выжить кошкам и собакам, и поступал так же.
- Животные почти все время проводили в мастерской Бескудникова, позади дома, - рассказывал он. - Ученики и работники ласкали их и подкармливали, ну и я туда потянулся. Но я мог делать такое, чего животные не могли. Усвоил все языки, на которых говорили в мастерской. Сам Бескудников учился в Англии и во Франции и любил давать указания помощникам то на одном, то на другом языке, не задумываясь, понимают они или нет. Вскоре я уже стал нужен, потому что мог перевести слова хозяина. Польский, русский я знал и без того - выучился у слуг.
- И армянский, - предположил я.
- Нет, - ответил он. - У своих пропойц-родителей я научился только вопить, как осел, и верещать, словно обезьяна, - да еще выть волком.
Рассказывал, что он старался освоить все, чем занимались в мастерской, и, как и я, обладал уникальной способностью моментально улавливать сходство.
- К десяти годам меня сделали учеником. К пятнадцати, - продолжал он, - всем стало очевидно, что у меня талант. Даже Бескудников почувствовал угрозу себе, поэтому дал мне задание, которое все считали невыполнимым. Он обещал перевести меня в подмастерья, если я от руки нарисую рублевую купюру - лицо и изнанку - так, что ее примут за настоящую торговцы на рынке, а у них глаз острый.
Грегори усмехнулся.
- В те времена фальшивомонетчиков вешали как раз там, на рыночной площади.

* * *

Шесть месяцев потратил юный Грегорян на банкноту, и все работавшие в мастерской сочли ее безупречной. А Бескудников сказал, что это детский лепет, и разорвал ее на мелкие кусочки.
Грегорян сделал рубль еще лучше, снова провозившись шесть месяцев. Бескудников заявил, что вторая банкнота вышла еще хуже первой, и бросил бумажку в огонь.
В третий раз Грегорян бился над своим рублем целый год и сделал его еще лучше. Все это время он, разумеется, исполнял свои обычные обязанности по мастерской и по дому. Кончив третью подделку, он положил ее в карман. А вместо нее показал Бескудникову настоящий рубль, с которого копировал.
Как он и ожидал, старик опять поднял его на смех. Но прежде, чем Бескудников успел уничтожить рубль, Грегорян выхватил у него банкноту и побежал на рынок. Там на этот, настоящий рубль он купил коробку сигар, да еще заверил табачника, что рубль уж точно настоящий, ведь он из мастерской императорского денежного гравера Бескудникова.
Бескудников пришел в ужас, когда мальчик вернулся с сигарами. Он вовсе не хотел, чтобы подмастерье пошел с подделкой на рынок. Возможность пустить купюру в обращение была только доказательством ее совершенства. Он таращил глаза, лоб покрылся потом, дыхание стало прерывистым - видно было, что человек-то он честный, а поступал так с учеником просто из ревности. Поэтому- то настоящий рубль, сделанный, между прочим, его одаренным учеником по гравюре самого Бескудникова, показался ему подделкой.
Что теперь было делать старику? Табачник, конечно, распознает фальшивку, а откуда она - известно. И что потом? Закон есть закон. Императорский гравер и его ученик будут вместе повешены на рыночной площади.
- К его чести, - сказал Дэн Грегори, - он решил сам вернуть этот роковой, как он считал, клочок бумаги. Попросил у меня рубль, с которого я копировал. А я, разумеется, дал свою безупречную подделку.

* * *

Бескудников наплел табачнику историю про то, что рубль, на который ученик купил сигары, ему особенно дорог как память. Табачнику-то было все равно, он отдал настоящий рубль и взял фальшивый.
Старик, сияя, вернулся в мастерскую. Но, едва переступив порог, заорал, что изобьет Грегоряна до полусмерти. До сих пор Дэн, как и полагалось послушному ученику, послушно сносил порки.
А на этот раз мальчишка отбежал подальше и захохотал.
- Еще смеешься, когда такое происходит! - закричал Бескудников.
- Смеюсь и всю жизнь буду над вами смеяться, - ответил ученик. И рассказал о подмене.
- Вам больше нечему меня учить. Я далеко превзошел вас, только гений способен так одурачить императорского гравера, чтобы тот пустил на рынок фальшивый рубль! Если нам вместе на рыночной площади накинут петли на шею, я перед смертью скажу вам кое-что. Скажу: вы были правы, я не так талантлив, как думал. Прощай, жестокий мир, прощай!


13

Дерзкий Дэн Грегорян в тот же день бросил работу у Бескудникова и быстро нашел место подмастерья у другого художника, гравера и декоратора по шелку, который делал театральные афиши и иллюстрировал детские книжки. Его подделка так и не обнаружилась, а если обнаружилась, никто не заподозрил ни его, ни Бескудникова.
- И уж Бескудников никогда никому не рассказывал, почему поссорился со своим лучшим учеником.

* * *

Он сказал мне, что ради моей же пользы так скверно меня принял.
- Ведь я был гораздо младше тебя, когда превзошел Бескудникова, - продолжал он, - а значит, попусту время будем тратить, если поручим тебе что-нибудь вроде копирования рубля. - Казалось, он перебирает в уме возможные задания, но не сомневаюсь, свой дьявольский план он придумал задолго до моего приезда.
- Так! - воскликнул он. - Кажется, нашел! Поставишь мольберт примерно там, где сейчас стоишь. И напишешь эту комнату так, чтобы было не отличить от фотографии. Не слишком сложно? Да нет, думаю, ничего.
С трудом я выдавил:
- Ничего, сэр.
- Вот и отлично! - сказал он.

* * *

Только что я побывал в Нью-Йорке, впервые за последние два года. Идея съездить туда, и притом одному, принадлежала Цирцее Берман - доказать самому себе, что я еще совершенно здоровый мужчина, не нужна мне никакая помощь и вовсе я не инвалид. Сейчас середина августа. Она здесь уже два месяца с лишним, значит, я уже два месяца пишу эту книгу!
Нью-Йорк станет для меня источником молодости, уверяла она, стоит мне только повторить путь, который я проделал много-много лет назад, приехав сюда из Калифорнии.
- Ваши мускулы докажут, что они почти такие же упругие, как тогда, - говорила она. - Дайте только волю, и ваш разум докажет, что он так же дерзок, так же восприимчив, как тогда.
Звучало неплохо. Но знаете что? Она готовила мне ловушку.

* * *

Ее предсказания поначалу сбывались, хотя ее вовсе не заботило, сбудутся они или нет. Ей просто нужно было на некоторое время избавиться от меня и делать у меня в доме все, что заблагорассудится.
Хорошо хоть в картофельный амбар она не вломилась, хотя вполне могла, имей она достаточно времени и лом с топором. А лом и топор добыть несложно - надо просто заглянуть в каретный сарай.

* * *

И правда, повторяя свой путь от Центрального вокзала к трем особнякам, составлявшим дом Грегори, я почувствовал себя помолодевшим и бойким. Я уже знал, что его дом снова разделили на три отдельных дома. Разделили его примерно тогда, когда умер отец, за три года до вступления Соединенных Штатов в войну. В какую? Конечно, в Пелопонесскую. Помнит ли кто-нибудь, кроме меня, Пелопонесскую войну?

* * *

Начну сначала: дом Грегори снова превратился в три особняка вскоре после того, как Дэн, Фред и Мерили уехали в Италию, чтобы принять участие в великом социальном эксперименте Муссолини. Хотя Дэну и Фреду было тогда изрядно за пятьдесят, они испросили и получили лично от Муссолини разрешение носить форму офицеров итальянской пехоты, правда, без знаков различия, и зарисовывать с натуры боевые действия итальянской армии.
Они погибли почти за год до вступления Соединенных Штатов в войну против Германии, Японии и, в числе прочих, против Италии. Они погибли примерно седьмого декабря 1940 года в Египте, около Сиди-Баррани, где всего тридцать тысяч англичан разбили восьмидесятитысячную армию итальянцев и взяли в плен сорок тысяч итальянских солдат и четыреста единиц огнестрельного оружия, - все это я вычитал из Британской энциклопедии.
Когда в Британской энциклопедии говорится о взятом огнестрельном оружии, имеются в виду не винтовки и не пистолеты. Подразумеваются тяжелые орудия.
И раз уж Грегори и его правая рука Фред были помешаны на оружии, следует сказать, что прикончили их танки “Матильда” и винтовки марок “Стенз”, “Бренз” и “Энфилд”, да еще со штыками.

* * *

Почему Мерили поехала в Италию с Грегори и Джонсом? Она любила Грегори, а Грегори любил ее.
Как все просто, правда?

* * *

Самый восточный из принадлежавших Грегори домов, как обнаружил я во время поездки в Нью-Йорк, сейчас служит офисом и резиденцией делегации Эмирата Салибар в Организации Объединенных Наций. Об Эмирате Салибар я услышал впервые и не смог найти его в своей Британской энциклопедии. Под таким названием я нашел только маленький городишко в пустыне, с населением одиннадцать тысяч, примерно как Сан-Игнасио. Цирцея Берман говорит, что пора купить новую энциклопедию, а заодно несколько новых галстуков.
Большая дубовая дверь с массивными петлями не изменилась, но молоток в виде Горгоны исчез. Грегори взял его с собой в Италию, и я снова увидел Горгону после войны на двери дворца Мерили во Флоренции.
Не исключено, что Горгона сейчас переселилась в другое место, после того, как графиня Портомаджьоре, которую так любили в Италии и которую так любил я, умерла во сне естественной смертью на той же неделе, когда ушла из жизни и моя обожаемая Эдит.
Ну и неделька выдалась для старого Рабо Карабекяна!

* * *

Средний особняк разделили на пять квартир, по одной на каждом этаже, включая цокольный, о чем я узнал по почтовым ящикам и звонкам в холле.
Но не упоминайте при мне о холлах! О них немного погодя. Всему свое время.

* * *

В среднем доме находилась гостевая, куда меня поначалу заперли, прямо под ней - парадная столовая Грегори, еще ниже библиотека и совсем внизу, в подвальном этаже кладовая его материалов для живописи. Но сейчас меня больше всего интересовал верхний этаж - средняя часть студии Грегори с протекавшим световым люком. Почему-то мне было очень любопытно, есть ли еще люк, и если есть, додумались ли, как устранить протечку, или до сих пор стоят горшки и тазы и, когда идет дождь или снег, звучит музыка в духе Джона Кейджа.
Но спросить было не у кого, и я так ничего и не выяснил. Так что вот, дорогой читатель, первый прокол в моем рассказе. Я так ничего и не выяснил.
А вот и второй. Дом западнее среднего, судя по почтовым ящикам, разделен на две квартиры: трехэтажную внизу и двухэтажную наверху. В этом доме у Грегори жила постоянная прислуга, и моя небольшая, но приличная комната тоже была здесь. Комната Фреда Джонса находилась, между прочим, прямо за комнатой Грегори и Мерили, которая была в Эмирате Салибар.

* * *

Из особняка с двумя квартирами вышла женщина.
Хоть она и тряслась от старости, но держалась осанисто и, очевидно, когда-то была очень хороша собой. Я присмотрелся и вздрогнул: да я же ее знаю. Я ее знал, а она меня - нет. Мы не были знакомы. Но я понял, что видел ее молодой, в фильмах. Секундой позже вспомнилось и имя. Барбира Менкен, бывшая жена Пола Шлезингера. Он давно потерял с ней связь и понятия не имел, где она. Давно, очень уже давно она не появлялась ни на сцене, ни на экране, но это была она. Грета Гарбо и Кэтрин Хепберн тоже живут где-то по-соседству.
Я с ней не заговорил. А если бы заговорил? Что я мог ей сказать? “Пол в полном здравии и шлет привет”? Или, может быть: “Расскажите, как умерли ваши родители”?

* * *

Ужинал я в “Сенчури-клаб”, членом которого состою много лет. Оказалось, там новый метрдотель, и я спросил его, где прежний, Роберто. Выяснилось, что его прямо перед клубом насмерть сбил велосипедист-рассыльный, который ехал по односторонней улице в запрещенном направлении.
Я сказал: как жалко! - и метрдотель с готовностью со мной согласился.
Знакомых никого не было, и не удивительно, ведь все, кого я знал, умерли. Но в баре я познакомился с человеком намного меня моложе, который, как Цирцея Берман, пишет романы для молодежи. Я спросил его, слышал ли он о Полли Медисон, а он в ответ: а вы об Атлантическом океане слышали?
Мы вместе поужинали. Жены его в городе не бьыо, уехала читать лекции. Она известный сексолог.
Как можно деликатнее я рискнул спросить, не слишком ли обременительно спать с женщиной, имеющей такие познания в технике секса. Закатив глаза к потолку, он ответил, что я попал в точку:
- Мне _непрерывно_ приходится подтверждать, что я ее действительно люблю.

* * *

Остаток вечера я тихо провел у себя в номере в отеле “Алгонквин”, включив ТВ на порнографическую программу. Не то чтобы смотрел, а так, поглядывал время от времени.
Домой я планировал вернуться дневным поездом, но за завтраком встретил знакомого истхемптонца, Флойда Померанца. Тот тоже ближе к вечеру собирался домой и предложил подвезти меня в своем огромном кадиллаке. Я с радостью согласился.
Способ передвижения этот оказался таким приятным! В кадиллаке спокойнее, чем в утробе. Я говорил уже, что “Двадцатый век лимитед” был вроде мчащейся в пространстве утробы, в которую снаружи проникали непонятные перестуки и гудки. А кадиллак - вроде гроба. Померанца и меня словно в нем похоронили. К черту суеверия! Так было нам уютно в этом общем просторном гробу на гангстерский вкус. Хорошо бы хоронить человека вместе с кем- нибудь еще, кто подвернется.

* * *

Померанц молол что-то о попытках собрать осколки своей жизни и склеить ее заново. Ему сорок три года, как Цирцее Берман. Три месяца назад он получил одиннадцать миллионов отступных за то, что ушел с поста президента гигантской телекомпании.
- Большая часть жизни у меня еще впереди, - сказал он.
- Да, пожалуй, что так.
- Как вы думаете, мне еще не поздно стать художником?
- Никогда не поздно, - сказал я.

* * *

Раньше, я знаю, он спрашивал у Пола Шлезингера, не поздно ли еще ему стать писателем. Считал, что публику может заинтересовать история, происходившая с ним в телекомпании.
Шлезингер потом сказал: надо бы как-то убедить Померанца и ему подобных, а такими кишит Хемптон, что они уже выжали из экономики больше чем достаточно. А не построить ли в Хемптоне Почетную галерею разбогатевших, предложил Шлезингер, и там в нишах расставить бюсты председателей арбитражных судов, специалистов по перекупке акций, любителей перехватить миллион в мутной воде да с толком его вложить, ловких авантюристов, золотящих ручку, подмазывающих кого надо, а на пьедесталах выбить статистические данные: кто сколько миллионов ухитрился легально присвоить и за какой срок.
Я спросил Шлезингера, буду ли удостоен бюста в Почетной галерее разбогатевших. Он подумал и пришел к выводу, что в принципе Почетной галереи я достоин, но только мои деньги появились как результат случая, а не алчности.
- Ты должен быть в Галерее любимчиков слепой удачи, - сказал он, предложив построить эту галерею в Лас-Вегасе или Атлантик- Сити, но потом передумал:
- Лучше на Клондайке, наверно. Желающим полюбоваться на Рабо Карабекяна в Галерее любимчиков слепой удачи придется приезжать на собачьих упряжках или на лыжах.
Пол не может пережить, что я унаследовал долю в акциях футбольной команды “Цинциннати Бенгалс” и мне плевать, что там происходит. Он заядлый футбольный болельщик.


14

Стало быть, шофер Флойда Померанца подкатил к выложенной плитками пешеходной дорожке перед моим домом. Как граф Дракула, я выкарабкался из нашего шикарного гроба, ослепленный заходящим солнцем. Почти на ощупь добрался до парадной и вошел.
Позвольте описать холл, который мне предстояло увидеть. Устрично-белые стены, как и повсюду в доме, метр за метром, кроме цокольного этажа и помещения для прислуги. Прямо передо мной, как Град Господень, должна мерцать картина Терри Китчена “Таинственное окно”. Слева - Матисс, женщина с черной кошкой на руках, стоящая перед кирпичной стеной, заросшей желтыми розами, - покойная Эдит честно, по всем правилам, купила эту картину в галерее, подарив мне ее на пятую годовщину нашей свадьбы. Справа Ганс Хофман, которого Терри Китчен получил у Филиппа Гастона в обмен на одну из своих картин, а потом отдал мне, когда я оплатил новую коробку передач для его цвета детских какашек “бьюика-родмастера” с откидным верхом.

* * *

Желающим более подробно узнать о холле нужно найти февральский выпуск “Архитектора, и декоратора” за 1981 год. Там прямо на обложке холл, сфотографированный через открытую парадную дверь с пешеходной дорожки, которая тогда по обе стороны была обрамлена шток-розами. Основная статья посвящена дому, “превосходному образцу переделки декора викторианского особняка, позволившему сочетать его с современной живописью”. О холле говорится: “Уже то, что находится в холле дома Карабекяна, - прекрасная основа для небольшой, но замечательной музейной экспозиции современной живописи, хотя это лишь легкая закуска перед невероятным пиршеством, которое ожидает вас дальше, в высоких снежно-белых комнатах”.
Но был ли великий Рабо Карабекян вдохновителем этого счастливого союза старого и нового? Нет. Это покойная Эдит предложила вытащить мою коллекцию со склада на свет Божий. Не забывайте, этот дом - родовое владение семьи Тафтов, и для Эдит он был полон не только воспоминаниями о радостных летних месяцах, которые она проводила здесь девочкой, но и о счастливом первом замужестве. Когда я перебрался сюда из амбара, она спросила, уютно ли мне в такой старомодной обстановке. Честно, от всего сердца я ответил, что мне нравится все как есть и для меня ничего менять не надо.
Да, ей Богу, именно Эдит пригласила подрядчиков, заставила содрать обои до штукатурки, снять люстры, заменив их вмонтированными бра, выкрасить дубовые панели, плинтусы, косяки, двери, оконные переплеты и стены в устрично-белый цвет!
Эдит словно помолодела на двадцать лет. Когда работа была окончена, она сказала, что могла бы умереть, так и не узнав, какой у нее дар переделывать и декорировать помещения. А потом обратилась ко мне:
- Позвони в компанию “Все для дома. Хранение и доставка” - (там на складе многие годы пролежала моя коллекция), - пусть они вынесут твои чудесные картины на свет Божий, пусть скажут им: вы отправляетесь _домой_!

* * *

Но когда, вернувшись из Нью-Йорка, я вошел в холл, мне представилась такая ужасающая картина, что, клянусь, я вообразил, будто здесь гулял топор убийцы. Я не шучу! Казалось, передо мной кровь, смешавшаяся с навозом! Прошло, наверно, не меньше минуты, пока я осознал, что на самом деле вижу: обои в огромных, как кочаны капусты, красных розах на фоне коричневатых, цвета детских какашек плинтусов, панелей и дверей, и жесть цветных литографий с изображением маленьких девочек на качелях, все на паспарту из пурпурного бархата в золоченых рамах, таких огромных, что они весили, должно быть, не меньше, чем лимузин, доставивший меня к месту этой катастрофы.
Взвыл ли я? Говорили, что взвыл. Что именно? Потом мне сказали, что. Люди меня слышали, я себя - нет. Первыми прибежали кухарка с дочкой, а я вою и вою:
- Это не мой дом! Это не мой дом!
Только подумайте: мне был приготовлен сюрприз, они с нетерпением ждали моего возвращения. И вот, хотя я всегда был так щедр и великодушен к ним, они видят, что я чуть не при смерти, и еле сдерживают хохот!
Ну и мир!

* * *

Я спросил у кухарки, и теперь уже слышал себя:
- Кто это сделал?
- Миссис Берман, - ответила она. И ведь держится так, будто и не понимает, в чем дело.
- А вы как могли это допустить?
- Я ведь только кухарка.
- Я надеялся, вы к тому же и мой друг, - сказал я.
- Ну что вы хотите! - сказала она. Честно говоря, мы никогда не были близкими друзьями. - Мне вообще-то нравится, как это выглядит.
- Вам нравится?
- Лучше, чем было, - сказала она. Я повернулся к ее дочери.
- Тебе тоже кажется, что лучше, чем было?
- Да, - ответила она.
- Ну, просто потрясающе! Только я из дома - миссис Берман вызывает маляров и обойщиков, да?
Они отрицательно покачали головами. Миссис Берман всю работу сделала сама, сказали они, с доктором, своим будущим мужем, она, оказывается, познакомилась, когда оклеивала обоями его кабинет. Профессиональная обойщица! Представляете?
- Потом он пригласил ее оклеить весь его дом, - поведала Селеста.
- Ему повезло, что она его самого не оклеила!
Тут Селеста сказала:
- Знаете, у вас повязка упала.
- Что упало?
- Повязка с глаза, - сказала Селеста. - Она на полу, вы наступили на нее.
И правда! Я так вышел из себя, что, видно, рвал на себе волосы и содрал повязку. И теперь они видели страшный рубец, который я никогда не показывал даже Эдит. Первая моя жена, конечно, насмотрелась на него достаточно, но она ведь была сестрой в военном госпитале в форте Бенджамен Гаррисон, где после войны специалист по пластическим операциям пытался привести рану в порядок. Он собирался сделать более обширную операцию, чтобы можно было вставить стеклянный глаз, но я предпочел повязку.
Повязка валялась на полу!

* * *

Мой изъян, всегда так тщательно прикрытый, выставлен на обозрение кухарки и ее дочери! А тут в холле появился и Пол Шлезингер - как раз во время.
Все были невозмутимы, увидев шрам. Не отпрянули в ужасе, не вскрикнули от отвращения. Как будто с повязкой и без нее я выглядел примерно одинаково.
Водворив ее на место, я спросил Шлезингера:
- Ты был здесь, когда все это происходило?
- Конечно, - ответил он. - Как же такое пропустить?
- Разве ты не понимал, каково это мне?
- Вот потому-то я ни за что не хотел пропустить такое.
- Ничего не понимаю, - сказал я. - Вдруг оказывается, все вы мне враги.
- Не знаю, как они, а я, черт возьми, да! Почему ты не сказал мне, что она - Полли Медисон?
- А как ты узнал? - воскликнул я.
- Она сама сказала. Увидев, что она вытворяет, я умолял ее прекратить, боялся, что это может тебя убить. А она считала, ты на десять лет помолодеешь.
- Я на самом деле думал, тут вопрос жизни и смерти, так что мне надо применить силу, - продолжал он. Человек этот, между прочим, удостоен Серебряной Звезды за то, что на Окинаве, спасая товарищей, он бросился телом на шипящую японскую ручную гранату.
- Ну, я схватил сколько мог рулонов с обоями, побежал на кухню и спрятал их в морозилку. Так как насчет дружбы?
- Храни тебя небо. Пол! - воскликнул я.
- А тебя разрази гром! - парировал он. - Она бросилась за мной и требует обои. Я обозвал ее сумасшедшей ведьмой, а она меня прихлебателем и грошовой свистулькой в американской литературе.
- Вы-то кто такая, чтобы о литературе разглагольствовать? - спрашиваю. - И тут она мне выдала!
Вот что она ему сказала: Семь миллионов моих книг продано в прошлом году только в Америке. Два романа как раз сейчас экранизируются, а фильм, снятый еще по одному в прошлом году, удостоен премии Академии за лучшую режиссуру, лучшее исполнение второй женской роли и лучшее музыкальное сопровождение. Познакомьтесь, вы, ничтожество: Полли Медисон, мировой чемпион в среднем весе по литературе! А теперь отдавайте обои, не то руки переломаю!

* * *

- Как ты мог допустить, Рабо, что я столько времени ставил себя в дурацкое положение, наставления ей читал по части писательского ремесла? - возмущался он.
- Я ждал подходящего момента.
- Сто раз была возможность, сукин ты сын, - обругал он меня.
- Все равно она же совсем другого сорта, - защищался я.
- Вот это правда! И одареннее, и лучше.
- Ну уж, конечно, не лучше.
- Эта баба - чудовище, - сказал он, - но у нее поразительные романы. Она прямо новый Рихард Вагнер, один из самых ужасных людей за всю историю человечества.
- Откуда ты знаешь, что она пишет? - спросил я.
- У Селесты есть все ее книжки, и я их прочитал. Какая ирония, а? Все лето читаю ее романы, чертовски ими наслаждаюсь, а к ней, понятия не имея, кто она, отношусь как к полоумной.
А, так вот как он проводил лето: читал подряд все романы Полли Медисон!

* * *

- Когда я узнал, что ты скрывал от меня, кто она, мне даже больше, чем ей самой, захотелось переделать холл. Это я посоветовал, если она хочет сделать тебе приятное, перекрасить все дерево в цвет детского дерьма.
Он знал, что у меня было по меньшей мере два мало приятных переживания, связанных с цветом, который почти все называют цветом детского дерьма. Даже в Сан-Игнасио, когда я был мальчишкой, его так называли.
Первый неприятный случай произошел много лет назад у выхода из магазина “Братья Брукс”. Я купил приглянувшийся мне летний костюм, который на меня тут же подогнали - мне показалось, он подойдет для дома. Тогда я был женат на Дороти, мы еще жили в Нью-Йорке и рассчитывали, что я стану бизнесменом. Только я вышел из магазина, как меня схватили двое полицейских и потащили допрашивать. Потом они передо мной извинились и отпустили, объяснив, что рядом ограбили банк и на голову грабителя был натянут дамский нейлоновый чулок. “Ничего про него не знаем, - сказали, - только говорят, на нем был костюм цвета детского дерьма”.
Вторая неприятная ассоциация, связанная с этим цветом, имеет отношение к Терри Китчену. Когда Терри, я и еще несколько человек из нашей группы переехали сюда в поисках дешевого жилья и картофельных амбаров, Терри целыми днями околачивался в барах, своеобразных клубах местных рабочих. А он, между прочим, окончил Йельскую юридическую школу, даже в свое время входил в Верховный суд при Джоне Харлане, а также был майором Восемьдесят второго авиаполка. Я не только в значительной степени содержал его, но был единственным человеком, которому он звонил или просил кого- нибудь позвонить, когда напивался так, что не мог сесть за руль и доехать домой.
И вот этого Китчена, самого значительного из живших когда- либо в Хемптоне художников, может быть, только за исключением Уинслоу Хомера, называли и до сих пор называют “парнем с машиной цвета детского дерьма”.


15

- Где сейчас миссис Берман? - осведомился я.
- У себя, наряжается, на свидание собралась, - сказала Селеста. - Потрясающе выглядит. Обождите, увидите.
- На свидание? - переспросил я. Это что-то новенькое. - С кем у нее свидание?
- На пляже она познакомилась с одним психиатром, - объяснила кухарка.
- У него “феррари”, - добавила дочка. - Когда миссис Берман клеила обои, он стремянку держал. Сегодня пригласил ее на званый обед в честь Жаклин Кеннеди, а потом они поедут на танцы в Саг- Харбор.
Тут в холл вплыла миссис Берман, невозмутимая и величественная, ни дать ни взять французский лайнер “Нормандия”, самый великолепный корабль в мире.

* * *

До войны я работал художником в рекламном бюро и изобразил “Нормандию” на рекламе путешествий. А перед самой отправкой морем в Северную Африку, 9 февраля 1942 года, как раз, когда я давал Сэму By свой адрес, все небо над нью-йоркской гаванью закрылось завесой дыма.
Почему?
Рабочие, которые переоборудовали океанский лайнер для перевозки войск, учинили страшный пожар в трюме самого великолепного в мире корабля. А имя корабля, да упокоится в мире душа его, было “Нормандия”.

* * *

- Это совершенно возмутительно, - заявил я миссис Берман.
Она улыбалась.
- Ну, как я выгляжу? - спросила она. С ума сойти, до чего сексуальна, поразительная фигура, походка подчеркивает роскошные формы, чувственно покачивающиеся в такт движению золотых бальных туфелек на высоких каблуках. Глубоко вырезанное, облегающее вечернее платье откровенно демонстрировало соблазнительные округлости. По части секса она, должно быть, что надо!
- Кому важно, черт возьми, как вы выглядите! - возмутился я.
- Кое-кому важно.
-Во что вы холл превратили! Вот о чем давайте поговорим, и плевать я хотел на ваши тряпки!
- Давайте, только скорее, - сказала она. - За мной вот-вот приедут.
- Хорошо, - согласился я. - То, что вы здесь наворотили, не только непростительное оскорбление истории живописи, вы еще и осквернили память моей жены! Вы ведь прекрасно знали, что холл - ее творение, не мое. Много бы чего сказал вам насчет здравого смысла и бессмыслицы, умения себя вести и бесцеремонности, дружеского внимания и хамства. Но поскольку вы, миссис Берман, призвали меня выражаться лаконично, ибо с минуты на минуту прибудет на своем “феррари” ваш похотливый психиатр, я буду краток: убирайтесь к черту, и чтобы вашей ноги здесь не было!
- Вздор, - сказала она.
- Вздор? - с издевкой переспросил я. - Ну разумеется, таких вот высокоинтеллектуальных доводов только и следовало ожидать от автора романов Полли Медисон.
- Вам хотя бы один не помешало бы прочесть, - сказала она. - Они о сегодняшней жизни. Ни вы, ни ваш экс-приятель, - она кивнула на Шлезингера, - так и не перешагнули через Великую депрессию и вторую мировую войну.
На ней были золотые ручные часы, которых я раньше не видел, инкрустированные бриллиантами и рубинами, и они упали на пол.
Дочка кухарки расхохоталась, и я высокомерно спросил, что тут смешного.
- Сегодня все у всех падает, - хихикнула она. Цирцея, поднимая часы, спросила, а кто еще что уронил, и Селеста сказала о моей повязке.
Шлезингер не упустил возможности поиздеваться над тем, что _под_ повязкой.
- О, видели бы вы этот шрам! Страшнейший шрам! В жизни не встречал такого уродства!
Никому другому я бы этого не спустил. Но у него самого широченный шрам от грудины к промежности, похожий на карту долины Миссисипи, - на память о той японской гранате, которая вывернула его наизнанку.

* * *

У него остался только один сосок, и он как-то загадал мне загадку:
- Что за зверь: три глаза, три соска и две жопы?
- Сдаюсь, - рассмеялся я. И он сказал:
- Пол Шлезингер + Рабо Карабекян.

* * *

- Пока ты не уронил повязку, я понятия не имел, до чего суетный ты человек. Ведь там ничего особенного, ну прищурился, и все.
- Теперь, когда ты все знаешь, - ответил я, - надеюсь, вы оба с Полли Медисон навсегда отсюда уберетесь. Неплохо вы попользовались моим гостеприимством!
- Я свою долю оплачивала, - сказала миссис Берман. Это правда. С самого начала она настояла на том, что будет платить за готовку, продукты и напитки.
- Вы в таком неоплатном долгу передо мной за многое, не имеющее отношения к деньгам, - продолжала она, - что вам никогда со мной не рассчитаться. Вот уеду - тогда поймете, какую услугу я вам оказала, переделав холл.
- Услугу? По-вашему, это _услуга_?. - хмыкнул я. - Да вы понимаете, что значат эти картины для всякого, кто хоть капельку чувствует искусство? Это отрицание искусства! Они не просто нейтральны. Это черные дыры, из которых не сможет вырваться ни интеллект, ни талант. Больше того, они лишают достоинства, самоуважения всякого, кто имел несчастье бросить на них взгляд.
- Не многовато ли для нескольких небольших картинок? - съязвила она, безуспешно пытаясь тем временем надеть часы на руку.
- Они еще ходят? - удивился я.
- Они уже много лет не ходят, - ответила она.
- Зачем же вы их носите?
- Чтобы выглядеть шикарнее, - сказала она. - Но сейчас застежка сломалась. - Она протянула мне часы и, явно намекая на то, как разбогатела моя мать во время резни, заполучив бриллианты, сказала: - Нате! Возьмите и купите себе билет куда- нибудь, где будете счастливее, - в Великую депрессию или во вторую мировую войну.
Я не принял подарок.
- Или билет обратно, в то состояние, в котором вы пребывали до моего появления здесь. Впрочем, для этого вам билет не нужен. Все равно к нему вернетесь, как только я уеду.
- Тогда, в июне, я был всем доволен, - сказал я, - а тут вы на голову свалились.
- Да, - сказала она, - и весили на пятнадцать фунтов меньше, были в десять раз бледнее, в сто раз апатичнее, а уж по части вашей неряшливости, так я с трудом заставляла себя приходить на ужин. Проказу боялась подцепить.
- Вы очень добры, - сказал я.
- Я вернула вас к жизни, - сказала она. - Вы мой Лазарь. Но Иисус всего лишь вернул Лазаря к жизни. А я не только вернула вас к жизни, я заставила вас писать автобиографию.
- Тоже, полагаю, пошутить захотелось? - сказал я.
- Пошутить?
- Как с холлом, - сказал я.
- Эти картины вдвое значительнее ваших, надо только их преподнести.

* * *

- Вы их из Балтимора выписали? - спросил я.
- Нет. Неделю назад на антикварной выставке в Бриджхемптоне я случайно встретила другую коллекционершу, которая мне их продала. Сначала я не знала, что с ними делать, и спрятала их в подвале за Сатин-Дура-Люксом.
- Надеюсь, эти детские какашки - не Сатин-Дура-Люкс?
- Нет. Только идиот мог использовать Сатин-Дура-Люкс. А хотите, я скажу вам, чем замечательны эти картины?
- Нет, - отрезал я.
- Я очень старалась понять ваши картины и отнестись к ним с уважением. Почему бы вам не попробовать посмотреть так же на мои?
- Известно ли вам, что означает слово “китч”? - спросил я.
- Я написала роман, который так и называется - “Китч”, - сказала она.
- Я его прочла, - вмешалась Селеста. - Там парень все убеждает свою девушку, что у нее плохой вкус, а у нее и правда плохой вкус, но это совсем не важно.
- Значит, по-вашему, эти картины, эти девочки на качелях - не серьезное искусство? - усмехнулась миссис Берман. - Но попытайтесь представить, о чем думали люди викторианской эпохи, смотревшие на эти картины, а думали они о том, какие страдания, какие несчастья станут вскоре уделом многих из этих невинных, счастливых крошек - дифтерия, пневмония, оспа, выкидыши, насильники, бедность, вдовство, проституция, и смерть, и погребение на кладбище для бедняков и бродяг.
У подъезда послышалось шуршание шин.
- Пора, - сказала она. - Может, вы и не переносите по- настоящему серьезной живописи. Тогда, наверно, вам лучше пользоваться черным ходом.
И она удалилась!


16

Не успел “феррари” психиатра с ревом испариться в лучах заката, как кухарка заявила, что они с дочерью тоже покидают дом.
- Считайте, что я вас, как положено, предупредила - за две недели, - сказала она.
Еще не хватало!
- Почему такое внезапное решение? - спросил я.
- Ничего внезапного. Селеста и я уже собирались уехать, как раз перед появлением миссис Берман. Здесь было так мертво. Она все оживила, и мы остались. Но договорились друг с другом, что, когда она уедет, мы тоже уедем.
- Но ведь вы мне так нужны, - сказал я. - Как мне уговорить вас остаться?
А сам думал: Боже мои, у них комнаты с видом на океан, приятели Селесты вытворяют тут, что хотят, выпивай себе бесплатно и закусывай, сколько душе угодно. Кухарка может пользоваться, когда хочет, любым автомобилем, а плачу я ей как кинозвезде.
- Могли бы уже выучить, как меня зовут, - сказала она.
Что происходит?
- Выучить? - переспросил я.
- В разговорах вы вечно называете меня “кухарка”. А у меня есть имя. Меня зовут Эллисон Уайт.
- Господи! - с наигранной веселостью запротестовал я. - Прекрасно знаю. Ведь я каждую неделю выписываю чек на ваше имя. Может быть, я пишу его с ошибкой или неправильно заполняю форму на социальное обеспечение?
- Вы только и вспоминаете обо мне, когда чек подписываете, а может, и тогда нет. А пока миссис Берман не приехала, и Селеста была в школе, нас с вами во всем доме всего двое и было, и спали мы под одной крышей, и вы ели приготовленную мной еду...
Она умолкла. Видно, решила, что сказано достаточно. Понимаю, ей не легко это далось.
- Итак? - сказал я.
- Все очень глупо, - выдавила она.
- Не знаю, глупо или нет.
И тут она выпалила:
- Я вовсе не собираюсь выходить за вас замуж!
О Господи!
- Разве кто-то собрался жениться? - спросил я.
- Просто хочу, чтобы во мне человека видели, а не пустое место, раз уж приходится жить под одной крышей с мужчиной, _любым_ мужчиной. - И сразу же поправилась: - С любым человеком.
До ужаса похоже на то, что говорила моя первая жена Дороти: часто я обращаюсь с ней так, будто у нее даже имени нет, будто и самой-то ее нет. А кухарка снова будто за Дороти повторяет:
- Вы, видно, женщин до смерти боитесь, - сказала она.
- Даже меня, - вставила Селеста.

* * *

- Селеста, - сказал я, - у нас ведь с тобой все хорошо, разве нет?
- Это потому, что вы считаете меня глупой.
- Молодая она еще слишком, вот вы ее и не боитесь, - сказала мать.
- Стало быть, все уезжают. А Пол Шлезингер где?
- Ушел, - отозвалась Селеста.

* * *

За что мне все это? Я всего-то навсего на один день уехал в Нью-Йорк и дал возможность вдове Берман перевернуть холл вверх дном!
И вот, превратив мою жизнь в руины, она развлекается в обществе Джеки Кеннеди!
- О, Боже! - выдавил я наконец. - Да вы же, теперь я понял, терпеть не можете мою знаменитую коллекцию!
Они вздохнули с облегчением - наверно, оттого, что я перевел разговор на тему, которую легче обсуждать, чем отношения между мужчиной и женщиной.
- Да нет, - сказала кухарка - нет, извините, не кухарка, а Эллисон Уайт, да-да, Эллисон Уайт! Это очень видная женщина с правильными чертами лица: подтянутая фигура, красивые каштановые волосы. Вся беда во мне. Я-то совсем не видный мужчина.
- Просто я ничего в них не понимаю, - продолжала она. - Конечно, образования-то никакого. Если б я посещала колледж, может, в конце концов и поняла бы, как они прекрасны. Мне нравилась одна, но вы ее продали.
- Какая же? - Я немножко воспрял духом, надеясь хоть на какой-нибудь просвет в этой катастрофе: хоть одна из моих картин, пусть проданная, произвела-таки впечатление на этих неискушенных людей, значит, даже их такая живопись может пронять.
- На ней два черных мальчика и два белых, - сказала она.
Я мысленно перебрал свои картины: какую же из них простые, но наделенные воображением люди могли так истолковать? На какой два черных и два белых пятна? Скорее всего, Ротко, это в его духе.
И тут до меня дошло, что она говорит о картине, которую я никогда не считал частью коллекции, а хранил как память. Написал ее не кто иной, как Дэн Грегори! Это журнальная иллюстрация к рассказу Бута Таркингтона про драку двух черных и двух белых мальчишек в глухом переулке городка где-то на Среднем Западе, да еще в прошлом веке.
Видно, разглядывая эту иллюстрацию, они спорили: подружатся ли мальчишки или разбегутся в разные стороны. В рассказе у черных мальчиков были смешные имена Герман и Верман.
Мне часто приходилось слышать, что никто не рисовал черных лучше Дэна Грегори, хотя рисовал он их исключительно по фотографиям. Когда я появился у него, он первым делом сообщил, что у него в доме не было и не будет черных.
“Вот потрясающе”, - подумалось тогда мне. Довольно долго все, что он говорил и делал, казалось мне потрясающим. Тогда я хотел стать таким же, как он, и, к сожалению, во многих отношениях стал.

* * *

Картину с мальчиками я продал миллионеру из Лаббока, штат Техас, сделавшему состояние на недвижимости; у него, если не врет, самая полная в мире коллекция работ Дэна Грегори. Насколько я знаю, это единственная коллекция, и он построил для нее большой частный музей.
Прослышав, что я был учеником Дэна Грегори, он позвонил и спросил, нет ли у меня работ моего учителя, с которыми я готов расстаться. Была только эта, она висела в ванной одной из многочисленных гостевых комнат, куда у меня не было причин заходить.
- Вы продали единственную картину, где что-то настоящее нарисовано, - сказала Эллисон Уайт. - Я все смотрела на нее и пыталась угадать, что будет дальше.

* * *

Да, и напоследок, прежде чем они с Селестой поднялись в свои комнаты с бесценным видом на океан, Эллисон Уайт сказала:
- Мы от вас уходим, и нам все равно, узнаем мы или нет, что там в картофельном амбаре.

* * *

Итак, я остался внизу совершенно один. Наверх я боялся пойти. Вообще не хотелось оставаться в доме, и я серьезно подумывал, не перебраться ли в картофельный амбар, не стать ли снова полудиким старым енотом, каким я был для покойной Эдит после смерти ее первого мужа.
Несколько часов бродил я по берегу - прошел до Сагапонака и обратно, возвращаясь памятью к бездумным спокойным дням, когда был отшельником.
На кухонном столе лежала записка от кухарки, извините, от Эллисон Уайт, что ужин в духовке. Я поел. Аппетит у меня всегда хороший. Немного выпил, послушал музыку. За восемь лет армейской службы я выучился одной очень полезной вещи: засыпать в любых условиях, что бы ни случилось.
Проснулся я часа в два ночи: кто-то теребил меня за шею, нежно так. Это была Цирцея Берман.
- Все уходят, - спросонья пробормотал я. - Кухарка уже предупредила. Через две недели они с Селестой уедут.
- Да нет же, - сказала она.- Я поговорила с ними, они останутся.
- Слава Богу! Но что вы им сказали? Ведь им все здесь так опротивело.
- Я обещала, что не уеду, и они тоже решили остаться. Вы бы шли в постель. К утру вы здесь закоченеете.
- Хорошо, - нетвердо сказал я.
- Мамочка уходила потанцевать, а теперь она снова дома. Идите баиньки, мистер Карабекян. Все в порядке.
- Я никогда больше не увижу Шлезингера, - пожаловался я.
- Ну и что с того? - сказала она. - Он никогда не любил вас, а вы - его. Неужто не знаете?


17

Этой ночью мы заключили нечто вроде контракта, обсудили его условия и срок: ей нужно то, мне это.
По соображениям, более понятным ей самой, вдова Берман предпочитает еще пожить, работая над книгой, здесь, а не в Балтиморе. По соображениям, более чем ясным для меня, я, увы, нуждаюсь в такой яркой личности, как она, чтобы жить дальше.
На какую главную уступку она пошла? Обещала больше не упоминать о картофельном амбаре.

* * *

Возвращаясь к прошлому:
Во время нашей первой встречи Дэн Грегори дал мне задание написать сверх реалистическое изображение его студии и после этого сказал, что я должен выучить очень важное изречение. Вот оно: “А король-то голый”.
- Запомнил? А ну, повтори несколько раз.
И я повторил: А король-то голый, а король-то голый, а король- то голый.
- Прекрасное исполнение, - сказал он, - великолепно, высший класс. - Он похлопал в ладоши.
Как реагировать на это? Чувствовал я себя, как Алиса в Стране чудес.
- Хочу, чтобы ты произносил это так же громко и убедительно всякий раз, когда будут говорить что-то положительное о так называемом современном искусстве.
- Хорошо, - ответил я.
- Это не художники, а сплошь мошенники, психи и дегенераты, - сказал он. - А тот факт, что многие принимают их всерьез, доказывает, что мир свихнулся. Надеюсь, ты согласен?
- Конечно, конечно - ответил я. Мне казались убедительными его слова.
- Вот и Муссолини так думает. Я в восторге от Муссолини, а ты?
- Да, сэр.
- Знаешь, что прежде всего сделал бы Муссолини, приди он к власти в этой стране?
- Нет, сэр.
- Сжег бы Музей современного искусства и запретил слово “демократия”. А потом объяснил бы нам, кто мы есть и кем всегда были, и направил бы все усилия на увеличение производительности. Или работай как следует, или пей касторку.
Примерно через год я осмелился спросить Дэна, кто же мы, американские граждане, такие, и он ответил:
- Избалованные дети, которым нужен строгий, но справедливый Дуче, чтобы растолковать, что мы должны делать.

* * *

- Рисуй все в точности, как есть, - говорил он.
- Да, сэр.
Он указал на модель клиппера, маячившего в сумерках на каминной доске.
- Это, мой мальчик, “Властелин морей”, - сказал он, - который, используя только силу ветра, двигался быстрее большинства современных грузовых судов! Только подумай!
- Да, сэр.
- Когда ты нарисуешь все, что есть в студии, мы вместе проверим каждую деталь клиппера с увеличительным стеклом. Я укажу любую рейку в оснастке - и ты должен будешь сказать, зачем она и как называется.
- Да, сэр.
- Пабло Пикассо так никогда не нарисует.
- Да, сэр.
Он взял с оружейной полки винтовку “Спрингфилд” образца 1906 года, тогда это было основным оружием пехоты Соединенных Штатов. Была там и винтовка “Энфилд”, основное оружие британской пехоты, примерно из такой вот винтовки его потом и убьют.
- Нарисуй эту замечательную пушечку так, чтобы я мог зарядить ее и убить грабителя.
Он указал на небольшой выступ около дульного среза и спросил, что это такое.
- Не знаю, сэр, - ответил я.
- Ствольная накладка, сюда крепят штык, - сказал он. И посулил, что мой словарь увеличится во много раз, а для начала надо выучить материальную часть винтовки, там все имеет свое название. От этой простой тренировки, которую в армии проходит каждый новобранец, мы перейдем к изучению всех костей, мышц, сухожилий, органов, трубочек и ниточек человеческого тела, как будто учимся в медицинском колледже. Когда он был учеником в Москве, от него это тоже требовалось.
Он добавил, что я получу и хороший духовный урок, изучая обыкновенную винтовку и необыкновенно сложно устроенное человеческое тело, поскольку винтовка предназначена для того, чтобы это тело уничтожить.
- Что олицетворяет добро, а что - зло? - спросил он у меня. - Винтовка или этот резиноподобный, трясущийся, хихикающий мешок с костями, называемый телом?
Я сказал, что винтовка - зло, а тело - добро.
- Но разве ты не знаешь, что американцы создали эту винтовку для защиты своих домов и чести от коварных врагов? - спросил он.
Тогда я сказал: все зависит от того, чье тело и чья винтовка, то и другое может быть как добром, так и злом.
- Ну, и кто же принимает окончательное решение? - спросил он.
- Бог? - предположил я.
- Да нет, здесь, на земле.
- Не знаю.
- Художники, и еще писатели, все писатели: поэты, драматурги, историки. Они - судьи Верховного Суда над добром и злом, и я член этого суда, а когда-нибудь, может, станешь им и ты!
Ничего себе мания духовного величия!
Вот я и думаю: может быть, памятуя, сколько крови пролилось из-за превратно понятых уроков истории, самое замечательное в абстрактных экспрессионистах то, что они отказались состоять в таком суде.

* * *

Дэн Грегори держал меня при себе довольно долго, около трех лет, потому что я был по-холопски услужлив, а он нуждался в компании после того, как оттолкнул почти всех своих знаменитых друзей отсутствием чувства юмора и неистовостью в политических спорах. Когда я признался Грегори в первый же вечер, что слышал с лестницы прославленный голос знаменитого У.С.Филдса, он сказал, что никогда больше не пригласит в дом ни Филдса, ни Эла Джолсона, да и всех остальных, пивших и ужинавших у него в тот вечер, - тоже.
- Они просто ни черта не смыслят и смыслить не хотят, - заявил он.
- Да, сэр.
И он поменял тему, перейдя к Мерили Кемп. Она и так-то неуклюжа, да еще напилась, вот и свалилась с лестницы. Наверно, он и правда так думал. Мог бы показать лестницу, с которой она упала, ведь я стоял на ступеньках. Но нет. Достаточно просто упомянуть, что она упала с лестницы, и все. Какая разница, с какой?
Продолжая говорить о Мерили, он больше не называл ее по имени. Просто говорил “женщина”.
- Женщина ни за что не признает себя виноватой. Чем бы она себе ни повредила, она не успокоится, пока не найдет мужчину, на которого можно все свалить. Правда?
- Правда, - сказал я.
- И обязательно, что ни скажи, примет на свой счет, - добавил он. - Вовсе к ней не обращаешься, даже не знаешь, что она в комнате, а все равно она считает, что ты ее непременно хочешь задеть. Замечал?
- Да, сэр. Когда я слушал его, мне и впрямь казалось, что я и сам замечал такое раньше.
- Постоянно вбивают себе в голову, что им лучше тебя известно, как тебе поступить, - говорит он. - Гнать их надо подальше, а то все перепортят! У них свои дела, у нас свои. Только мы же никогда не вмешиваемся в их дела, а они вечно суют нос в наши! Хочешь, дам хороший совет?
- Да, сэр.
- Никогда не имей дело с женщиной, которая предпочла бы быть мужчиной. Такая никогда не будет делать то, что положено делать женщине, а значит, ты погрязнешь во всех делах, и мужских и женских. Понял?
- Да,сэр, понял.
Он говорил, что женщина ничего не может добиться ни в искусстве, ни в науке, или в политике, или промышленности, потому что ее основное дело - рожать детей, помогать мужу и вести хозяйство. Предложил мне, если не верю, назвать десять женщин, добившихся успеха хоть в чем-нибудь, кроме домашнего хозяйства.
Теперь, думаю, я бы назвал, но тогда мне пришла в голову только Святая Ионна д Арк.
- Жанна д Арк! - воскликнул он. - Так она же гермафродит!


18

Не знаю, к месту или не к месту то, что я хочу рассказать, может, совсем не к месту. Это, конечно, самое незначительное примечание к истории абстрактного экспрессионизма. И все же.
Кухарка, неохотно покормившая меня первым нью-йоркским ужином и бормотавшая все время “что же потом? что же потом?”, умерла через две недели после моего появления. Это и оказалось “потом”: свалилась замертво в аптеке на Тертл-бэй, всего в двух кварталах от дома.
Но вот что интересно: в морге обнаружили, что она и не женщина, и не мужчина. Она была и то и другое. Она была гермафродит.
И еще более незначительное примечание: на кухне Дэна Грегори ее место сразу же занял Сэм By, китаец из прачечной.

* * *

Через два дня после моего приезда из больницы в инвалидном кресле вернулась Мерили. Дэн Грегори даже не спустился поздороваться с ней. Думаю, он не оторвался бы от работы, даже если бы загорелся дом. Так же, как для моего отца, когда тот делал ковбойские сапоги, или Терри Китчена с пульверизатором, или Джексона Поллока, капающего краску на лежащий на полу холст, - когда Дэн занимался искусством, мир переставал для него существовать.
Я и сам таким сделался после войны, и это погубило мой первый брак, а заодно и желание стать хорошим отцом. Трудно мне было приспосабливаться к обычной жизни после войны, и тут я обнаружил нечто мощное и непреодолимое, словно действие героина: стоило только начать покрывать всего-то одним цветом огромное полотно, как мир переставал для меня существовать.

* * *

Полная сосредоточенность Грегори на собственной работе по двенадцать и больше часов в день означала для меня, его ученика, почти полную свободу. У него не было для меня заданий, и он не хотел тратить времени, придумывая их. Велел мне изобразить студию, но, вернувшись к своей работе, думаю, напрочь об этом забыл.

* * *

Написал ли я эту картину, да так, чтобы нельзя было отличить ее от фотографии? Да, написал, написал.
Но кроме меня, всем было наплевать, даже если бы я и не пытался сотворить это чудо. Я настолько не заслуживаю внимания Грегори, настолько не гений, не Грегорян для своего Бескудникова, не конкурент, не восприемник, никто, - что с тем же успехом мог бы быть поваром, которому говорят, что приготовить на обед.
Да что угодно! Что угодно! Ростбиф приготовить? Студию нарисовать? Им это безразлично. Отварить цветную капусту?
Ладно же! Я ему покажу!
И показал.

* * *

О работе для меня думал его помощник, Фред Джонс, авиатор первой мировой войны. Фред сделал меня посыльным, чем нанес, видимо, страшный удар посыльной службе, которой он обычно пользовался. Кого-то, отчаянно нуждающегося в работе, любой работе, скорее всего, выкинули на улицу, когда Фред вручил мне пригоршню жетонов метро и карту Нью-Йорка.
Кроме того, он дал мне задание составить каталог всех ценных предметов в студии Грегори.
- А это не помешает работе мистера Грегори? - спросил я.
И он ответил:
- Можешь перепилить его пополам, распевая при этом “Звездно- полосатое знамя” - и он не заметит. Главное, не попадайся ему на глаза, или под руку.

* * *

Поэтому я торчал в студии, всего в нескольких шагах от Дэна Грегори, и заносил в бухгалтерскую книгу перечень обширной коллекции штыков, когда в дом вернулась Мерили. До сих пор помню, какой зловещей магией веяло на меня от этих острых ножей, которые закрепляют на дуле винтовки. Один был вроде заточенного шомпола. Другой - треугольного сечения, чтобы рана не могла закрыться и удержать кровь и вываливающиеся кишки. На третьем имелись зубья, как у пилы, - наверное, кости переламывать. Помню, я думал тогда о том, что война - это сущий ужас, и теперь уже никакие романтические картины, книжки, рассказы из истории никого, слава Богу, не одурачат и не втравят в новую войну.
Теперь, разумеется, можно купить для своего малыша автомат с пластиковым штыком в ближайшем магазине игрушек.

* * *

Шум снизу возвестил о возвращении Мерили. Но я, так многим ей обязанный, не поспешил вниз приветствовать ее. И кухарка, и моя первая жена, наверно, были правы: я всегда с подозрением относился к женщинам. Возможно, предположила сегодня утром за завтраком Цирцея Берман, я и свою мать считал женщиной без веры: взяла и померла, обо мне не подумав.
Может, и так.
Короче говоря, Мерили послала за мной, и я вел себя очень сдержанно. Я же не знал, что Грегори из-за этих красок и холстов ее чуть на тот свет не отправил. Но если бы и знал, все равно бы держался сдержанно. Вести себя более эмоционально и свободно мне, помимо прочего, мешало ощущение собственной бездомности, бессилия и неискушенности. Я был недостоин ее, ведь она была прекрасна, как Мадлена Керолл, самая красивая из кинозвезд.
Она, должен сказать, тоже держалась со мной сдержанно и холодно, возможно, отвечая формальностью на формальность. Кроме того, была, видимо, еще одна причина: она хотела показать мне, Фреду, Грегори, этой кухарке-гермафродиту и всем остальным, что заставила меня проделать путь с Западного побережья не из-за какого-то вздорного каприза.
Ах, если бы я мог вернуться назад на машине времени, какую бы я ей предсказал невероятную судьбу:
“Ты останешься такой же прекрасной, как сейчас, но будешь гораздо, гораздо мудрее, когда мы встретимся во Флоренции, в Италии, после второй мировой войны.
Чего ты только не переживешь во время этой войны!
Ты с Грегори и Фредом отправишься в Италию, Фреда и Грегори убьют в сражении при Сиди-Баррани в Египте. Потом ты завоюешь сердце министра культуры при Муссолини, графа Бруно Портомаджьоре, оксфордца, одного из крупнейших землевладельцев Италии. К тому же окажется, что всю войну он возглавлял британскую шпионскую сеть в Италии”.

* * *

Кстати, когда я побывал у нее во дворце после войны, она показала мне картину, подаренную ей мэром Флоренции. На картине изображен расстрел ее мужа фашистами незадолго до конца войны.
Картина была образцом коммерческого китча, стиля, в котором обычно работал Дэн Грегори, да и сам я мог, и до сих пор могу работать.

* * *

Как она понимала свое положение тогда, в 1933 году, в разгар Великой депрессии, обнаружилось, мне кажется, в разговоре о пьесе Ибсена “Кукольный дом”. Только что вышло новое массовое издание Ибсена с иллюстрациями Дэна Грегори, так что мы оба прочли пьесу и много о ней говорили.
Наиболее выразительной получилась у Грегори иллюстрация к самой последней сцене: Нора, главная героиня, покидает свой комфортабельный дом, благополучную буржуазную семью, мужа, детей, слуг, решив, что должна обрести себя, окунувшись в реальную жизнь, и только тогда сможет стать настоящей матерью и женой.

* * *

Так кончается пьеса. Нора не позволит больше опекать себя, как беспомощного несведущего ребенка.
А Мерили сказала:
- А по-моему, это только начало пьесы. Ведь мы так и не знаем, выдержала Нора или нет. Какую работу могла найти тогда женщина? Нора же ничего не знает, ничего не умеет. У нее нет ни гроша на еду, и пристанища никакого.

* * *

В точно такой же ситуации, конечно, находилась и Мерили. Как бы жестоко Грегори с ней ни обращался, ничего, кроме голода и унижений, не ждало девушку за дверями его комфортабельного дома.
Через несколько дней Мерили сказала, что с пьесой ей все ясно.
- Конец там фальшивый! - довольная собой, заявила она. - Ибсен приляпал его, чтобы зрители ушли домой довольные. У него мужества не хватило сказать, что действительно произошло, должно было произойти.
- И что же должно было произойти? - спросил я.
- Она должна была покончить с собой, - ответила Мерили. - Причем тут же, сразу - броситься под трамвай или еще как-нибудь, но сразу, еще до того, как опустится занавес. Вот про что пьеса. Никто этого не понял, но пьеса вот про что!

* * *

У меня было немало друзей, покончивших с собой, но неизбежности самоубийства, которую ощущала Мерили в пьесе Ибсена, я так и не почувствовал. Это непонимание, возможно, еще одно свидетельство того, что слишком я зауряден для занятий серьезным искусством.
Вот мои друзья-художники из числа покончивших с собой, причем прославились все, только одни при жизни, а другие - после смерти:
Аршил Горки* повесился в 1948 году. В 1956 году Джексон Поллок, набравшись как следует, разогнался на пустынном шоссе и врезался в дерево. Как раз незадолго перед этим от меня ушла первая жена с детьми. А через три недели Терри Китчен выстрелил себе в рот из пистолета.
______________________
* Аршил Горки (1904-1948), американский художник, один из основателей абстракционизма.
______________________

Давно, когда еще Поллок, Китчен и я жили в Нью-Йорке и пили напропалую, в баре “Кедр” нашу троицу прозвали тремя мушкетерами.
Банальный вопрос: кто из трех мушкетеров жив и по сей день?
Ответ: я один.
Да, а Марк Ротко, у которого в аптечке хватило бы снотворного слона убить, зарезался ножом в 1970 году.
На какие мысли наводят эти мрачные примеры радикального недовольства? Только на одну: есть люди с действительно сильным характером, а есть более мягкотелые, так вот, мы с Мерили относимся ко второй категории.
Насчет Норы из “Кукольного дома” Мерили сказала так:
- Лучше бы ей остаться дома и жить по-старому.


19

Мир держится почти целиком на вере, не важно, основана она на истине или на заблуждении, и в молодости я верил, что организм здорового мужчины перерабатывает неизвергнутую сперму в вещества, которые делают его сильным, веселым, смелым и способным к творчеству. Дэн Грегори тоже в это верил, верили и мой отец, и армия Соединенных Штатов, и бойскауты Америки, и Эрнест Хемингуэй. И я, заходя далеко в своих эротических фантазиях, представлял себе близость с Мерили, вел себя порой так, будто между нами что-то есть, но все это лишь для того, чтобы выработалось побольше спермы, а из нее - благотворно влияющих на мужчину веществ.
Потерев ноги о ковер, я кончиками пальцев неожиданно касался шеи, щеки или запястья Мерили, ее ударяло током. Своеобразная порнография, а?
Еще я уговаривал ее улизнуть со мной и сделать такое, отчего Дэн Грегори, узнай он об этом, пришел бы в бешеную ярость, - а именно пойти в Музей современного искусства.
Однако она явно не собиралась поощрять мои эротические поползновения, я для нее был просто собеседник, порой забавный. Она любила Грегори, это во-первых, а вовторых, благодаря ему мы могли без особых потрясений пережить Великую депрессию. А это главное.
А между тем мы наивно доверялись искусному соблазнителю, против чар которого были беззащитны. И было слишком поздно давать задний ход, когда мы поняли, как далеко зашли.
Хотите знать, какому соблазнителю?
Музею современной живописи.

* * *

Мои успехи, казалось, подтверждали теорию чудодейственных витаминов, в которые превращается неизрасходованная сперма. На побегушках у Грегори я научился с ловкостью обжившей канализацию крысы добираться на Манхеттене от места к месту кратчайшим способом. Я во много раз увеличил свой словарь, выучив названия и функции всевозможных организмов и вещей. Но вот самое потрясающее достижение: мастерскую Грегори в мельчайших подробностях я написал всего за шесть месяцев! И кость получилась костью, мех - мехом, волосы - волосами, пыль - пылью, сажа - сажей, шерсть - шерстью, хлопок - хлопком, орех - орехом, дуб - дубом, и железо, сталь - все было как требовалось, и лошадиная шкура была лошадиной, коровья - коровьей, старое было старым, новое - новым.
Вот так. И вода, капавшая из люка в потолке, не только как настоящая вызывала ощущение сырости, мало того: в каждой капельке, если посмотреть через лупу, отражалась вся эта проклятая студия! Неплохо! Неплохо!

* * *

В голову только что, Бог знает откуда, пришла мысль: не древняя ли, почти универсальная вера, что сперма может быть преобразована в полезное действие, подсказала очень похожую формулу Эйнштейна: “Е = МС2?

* * *

- Неплохо, неплохо, - проговорил Грегори, глядя на картину, и я решил, что у него такое же чувство, как у Робинзона Крузо, обнаружившего, что на своем острове он больше не один. Теперь придется считаться со мной.
И тут он сказал:
- Неплохо - это ведь то же самое, что неважно, а то и еще хуже, согласен?
Прежде, чем я успел сформулировать ответ, картина полетела в пылающий камин, тот самый, на полке которого лежали черепа. Шесть месяцев кропотливого труда мгновенно вылетели в трубу.
Совершенно ошеломленный, прерывающимся голосом я спросил:
- Что в ней плохого?
- Души в ней нет, - ответил он с явным удовлетворением.
Итак, я попал в рабство к новому Бескудникову, граверу Императорского монетного двора!

* * *

Я понимал, чем он недоволен, и его недовольство не выглядело смешным. В картинах самого Дэна Грегори вибрирует весь спектр его чувств - любви, ненависти, равнодушия, какими бы старомодными ни казались эти чувства сегодня. Если посетить частный музей в Лаббоке, Техас, где в постоянной экспозиции выставлены многие его картины, они создали бы подобие голограммы Дэна Грегори. Можно рукой по ней провести, можно пройти сквозь нее, но все равно - это Дэн Грегори в трех измерениях. Он жив!
С другой стороны, если бы я, упаси Боже, умер, а какой-то волшебник восстановил бы мои картины, от той первой, сожженной Грегори, до последней, которую я еще, может быть, напишу, и они висели бы в огромной ротонде, да так, чтобы их души концентрировались в одной фокальной точке, и если бы моя мать, и женщины, которые клялись, что любят меня, а это Мерили, Дороти и Эдит, и лучший друг мой, Терри Китчен, стояли бы часами в этой точке, они обо мне даже бы не вспомнили - не с чего, ну, разве что случайно. В этой точке не было бы ничего от их незабвенного Рабо Карабекяна, да и вообще никакой духовной энергии!
Каков эксперимент!

* * *

О, я знаю, немного раньше я оговорил Грегори, написал, что его работы - только застывший моментальный слепок жизни, что они не воспроизводят ее поток, обозвал его умельцем изготовлять чучела. Но никто не смог бы передать насыщенность момента, запечатлевшегося в глазах этих, так сказать, чучел, лучше Дэна Грегори.
Цирцея Берман спрашивает, как отличить хорошую картину от плохой.
Лучше всего, хоть и кратко, - говорю я, - ответил на этот вопрос художник примерно моих лет, Сид Соломон, который обычно проводит лето неподалеку. Я подслушал, как он об этом разговаривал с одной хорошенькой девушкой на коктейле лет пятнадцать назад. Девушка прямо в рот ему смотрела, и все-то ей надо было знать! Явно хотела у него выведать о живописи побольше.
- Как отличить хорошую картину от плохой? - переспросил Сид. Он венгр, сын жокея. У него потрясающие усы, загнутые как велосипедный руль.
- Все, что нужно, дорогая, - это посмотреть миллион картин, и тогда не ошибешься.
Как это верно! Как верно!

* * *

Возвращаясь к настоящему:
Должен рассказать эпизод, который произошел вчера днем, когда появились первые посетители, после того, как состоялась, выражаясь языком декораторов, “реконструкция” холла. В сопровождении молодого чиновника из Государственного департамента приехали три советских писателя: один из Таллинна, откуда родом предки миссис Берман (если, разумеется не считать Садов Эдема), и два из Москвы, родного города Дэна Грегори. Мир тесен. Они не говорили по английски, но сопровождающий прилично переводил.
Они ничего не сказали о холле, зато, в отличие от большинства гостей из СССР, показали себя утонченными знатоками абстрактного экспрессионизма. Правда, уходя, им захотелось узнать, почему такая мазня висит в холле.
Тут я прочел им лекцию миссис Берман об ужасах, которые ожидают этих малюток, и едва не довел их до слез. Они ужасно смутились. Стали бурно извиняться, говорить, что не поняли истиной сути литографий, а вот теперь, когда я объяснил, единодушно считают эти картины самыми значительными в коллекции. А потом ходили от картины к картине, сокрушались насчет горькой судьбы, уготованной этим девочкам. Все это почти не переводилось, но я ухватил слова “рак”, “война” и тому подобные.
Полный успех, у меня ладони болят от рукопожатий.
Никогда еще посетители не прощались со мной так пылко! Обычно им вообще нечего сказать.
А эти что-то кричали мне с улицы, трогательно, во весь рот улыбались, кивали головами. И я спросил молодого человека из Госдепартамента, что они кричат, а он перевел:
- Нет - войне! Нет - войне!


20

Возвращаясь в прошлое:
Когда Дэн Грегори сжег мою картину, почему я не поступил с ним так, как он когда-то с Бескудниковым? Почему не высмеял его и не ушел, отыскав другую работу? А вот почему: к тому времени я уже многое понимал в мире коммерческого искусства и знал, что художников вроде меня пруд пруди, и все умирают с голода.
Подумать только, как много я терял: собственную комнату, приличную еду три раза в день, занимательные поручения, позволявшие странствовать по всему городу, наконец, общество прелестной Мерили, с которой я проводил массу времени.
Дураком бы я был, если б ради самолюбия пожертвовал своим счастьем!

* * *

Когда умерла кухарка-гермафродит, Сэм By, китаец из прачечной, захотел поработать у нас на кухне, и его наняли. Сэм By великолепно готовил - и обыкновенные американские блюда, и изысканные китайские, а кроме того, как и раньше позировал, когда Грегори писал матерого преступника Фу Манчу.

* * *

Снова в настоящее:
Цирцея Берман сегодня за ленчем сказала, что, раз занятия живописью доставляли мне такое удовольствие, надо снова начать писать.
Покойная Эдит как-то тоже дала мне этот совет, и я ответил миссис Берман так, как в свое время Эдит: “Я сделал все посильное, чтобы не относиться к себе серьезно”.
Она спросила, что доставляло мне больше всего радости в профессиональной жизни, когда я занимался только искусством: первая персональная выставка, продажа картины за огромную сумму, дружба с собратьями по кисти, похвала критиков, - что?
- Мы много говорили об этом в свое время, - ответил я, - И сошлись на том, что если нас с холстами да красками посадить в индивидуальную капсулу и забросить в космос, то у нас все равно останется то, что мы любим в живописи, - возможность наносить краску на холст.
Я в свою очередь спросил ее, что всего радостнее для писателя: прекрасная рецензия, колоссальный аванс, экранизация, или когда видишь, как твою книгу читают, - что?
И она сказала, что тоже была бы счастлива, если б ее посадили в капсулу и забросили в космос, но при условии, что с ней законченная набранная рукопись и в придачу кто-нибудь из издательства, где она печатается.
- Не понял, - сказал я.
- Для меня момент высшего наслаждения - когда я передаю рукопись своему издателю и говорю: “Вот! С этим покончено. Больше не желаю этого видеть”.

* * *

Снова в прошлое:
Не одна Мерили Кемп была в западне, как Нора в “Кукольном доме”, пока она не выкинула свой фортель. Я тоже был в западне. А потом понял: есть еще третий такой же - Фред Джонс. Казалось бы, красивый, величавый, гордится положением помощника великого художника Дэна Грегори, но и он - та же Нора.
После первой мировой войны жизнь Фреда Джонса все катилась и катилась под откос, но на войне у него проявился талант запускать в воздух платформы с крыльями с пулеметами. Когда он в первый раз поднял в небо эту штуковину - аэроплан, то, должно быть, испытал то же чувство, что и Терри Китчен, впервые взявший в руки пульверизатор. А второй раз Фред Джонс испытал то же чувство, когда всадил пулеметную очередь во что-то голубеющее перед ним и увидел, как летевший впереди самолет выписывает спираль из дыма и огня, а потом падает вниз и взрывается солнечной вспышкой.
Красота! Такая неожиданная, такая совершенная! И до чего легко достижимая!
Фред Джонс мне как-то сказал, что дымные росчерки, оставляемые падающими самолетами и продырявленными аэростатами, - это самое красивое, что он видел на свете.
А теперь мне кажется, что восторг, который вызывали у него дуги, спирали и дымовые пятна на небе, можно сравнить с ощущениями Джексона Поллока, когда тот видел, как растекаются капли краски на холсте, лежащем на полу студии.
То же чувство счастья! Только в том, что делал Поллок, недоставало самого привлекательного для толпы - самопожертвования.

* * *

Вот, по-моему, суть происходившего с Фредом Джонсом:
Авиаполк стал его домом - так же, как для меня в свое время саперная рота.
А потом его вышвырнули - по той же причине, что меня: он лишился глаза.
И если на машине времени я мог бы вернуться в Великую депрессию, то сделал бы себе, юнцу зеленому, страшное предсказание: “Эй ты, самоуверенный армянский мальчишка! Послушай-ка. Знаешь, почему Фред Джонс такой странный и такой мрачный? И сам будешь таким же - одноглазым ветераном, который боится женщин и не приспособлен к жизни на гражданке”.
Тогда, в юности, мне было любопытно, каково это - без глаза, и я экспериментировал, прикрывая один глаз рукой. Смотрел одним глазом, но мир не казался таким уж обедненным. Я и сейчас не ощущаю, что отсутствие глаза - такая уж серьезная помеха.
Цирцея Берман буквально в первый же час нашего знакомства спросила, каково быть одноглазым. Ведь она может спросить кого угодно о чем угодно и когда угодно.
- Да нормально, - ответил я, - катаюсь как сыр в масле.

* * *

Вспоминаю Дэна Грегори: недаром У.С.Филдс называл его “недомерком-арапахо” - сам-то похож на индейца, а на побегушках у него Мерили и Джонс. Думаю, они бы замечательно подошли для иллюстрации Грегори к какому-нибудь рассказу из времен Римской империи: император, а за ним послушно ходит пара белокурых голубоглазых пленников-германцев.
Занятно, что пленником, которого Грегори всегда таскал за собой на людях, был Фред, а не Мерили. Фред сопровождал его на званые вечера, на лисью охоту в Виргинии, в круизы на яхте “Арарат”.
Не вдаваясь в подробности, могу со всей определенностью сказать, что Грегори и Фред были мужчины как мужчины. Никакие не гомосексуалисты.
Уж не берусь судить, почему, но Грегори не имел ничего против наших с Мерили длинных прогулок по Манхеттену, во время которых на нее по три, четыре раза оборачивались прохожие. Видно, понять не могли, как такой юнец, явно не родственник, добился расположения этой удивительно красивой женщины.
- Все думают, у нас любовь, - сказал я однажды во время прогулки, и она ответила:
- Правильно думают.
- Ты ведь понимаешь, что я имею в виду.
- Как ты думаешь, что такое любовь? - спросила она.
- Да я не знаю.
- Тогда знай, что лучшее в любви - бродить вот так и радоваться всему вокруг. Если ничего другого у тебя не будет, жалеть нечего.
И тут мы - наверно, раз в пятидесятый - отправились в Музей современного искусства. Уже около трех лет прожил я в Нью-Йорке, и мне было почти двадцать. Теперь я уже не был подающим надежды учеником. Я был наемным служащим у художника, и хорошо, что имел хоть такую работу. Множество людей охотились за любой работой и ожидали конца Великой депрессии, чтобы снова началась нормальная жизнь. Но пришлось пережить новую мировую войну, прежде чем началась нормальная жизнь.
Как она вам? Ведь у нас сейчас нормальная жизнь.

* * *

Но позвольте сказать вам, что жизнь казалась сущим адом в 1936 году, когда Дэн Грегори застукал нас с Мерили выходящими из Музея современного искусства.

От автора   1-10   11-20   21-30   31-37

 

Дополнительная информация:

Источник: Библиотека на Воронеж.NET
Курт Воннегут “Синяя борода”, 1987г.
Перевод: Л. Дубинский, А. Зверева.

См. также:

Курт Воннегут. "О себе"

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice