ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English

Курт Воннегут

СИНЯЯ БОРОДА


От автора   1-10   11-20   21-30   31-37


21

Дэн Грегори застукал на с Мерили выходящими из Музея современного искусства в день Святого Патрика*, когда вверх по Пятой авеню - полквартала от музея - с трещотками и барабанным боем двигался традиционный парад. Лимузин Грегори с поднимающимся верхом - самое прекрасное средство передвижения, производившееся в Америке, - из-за этого парада застрял в пробке как раз перед входом в музей. За рулем сидел бывший авиатор первой мировой войны Фред Джонс.
______________________
* 17 марта - Национальный праздник Ирландии.
______________________

Я так и не выяснил, что со своей спермой делал Фред. Скорее всего, как и я, накапливал ее. Так я, во всяком случае, думаю, припоминая, как он выглядел за рулем роскошного лимузина Грегори. Но черт с ним, с Фредом. Еще некоторое время, пока его не убьют в Египте, с ним все будет в порядке, а вот мне предстояло окунуться в самостоятельную жизнь и при этом попытаться устоять на ногах.
На всех было что-то зеленое. Тогда, да и сейчас, чтобы не провоцировать стычек с католиками-ирландцами, даже черные, выходцы с Востока и евреи-хасиды надевали что-нибудь зеленое. И Мерили, и Грегори, и я, и Фред - все мы были в зеленом. Дома, на кухне, Сэм By тоже надел зеленое.
Грегори так и трясло от гнева. Ткнув в нас пальцем, он заорал:
- Поймал! Стоять на месте! Вот я с вами поговорю.
Он выбрался из машины, продрался сквозь толпу и встал перед нами, расставив ноги, сжав кулаки. Мерили он бил часто, но меня, конечно, ни разу. Странно, меня еще никто не бил. Так никто и не побил никогда.
Вся эта катавасия, конечно, возникла из-за секса: юность против старости, деньги и власть против физической привлекательности, тайные мгновенья запретной радости и всякое такое - но Грегори говорил только о благодарности, о преданности и современном искусстве.
Что до современного искусства: картины в музее большей частью написаны до первой мировой войны, когда нас с Мерили еще и на свете не было! В то время общество с большим трудом принимало изменения стиля живописи. Зато теперь, конечно, все необычное сразу же провозглашают шедевром!

* * *

- Паразиты! Твари неблагодарные! Поганцы маленькие, обманывать меня вздумали! - бушевал Грегори. - Любящий папа просил только одного в доказательство вашей преданности - никогда не ходить в Музеи современного искусства.
Думаю, из тех, кто слышал его крики, многие и не знали, что мы стоим у входа в музей. Думали, наверно, что он накрыл нас, когда мы выходили из отеля или меблирашек, в общем, оттуда, где для любовников всеща найдется постель. И если поняли его “папа” буквально, то, разумеется, решили, что он мой отец, а не ее, ведь мы с ним так похожи.
- Это дело принципа! Неужели не понятно? Знак того, что вы на моей стороне, а не на их. Плевать мне, что вы смотрите всякий хлам. Но вы - моя команда и должны были этим гордиться. - Он задыхался от гнева и яростно мотал головой.
- Вот почему я поставил очень простое, очень легко выполнимое условие: не смейте ходить в Музей современного искусства!

* * *

Напуганные его натиском, мы, кажется, даже не разжали рук. Из музея мы вышли довольные, взявшись за руки, словно деревенская парочка. Возможно, мы так и стояли перед ним, взявшись за руки, словно деревенская парочка.
Только сейчас я осознал: Грегори накрыл нас в тот момент, когда между нами уже было молчаливое согласие, что нынче мы будем вместе. Понимаю теперь, мы себя уже не контролировали и, даже если бы не налетели на него, все равно в тот день стали бы любовниками. Раньше, рассказывая эту историю, я всегда подчеркивал, что, если бы мы на него не напоролись, ничего бы между нами не было.
Как бы не так!

* * *

- Мне наплевать, чем вы там любуетесь, - кричал он. - Я просил об одном: не оказывать уважения заведению, в котором мазки, плевки, пачкотня и блевотина сумасшедших, всяких там дегенератов и шарлатанов считаются великими творениями, достойными поклонения.
Восстанавливая в памяти его слова, поражаюсь, как осторожно в те дни мужчины, даже в гневе, выбирали выражения в присутствии женщин и детей, избегая слов вроде “х...я” или “срань”.
Цирцея Берман считает, что нет ничего дурного, если в наше время запретные прежде слова употребляют все и каждый, ведь женщины, да и дети, без всякой застенчивости говорят обо всем, что касается тела, а значит, и обходиться со своим телом будут разумнее.
- Возможно, - сказал я. - А вы не думаете, что такая откровенность приводит еще и к тому, что они ничего толком выразить не умеют? - И напомнил привычку кухаркиной дочки именовать всех, кто по какой-то причине ей не нравится, “жопа занудная”.
- Ни разу не слышал от Селесты объяснений, чем же ее недруги заслужили эту кличку, позаимствованную из проктологии.

* * *

- Вы не могли обидеть меня больнее, - продолжал Грегори, пустив в ход свой знаменитый британский акцент. - Ты мне был как сын, - сказал он мне, - а ты дочкой, - это относилось к Мерили, - и вот благодарность! И самое обидное даже не то, что вы туда пошли. Нет. Самое обидное, что вы такими счастливыми оттуда вышли! Это же издевательство надо мной и всеми, кто пытается сохранить чистоту в искусстве!
Он заявил, что сейчас же едет на Сити-Айленд, где в сухом доке стоит “Арарат”, и будет жить на яхте до тех пор, пока Фред ему не сообщит, что мы убрались из дома на Сорок восьмой улице и даже следов нашего пребывания не осталось.
- Убирайтесь! Скатертью дорога, больно вы мне нужны, паршивцы!
Полный сюрреализм, а еще таким реалистом считается! Поселиться на восмидесятифутовой яхте в сухом доке! Входить и выходить по трапу, пользоваться бортовым туалетом и телефоном!
А вспомните, какую эксцентричную студию он сотворил - воплощенная галлюцинация, сколько туда вложено усилий и затрат!
И в конце концов он так все устроит, что вместе с лучшим другом его убьют в Египте в итальянской форме!
Жизнь Дэна Грегори, если не считать его живописи, связана с реальностью и здравым смыслом меньше, чем самое радикальное современное искусство!

* * *

Репортаж из настоящего: подробно меня расспросив, Цирцея Берман установила, что ни одной книги своего бывшего лучшего друга Пола Шлезингера я так и не дочитал до конца.
А она, оказывается, с тех пор как живет здесь, прочла их все до одной. Они у меня все есть. Занимают в библиотеке свою почетную полочку, и на каждой дарственная надпись его рукой, свидетельство того, как мы близки с Полом вот уже столько лет. Я читал рецензии почти на все его книги и ясно представляю себе, как они котируются.
Пол, думаю, подозревал, что я не читал его книг, хотя, конечно, мы про это никогда не говорили. В обычной жизни человек он безответственный, и, зная это, я не могу относиться серьезно к его книгам. Ну как я буду всерьез воспринимать то, что написано в них о любви и ненависти, о Боге и человеке, о том, оправдывает ли цель средства и так далее? Впрочем, вот что: мы с ним квиты. Он никогда не ставил меня высоко ни как художника, ни как коллекционера, да и с чего бы?
Так что же нас связывало?
Одиночество и раны, полученные во второй мировой войне. Тяжелые раны.

* * *

Цирцея Берман нарушила договор молчания о тайне запертого амбара. В библиотеке она обнаружила толстую иллюстрированную книгу со сломанным переплетом - страницы потрепаны, да еще и в пятнах от пальцев, перепачканных краской, хотя книга вышла только три года назад. В книге изображена военная форма практически всех родов войск всех армий, принимавших участие во второй мировой войне. Миссис Берман без обиняков спросила, имеет ли книга отношение к тому, что в амбаре.
- Может, да, а может, и нет, - ответил я.
Но вам по секрету скажу: - имеет, еще как имеет.

* * *

От музея мы с Мерили плелись домой как выпоротые детишки. Временами нас вдруг разбирал смех, и мы, цепляясь друг за друга, хохотали и хохотали. Так вот всю дорогу ластились друг к другу, и все больше нас друг к другу тянуло.
Остановились посмотреть, как дерутся двое белых у бара на Третьей авеню. Зеленого ничего нет ни на том, ни на другом. Они переругивались на непонятном языке. То ли македонцы, то ли баски, то ли с Фризских островов, Бог их знает.
Мерили слегка прихрамывала и чуть-чуть клонилась влево - результат того, что один армянин спустил ее с лестницы. Зато другой армянин обнимал ее, зарывался головой ей в волосы и все прочее, а в штанах у него было такое, что хоть кокосовый орех коли.
Мне нравится воображать нас мужем и женой. Сама жизнь может сделаться священной. В мечтах мы вместе покидали Сады Эдема, и так вот, поддерживая друг друга, влачились через пустыню, преодолевая испытания - большие и малые.
Не знаю, почему нам было так весело.
Напомню о нашем возрасте: мне было около двадцати, ей двадцать девять. А человеку, которому мы собирались наставить рога или что-то в этом роде, - пятьдесят три, и жить ему оставалось всего семь лет, совсем не мало, как подумаешь теперь. Воображаю - иметь сейчас впереди еще целых семь лет!

* * *

А может, нам было так весело оттого, что вот-вот наши тела займутся кое-чем еще, что им предназначено на земле, а предназначено ведь не только есть, пить да спать. И не было тут ни мести, ни вызова, ни грязи. Мы же не в постели Грегори этим занялись, где Мерили спала с ним, не в постели Фреда Джонса в соседней комнате, не в ослепительной комнате для гостей, напоминавшей апартаменты времен Французской империи, не в студии и даже не в моей постели, хотя могли бы выбрать местечко где угодно, кроме подвала, - в доме ведь не было никого, кроме Фу Манчу. Наше безумное соитие в чем-то предвосхищало абстрактный экспрессионизм, это было просто соитие - и все.
Да, и мне вспомнился рассказ художника Джима Брукса о том, как он работал, да и все абстрактные экспрессионисты работали примерно так же.
- Накладываю первый мазок, - говорил он. - А дальше половину работы, не меньше, делает холст.
Полотно, если дело пошло хорошо, после первого же мазка само предлагает, даже диктует, что делать. У нас с Мерили первым мазком был поцелуй у двери, как только мы вошли в дом, долгий, влажный, жаркий, головокружительный поцелуй.
Такая вот живопись!

* * *

Наше с Мерили полотно потребовало новых, более влажных поцелуев, а потом - полуобморочного, самозабвенного возбужденного танго, ощупью вверх по лестнице, через парадную столовую. Случайно опрокинули кресло, поставили на место. Полотно - оно делало даже не половину, а все - погнало нас через буфетную в заброшенную каморку футов в восемь. Там не было ничего, кроме продавленной софы, наверно, оставшейся от прежних хозяев. Крошечное оконце смотрело на голые вершины деревьев заднего дворика.
Мы не нуждались в дальнейших подсказках полотна. Мы знали, что делать, чтобы получился шедевр. И он у нас получился.

* * *

Я тоже не нуждался в подсказках опытной женщины. Я тоже знал, что мне делать.
Раз - и еще - и еще! И был такой отклик! Да я же всю жизнь только этим и занимался! А какие радости впереди! Всю оставшуюся жизнь буду делать это постоянно, черт подери!
И делал. Только так хорошо мне уже никогда не было.
Больше никогда полотно жизни не помогало мне с партнершей создать любовный шедевр, если позволительно так выразиться.
Стало быть, как любовник Рабо Карабекян хоть один шедевр да создал, он был сотворен в тайне и исчез с лица земли еще быстрее, чем картины, сделавшие меня сноской в истории живописи. Создал ли я что-нибудь, что переживет меня, если не считать презрения первой моей жены, сыновей и внуков?
А мне не все ли равно?
А другим не все ли равно?
Горе мне. Горе всем тем, кто оставляет после себя так мало стоящего и долговечного!

* * *

Как-то, уже после войны, я разоткровенничался с Терри Китченом о трех идеальных часах с Мерили, о блаженном ощущении парения в космосе, и он сказал:
- Ты пережил “_анти-эпифанию_”, вот как.
- Что?
- Теория такая, я сам ее изобрел, - сказал он. Живописью он тогда еще не занимался, а вот поболтать любил, это было задолго до того, как я купил ему распылитель для краски. Раз уж на то пошло, я тогда тоже был просто-напросто болтун, а с художниками просто дружил. Я собирался стать бизнесменом.
- В Боге плохо не то, что Он редко дает о себе знать. Наоборот, беда в том, что Он держит за шкирку и тебя, и меня, и всех; держит - и не отпускает.
Как раз сегодня он, оказывается, провел день в музее Метрополитен, где полно картин, на которых Бог дает наставления Адаму и Еве, Деве Марии, разным святым мученикам и т.д.
- Если верить художникам, такие моменты очень редки, но только встречал ты кретинов, которые верят художнику? - сказал он и заказал еще одно двойное виски, а я, разумеется, заплатил.
- Эти моменты часто называют эпифаниями, и, уверяю тебя, они так же обыкновении, как обыкновенная домашняя муха.
- Понимаю, - сказал я. Кажется, Поллок тоже сидел там и прислушивался к разговору, хотя мы трое еще не успели прославиться как “три мушкетера”. Он, в отличие от нас, занимался живописью по-настоящему и болтать не любил. Когда Терри сделался художником, он тоже научился молчать.
- Значит, блаженно парил в космосе? - переспросил Китчен. - Прекрасный пример “_анти-эпифании_”, редчайший момент, когда Господь Бог отпустил твой загривок и позволил тебе на минутку стать человеком. Долго длилось это ощущение?
- Может, с полчаса, - ответил я.
Он откинулся на спинку стула и с удовлетворением сказал:
- Вот видишь!

* * *

Кажется, в тот же день я снял у одного фотографа студию для нас с Терри на чердаке большого дома около Юнион-сквер. Студии на Манхеттене в то время были очень дешевы. И вообще художник мог позволить себе жить в Нью-Йорке. Представляете?
Сняв студию, я сказал Терри:
- Жена узнает - убьет.
- А ты устрой ей семь анти-эпифании в неделю, она будет так благодарна, что сможешь спокойно удирать.
- Легко сказать, - ответил я.

* * *

Те, кто уверен, что романы Цирцеи Берман, она же Полли Медисон, расшатывают устои американского общества, ибо рассказывают школьницам, как легко забеременеть, если не принять меры, и о прочем в том же роде, безусловно сочли бы богохульством идею Терри насчет анти-эпифании. А я вот не вспомню никого, кто усерднее Терри стремился бы к достойному служению Богу. Он мог бы сделать блестящую карьеру в юриспруденции, бизнесе или занявшись финансами или политикой. Кроме того, он был прекрасным пианистом и великолепным спортсменом. Оставшись в армии, он быстро дослужился бы до генерала, а возможно - до председателя Комитета начальников штабов.
Но когда мы познакомились, он уже оставил подобные мысли и хотел стать художником, хотя никогда живописи не учился и даже примитивного яблока не мог нарисовать.
- Пора начать делать что-то стоящее! - сказал он. - А живопись - это то немногое, чего я еще не попробовал.

* * *

Знаю, многие считали, что Терри умеет рисовать, и, если захочет, получается похоже. Но единственное подтверждение тому - маленький фрагмент картины, которая раньше висела в моем холле. Он никогда не давал названия этой картине, но она широко известна как “Таинственное окно”.
За исключением одного фрагмента, картина эта - типичный китченовский экспромт, сделанный пульверизатором, - яркий цветовой вихрь, вроде вида на циклон со спутника. Но один фрагмент, если рассмотреть его внимательно, - это не что иное, как перевернутая копия “Портрета мадам Икс в полный рост” Сингера Сарджента*, - те же прославленные молочно-белые плечи, носик с горбинкой и все остальное.
______________________
* Джон Сингер Сарджент (1856-1925), американский портретист.
______________________

Простите, должен разочаровать: эту причудливую вставку, это таинственное окно сделал не Терри, он такого сделать просто не мог. По настоянию Терри фрагмент этот написал банальный иллюстратор с нелепым именем - Рабо Карабекян.

* * *

Терри Китчен говорил, что единственные минуты, когда он испытывал “анти-эпифанию” и Господь Бог оставлял его в покое, бывали у него сразу после секса и еще два раза, когда он употреблял кокаин.


22

Репортаж из настоящего: Пол Шлезингер отправился в Польшу - нашел куда. В утреннем выпуске “Нью-Йорк тайме” сегодня написано, что его направила туда на неделю международная организация писателей “ПЕН-клуб” - в составе делегации, цель которой изучить на месте положение преследуемых собратьев по перу.
Может быть, поляки ответят взаимностью и вникнут в его положение? Кто из писателей более достоин сожаления: тот, которому выворачивает руки и затыкает рот полицейский, или живущий в условиях полной свободы, но исписавшийся так, что ему больше совершенно нечего сказать?

* * *

Репортаж из настоящего: вдова Берман водворила в самый центр моей гостиной старомодный биллиардный стол, отправив стоявшую там мебель на склад конторы “Все для дома. Хранение и доставка”. Не стол, а настоящий слон, такой тяжелый, что пришлось поставить в подвале опорные столбы, иначе он мог провалиться вниз, на банки с Сатин-Дура-Люксом.
В биллиард я не играл с армейских времен, да и тогда играл слабовато. Но вы бы видели, как миссис Берман с любой позиции вгоняет шар в лузу!
- Где вы научились так играть? - спросил я.
Она рассказала, что после самоубийства отца бросила школу и, чтобы не погрязнуть в беспорядочных связях и не спиться в Лакаванне, по десять часов проводила за биллиардным столом.
Впрочем, меня она играть не заставляет. И никого другого - тоже. Думаю, что и в Лакаванне с ней никто не играл. Но происходит странная вещь. Вдруг пропадает ее убийственная собранность, на нее находит приступ зевоты, потом она начинает скрести себя то тут, то там, будто у нее приступ чесотки. Тогда она отправляется в постель и на следующий день спит до полудня.
Ну и меняется же у нее настроение, никогда такого не видал!

* * *

Но как же насчет тайны картофельного амбара, ведь в этой рукописи столько намеков? А если Цирцея Берман прочтет ее и догадается обо всем? Не догадается.
Она обещаний не нарушает, а когда я начинал писать, обещала, что, как только я перевалю за сто пятидесятую страницу, если такое произойдет, она в качестве награды предоставит мне полное уединение в этом кабинете.
Когда я настолько продвинусь, если продвинусь, сказала миссис Берман, что мы с книгой станем сокровенными друзьями, то вторгаться ей будет уже неприлично. Думаю, очень приятно упорной работой добиться определенных привилегий, знаков уважения, но хотелось бы спросить, кто она такая, чтобы награждать меня или наказывать, и что, черт возьми, тут такое - детский сад или концентрационный лагерь? Ее я не спрашиваю - еще лишит меня всех привилегий.

* * *

Вчера днем посмотреть мою замечательную коллекцию приехали два щеголеватых молодых немецких бизнесмена. Типичные представители постнацистской деловой Германии, для которых история начинается с чистого листа, и сами они такие новенькие, прямо с иголочки. По-английски они говорили с аристократическим британским произношением, как когда-то Дэн Грегори, но сразу спросили, понимаем ли мы с Цирцеей по-немецки. Конечно, выясняли, можно ли им переговариваться друг с другом, чтобы мы не понимали. Мы ответили - нет, хотя Цирцея свободно говорила на идиш, так что неплохо понимала по-немецки, да и я тоже - наслушался ведь, когда был военнопленным.
Вскоре мы догадались, что их интерес к моим картинам - только предлог. На самом деле интересует их моя недвижимость. Приехали взглянуть, не одряхлел ли я, не в маразме ли, а может, у меня семейные или денежные неурядицы, и тогда они живехонько меня облапошат и выкурят с бесценного побережья, а сами тут же понастроят коттеджики и будут их сдавать в наем.
Удовлетворения они не получили. Когда их двухместный “мерседес” отчалил, Цирцея, дитя еврейского брючного фабриканта, сказала мне, отпрыску сапожника-армянина:
- Теперь мы - вроде индейцев.

* * *

Я уже говорил, это были западные немцы, но вполне могли бы быть и мои сограждане-американцы, соседи по побережью. И я думаю: может, тайная причина того, что многие здесь, независимо от гражданства, так себя ведут, вот в чем - Америка для них все еще девственный континент, стало быть, народ тут вроде индейцев, не понимает ценностей этой земли, или, во всяком случае, слишком беспомощен, слишком невежествен, чтобы за себя постоять.

* * *

Самая печальная тайна этой страны в том, что очень многие ее граждане относят себя к гораздо более высокой цивилизации. Другая цивилизация вовсе не значит - другая страна. Напротив, это может быть прошлое, та Америка, которая существовала, пока ее не испортили потоки иммигрантов, а также предоставление гражданских прав черным.
Такое умонастроение позволяет очень многим в нашей стране лгать, обманывать, красть у нас же самих, подсовывать нам всякую дрянь, наркотики и развращающие увеселения. Кто же тогда мы, остальные, - недоразвитые аборигены, что ли?

* * *

Такое умонастроение объясняет и многие американские похоронные обычаи. Если вдуматься, вот идея большинства похоронных обрядов: умерший награбил на этом чуждом ему континенте, а теперь с золотом Эльдорадо возвращается к своим родным берегам.

* * *

Но обратно, в 1936 год. Слушайте!
Наша с Мерили анти-эпифания подходила к концу. Отлично мы ее использовали. Сейчас мы лежали, держа друг друга за плечи, глядя, ощупывая каждую ямочку, как будто исследуя, что за механизм дала нам природа. Сверху, под связкой каких-то прутиков, была теплая упругая ткань.
И тут мы услышали, как отворилась входная дверь. Терри Китчен сказал однажды о собственных ощущениях после секса:
- Эпифания возвращается, все натягивают одежду и начинают метаться, как цыплята, которым голову отрубили.

* * *

Мы с Мерили одевались, и я шептал, что люблю ее всем сердцем. Что еще шепчут в такие мгновения?
- Нет, не любишь. Не можешь, - отвечала она. Словно я ей совсем чужой.
- Я буду таким же великим иллюстратором, как он.
- Но с другой женщиной. Не со мной.
Только что была сумасшедшая любовь, а теперь она делает вид, словно какое-то ничтожество пытается подцепить ее на танцульке.
- Что-то я не так сделал? - спросил я.
- Ничего ты не сделал, ни плохого, ни хорошего, - сказала она, - и я тоже. - Бросила на мгновение одеваться, посмотрела мне прямо в глаза. Их тогда еще было два. - Ничего этого не было. - И снова стала одеваться.
- Тебе хорошо? - спросила она.
- Конечно.
- И мне тоже, только это не надолго.
Вот вам и реализм!
Я-то думал, мы заключили договор быть вместе навсегда. Так думают после близости многие. И еще я думал, что у Мерили может быть от меня ребенок. Не знал, что при аборте в швейцарской клинике, казалось бы, насквозь продезинфицированной, она подцепила инфекцию и поплатилась стерильностью. Многого не знал я о ней и не узнал еще четырнадцать лет!
- Как ты думаешь, что нам делать дальше? - спросил я.
- Что делать дальше _кому_?
- Нам, - ответил я.
- Ты имеешь в виду, после того, как, взявшись за руки и смело улыбаясь, мы навсегда уйдем из этого уютного дома? - спросила она и добавила: - Ну, просто опера, смотри не обревись.
- Какая опера?
- Красавица, светская львица, любовница знаменитого художника, который вдвое старше ее, соблазняет его ученика, юношу, годящегося ей в сыновья. Их разоблачают. Вышвыривают на улицу. Она надеется, что ее любовь и советы помогут юноше стать великим художником, но они погибают, замерзнув под мостом.
Примерно так все и могло повернуться, поверьте.

* * *

- Тебе нужно уйти, а я должна остаться, - сказала Мерили. - У меня скоплено немножко денег, тебе хватит на неделю-другую. В любом случае тебе пора уходить. Уж слишком ты удобно устроился.
- Как мы можем расстаться после того, что произошло? - недоумевал я.
- Тогда часы остановились, - сказала она, - а теперь снова пошли. Все, что было, - не в счет, забудь.
- Как я могу?
- Но я же смогла, - отвечала она. - Ты еще мальчик, а обо мне должен заботиться мужчина. Дэн - мужчина.
Сгорая от стыда, растерянный и униженный, я украдкой ретировался к себе в комнату. Собрал свои пожитки. Она даже не вышла проводить меня. В какой была она комнате, что делала - не знаю. Никто не видел, как я ушел.
И на закате дня Святого Патрика 1936 года я навсегда покинул этот дом, даже не обернувшись, а вслед мне с дверей Дэна Грегори глядела Горгона.

* * *

Первую ночь своей самостоятельной жизни я провел в здании Вандербильта, где помещалась ночлежка ИМКА, всего в квартале от Мерили, но не видел ее и ничего не слышал о ней с тех пор четырнадцать лет. Добьюсь успеха и разбогатею, ведь Мерили этого ждет от меня, фантазировал я, а потом вернусь и заберу ее у Грегори. Месяц-другой мне эта перспектива казалась вполне реальной. Сколько я читал о таких чудесных историях в книжках, которые иллюстрировал Дэн Грегори.
Пока я не стану достоин ее, она меня не захочет видеть. Дэн Грегори, когда он отделался от меня, был занят новым изданием “Романов о короле Артуре и рыцарях Круглого стола”. Мерили позировала ему: он писал с нее Гвиневеру. Я должен добыть для нее Святой Грааль.

* * *

Однако Великая депрессия быстро выбила из моей головы эти фантазии. Я не мог обеспечить даже собственную бесценную персону приличной едой и ночлегом и часто околачивался среди бродяг на бесплатных кухнях и в ночлежках. Зато, греясь в библиотеках, я совершенствовал свое образование: глотал знаменитые романы, стихи, книги по истории, а также энциклопедии, словари и всякие новые пособия - как добиться успеха в Соединенных Штатах Америки, как учиться на ошибках, как сразу же вызвать доверие и расположение незнакомых людей, как начать собственный бизнес, как продать что угодно кому угодно, как вверить себя Божьей воле, перестав растрачивать время и силы в бесплодной суете. Как разумно питаться.
Как истинное дитя Грегори и своего времени, в своем самообразовании я стремился, чтобы мой словарь и осведомленность во всех великих достижениях, событиях и известных человечеству личностях были не хуже, чем у тех, кто кончал престижные университеты. Кроме того, у меня было искусственное произношение. Такое же, как у Грегори; и как у Мерили, кстати, тоже. Но у Мерили и у меня - не забывайте, она дочка шахтера, я сын сапожника - хватало ума не выдавать себя за британских аристократов. Мы скрывали наше простое происхождение, растягивая гласные и коверкая окончания, - помнится, тогда для этих фортелей еще не придумали названия, теперь-то они известны как “трансатлантический” акцент - изысканный, приятный на слух, не американский, но и не британский. В этом отношении мы с Мерили как брат и сестра: “звучим” одинаково.

* * *

Скитаясь по Нью-Йорку с такими познаниями и хорошим произношением, но часто голодный и замерзший, я понял соль шуточки насчет самообразования в Америке: знания - это особый такой хлам, который разными способами обрабатывают в престижных университетах. Истинная ценность, которую дают престижные университеты, - это пожизненное членство в респектабельной, постоянно пополняющейся искусственной семье.
Мать и отец мои родились в естественных семьях, из тех больших семей, какие обычны были у состоятельных армян в Турции. Я же, родившись в Америке, в тех местах, где совсем не было армян, не считая моих родителей, постепенно стал членом двух больших искусственых и относительно уважаемых семей, хотя, конечно, в социальном отношении они никак не ровня Йельской или Гарвардской.
Вот эти семьи.
1. Офицерский корпус армии Соединенных Штатов Америки во время войны.
2. Школа абстрактного экспрессионизма после войны.


23

Ни в одном из тех мест, где меня знали как посыльного Дэна Грегори, получить работу я не смог. Думаю, хотя точно не знаю, он сказал им, что юноша я эгоистичный, неблагодарный, бесталанный и всякое такое. Что ж, справедливо. Работы и так не хватало, зачем давать ее человеку, совсем на них не похожему, какому-то армянину? Пусть армяне сами заботятся о своих безработных.
В результате именно армянин помог мне, когда я уже докатился до того, что в Центральном парке рисовал шаржи желающим, а они давали мне на чашку кофе или чуть больше. Этот армянин был не из Турции, не из России, а из Болгарии, семья его переехала в Париж, когда он был еще ребенком. Они влились в оживленную и процветающую армянскую общину Парижа, тогда столицы художников. Я уже говорил, что мои родители тоже стали бы парижанами, если б их не сбил с толку и не уговорил податься в Сан-Игнасио мошенник Вартан Мамигонян. Настоящее имя моего спасителя Мкртыч Коюмджан, впоследствии офранцуженное и превратившееся в Марк Кулон.
Кулоны тогда, как и теперь, были гигантами туристской индустрии, у них имелись туристские агентства, и они устраивали поездки в любую точку земного шара. Марку Кулону, когда он заговорил со мной в Центральном парке, было всего двадцать пять, его послали из Парижа с поручением найти рекламное агентство для рекламирования их фирмы в США. Придя в восторг от ловкости, с которой я орудую карандашом, он сказал, что мне надо отправиться в Париж, если я хочу серьезно заняться живописью.
Здесь таилась ирония, скрытая, конечно, до поры до времени: в конце концов я оказался членом небольшой группы художников, которые лишили Париж славы столицы живописи и сделали такой столицей Нью-Йорк.
Думаю, в основном из национальных чувств - армянин должен помогать армянину - он купил мне костюм, рубашку, галстук, пару ботинок и привел в рекламное агентство “Лейдвел и Мур”, которое понравилось ему больше других. И поставил условие, что фирма Кулонов будет сотрудничать с агентством, если оно возьмет меня на работу художником. Так я получил работу.
Больше я никогда не видел Марка Кулона и никогда о нем не слышал. Но вообразите!
Как раз сегодня утром, когда я вспомнил о Кулоне впервые за полстолетия, “Нью-Йорк тайме” вышла с его некрологом. В некрологе говорится, что Марк Кулон - герой французского Сопротивления и что после войны он занимал пост руководителя совета директоров самой крупной в мире туристской компании “Братья Кулон и компания”.
Какое совпадение! Ну и что? Не следует относиться к таким вещам слишком серьезно.

* * *

Репортаж из настоящего: Цирцея Берман совершенно помешалась на танцах. Хватает кого угодно, любого, кто попадется, независимо от возраста и положения, в качестве кавалера, и отправляется на любой танцевальный вечер в округе радиусом тридцать миль, а такие вечера чаще всего устраиваются для сбора денег на нужды добровольной пожарной команды. Вчера она заявилась домой в три часа ночи с пожарной каской на голове.
Теперь пристает ко мне, чтобы я брал уроки танцев, которые дает Охотничий клуб в Ист-Квог.
Я сказал ей:
- Не собираюсь жертвовать последние остатки собственного достоинства на алтарь Терпсихоры.

* * *

Дела мои у “Лейдвела и Мура” шли неплохо. Там-то я и написал рекламный плакат с изображением самого красивого в мире лайнера “Нормандия”. На переднем плане был самый красивый в мире автомобиль - “корд”. На заднем - самый красивый в мире небоскреб Крайслер. Из “корда” выходила самая красивая актриса в мире - Мадлена Керолл. В какое время мы живем!
Улучшение питания и условий жизни сыграло со мной злую шутку - однажды вечером заставило с портфелем под мышкой отправиться в Студенческую лигу живописи. Я собрался серьезно заняться живописью, хотел посещать занятия Нельсона Бауэрбека, художника- реалиста, как почти все тогдашние преподаватели живописи. Я представился ему и показал свои работы. Он был известный порт- ретист, и его картины еще можно видеть по крайней мере в одном месте, в Нью-йоркском университете - моей alma mater, я сам их там видел. Он написал портреты двух бывших ректоров этого университета, которые занимали эту должность еще до того, как я туда поступил. Он их обессмертил, а такое может только живопись.

* * *

Человек двенадцать за мольбертами писали обнаженную натуру. Надеялся присоединиться к ним и я. Они казались веселой семьей, которой мне так недоставало. Семья в “Лейдвел и Мур” меня не приняла. Там не понравилось, как я получил работу.
Бауэрбеку было лет шестьдесят пять, для преподавания многовато. У него когда-то учился руководитель художественного отдела агентства, и он рассказывал, что родом Бауэрбек из Цинциннати, Огайо, но, как и многие американские художники в то время, лучшие, зрелые годы жизни он провел главным образом в Европе. Такой он был старый, что успел там пообщаться, хоть и не долго, с Джеймсом Уистлером, Генри Джеймсом, Эмилем Золя и Полем Сезанном! Еще он утверждал, что дружил с Гитлером перед первй мировой войной, когда тот был голодающим художником в Вене.
Когда я с ним познакомился, старик Бауэрбек и сам был похож на голодающего художника. Иначе в такие годы не преподавал бы он в Студенческой лиге. Так и не знаю, что с ним потом сталось. Люди приходят - люди уходят.
Мы не стали друзьями. Он перелистывал мои работы и приговаривал - слава Богу, тихо, так что ученики в студии не слышали:
- О, Боже, милый ты мой! Бедный мальчик, кто же это так тебя изуродовал? Может, ты сам?
Я в конце концов спросил его, в чем дело.
- Не уверен, - ответил он, - смогу ли я это выразить словами. - Ему, видно, и правда трудно было выразить свою мысль.
- Прозвучит очень странно, - наконец выговорил он, - но если говорить о технике, ты все умеешь, буквально все. Понимаешь, к чему это я?
- Нет.
- Да и я не совсем. - Он сморщился. - Я вот что думаю: для большого художника очень важно, даже совершенно необходимо как- то примириться с тем, что на полотне он может _не_все_, и суметь найти свои средства выражения. Мне кажется, нас привлекает в серьезной живописи тот дефект, который можно назвать “личностью”, а можно даже - “болью”.
- Понимаю, - сказал я.
Он успокоился.
- Кажется, и я тоже. Никогда раньше не мог это сформулировать. Интересно, а?
- Но все-таки принимаете вы меня в студию или нет?
- Нет, не принимаю, - ответил он. - Это было бы нечестно и с твоей, и с моей стороны.
Я взбесился.
- Вы отказываете мне по причине какой-то заумной теории, которую только что придумали.
- О нет, нет, - возразил он. - Это я решил еще до всякой теории.
- Тогда по какой же причине? - настаивал я.
- По той, что мне достаточно было первой же работы из твоей папки. Я сразу понял: холодный он человек. И я спросил себя, как теперь спрашиваю тебя: зачем учить языку живописи того, у кого нет настоятельной потребности что-то сказать?

* * *

Тяжелые времена!
Вместо уроков живописи я записался в творческий семинар, который вел три вечера в неделю в Сити-колледж довольно известный новеллист Мартин Шоуп. Он писал рассказы о черных, хотя сам был белый. Несколько его рассказов иллюстрировал Дэн Грегори с обычным для него восхищением и сочувствием к тем, кого считал обезьянами.
Насчет моих писательских опытов Шоуп заметил, что дело не продвинется, пока я не научусь с неподдельным энтузиазмом описывать, как выглядят разные вещи, особенно человеческие лица. Шоуп знал, что я хорошо рисую, и не мог понять, почему мои словесные описания так невыразительны.
- Для того, кто рисует, сама идея изобразить вещи словами - все равно что приготовить обед в День Благодарения из битого стекла и шарикоподшипников, - сказал я.
- Тогда, может быть, лучше откажетесь от курса?
Так я и сделал.
Не знаю, что в конце концов сталось с Мартином Шоупом. Возможно, он погиб на войне. Цирцея Берман никогда о нем не слышала. Люди приходят - люди уходят!

* * *

Репортаж из настоящего: Пол Шлезингер, который тоже временами вел творческий семинар, снова ворвался в нашу жизнь, и как еще ворвался! Все, что между нами произошло, конечно, забыто. Слышно, как он храпит в спальне наверху. А когда он проснется, посмотрим, как оно у нас пойдет.
Сегодня, примерно в полночь, его доставила сюда спасательная группа Добровольного пожарного отряда из Спрингса. Он разбудил соседей воплями о помощи, вопли неслись буквально из всех окон дома, где он жил. Спасатели хотели отправить его в госпиталь ветеранов в Риверхед. Он ветеран, всем это известно. Всем известно, что и я ветеран.
Но он утихомирился и сказал, что с ним все будет в порядке, если его отвезут сюда. Раздался звонок в дверь, и я их встретил в холле, где висели литографии девочек на качелях. Ввалилась кучка полных сочувствия спасателей-добровольцев со смирительной рубашкой, в которую втиснули безумную плоть Пола Шлезингера. Наверно, если бы я позволил, они, в порядке эксперимента, сняли бы рубашку.
Тут вниз спустилась Цирцея Берман. Мы оба были в пижамах. Столкнувшись с безумцем, люди ведут себя странно. Пристально посмотрев на Шлезингера, Цирцея повернулась спиной ко всем и стала поправлять литографии девочек на качелях. А значит, есть вещи, которых боится эта с виду неустрашимая женщина. Она оцепенела.
Душевнобольные для нее, видно, подобны Горгоне. Посмотрит на безумца и окаменеет. Тут что-то есть.


24

Шлезингер был как ягненок, когда добровольцы сняли с него смирительную рубашку.
- Только в постель, скорее в постель, - просил он. Сказал, в какую комнату хочет - на втором этаже, с полотном Адольфа Готлиба “Замороженные звуки 7” над камином и с окном “фонарь”, в которое видны дюны и океан. Хотел только эту комнату, никакой другой, казалось, он считает себя вправе спать именно там. Стало быть, давно мечтал о переселении ко мне и все это обдумывал в деталях - может, дни напролет, а может, и десятилетия. Я был для него как страховка. Рано или поздно он сдаст, ослабеет - и пусть тогда его везут сюда, в дом сказочно богатого армянина на морском берегу.
Шлезингер, между прочим, из старинной американской семьи. Первый Шлезингер на этом континенте, гессенский гренадер, служил в армии британского генерала Джона Бергойна, которую разгромили мятежники под руководством генерала Бенедикта Арнольда, позднее перешедшего на сторону британцев, - это было в сражении у фримензфарм под Олбени, двести лет тому назад. Во время битвы предок Шлезингера попал в плен и не вернулся домой в Висбаден, где родился в семье - угадайте кого?
Сапожника.

* * *

“Всем деточкам Своим дал Бог ботиночки”.
Старый негритянский спиричуэлс.

* * *

В ту ночь, когда Шлезингера привезли в смирительной рубашке, вдова Берман, надо сказать, испугала меня больше, чем Шлезингер. Когда спасатели его отпустили, перед нами был почти тот же самый старина Пол. Но парализованную страхом Цирцею я видел впервые.
Так что я сам, без ее помощи, уложил Пола в постель. Раздевать его не стал. Да на нем почти и не было ничего, только шорты и футболка с надписью “ЗАКРОЙТЕ ШОРХЕМ”. Шорхем - завод неподалеку отсюда, производящий ядерное топливо. Если там что- нибудь пойдет не так, могут погибнуть сотни тысяч людей, а Лонг- Айленд на столетия станет непригодным для жизни. И многие протестуют. А многие - за. Сам я стараюсь думать об этом как можно меньше.
Завод я видел только на фотографиях, но хочу сказать вот что. Никогда не созерцал я постройки, более откровенно заявляющей: “Я с другой планеты. Мне нет никакого дела, кто вы, чего хотите, чем занимаетесь. Слышите, вы, - тут колония, понятно?”

* * *

Хорошим подзаголовком для этой книги было бы: “Признания армянина-тугодума, или Тот, кто понимает все и всегда последним”. Только послушайте: до той ночи, когда привезли Шлезингера, я и не подозревал, что вдова Берман без таблеток ни минуты не обходится.
Уложив Шлезингера в постель и натянув бельгийскую простыню на его здоровенный гессенский нос, я подумал, что неплохо было бы дать ему снотворного. Я снотворным не пользуюсь, но надеялся раздобыть его у миссис Берман. Я слышал, как она медленно поднялась по лестнице и пошла к себе в спальню.
Дверь была распахнута, и я решил войти. Цирцея Берман сидела на краю постели, уставившись прямо перед собой. Я попросил таблетку снотворного. Она сказала - возьмите в ванной. С тех пор, как она поселилась у меня, в эту ванную я не входил. Как, впрочем, и раньше тоже. Очень может быть, я в нее не входил ни разу в жизни.
О, Боже мой, видели бы вы, сколько у нее таблеток! Должно быть, это были образцы лекарств, которые получал от торговцев медикаментами и десятилетиями хранил доктор, ее покойный муж. В обычную аптечку все это не запихнешь. На мраморной полке со встроенной раковиной футов четырех длиной и двух шириной развернулся целый полк бутылочек. Пелена спала с моих глаз! Многое вдруг стало понятным - странное приветствие на берегу, когда мы впервые встретились, лихорадочная переделка холла, фантастическая игра на биллиарде, помешательство на танцах и все остальное.
Ну так кто же из пациентов больше нуждался в моей помощи этой ночью?
Ладно, чем помочь помешанной на таблетках Цирцее? Она как- нибудь и сама справится. Я с пустыми руками вернулся к Шлезингеру, и мы немножко поболтали о его поездке в Польшу. Почему бы и нет? В бурю хороша любая гавань.

* * *

Несколько лет назад жена нашего Президента предложила так покончить с американской манией глотать все подряд: “Просто скажите таблеткам “нет”.

* * *

Не исключено, что миссис Берман может “сказать своим таблеткам “нет”, но несчастному Полу Шлезингеру не по силам совладать с ужасными веществами, которые вырабатывает и вводит в кровь его собственное тело. Ничего ему не остается, только размышлять о разных безумных вещах. И мне пришлось выслушивать его бредни насчет того, как бы прекрасно он писал, если бы жил в Польше, в тюрьме или в подполье, или насчет того, что Книги Полли Медисон - величайшая литература со времен “Дон-Кихота”.
Хорошенькую остроту отпустил Пол на ее счет, хотя говорил совершенно серьезно, с пафосом и острить не думал. Он назвал ее “Гомером жующей толпы”!
Давайте уж раз и навсегда решим вопрос о достоинствах романов Полли Медисон. Чтобы решить это для себя, не обременяясь их чтением, я только что по телефону выспросил мнение ист- хемптонского книготорговца, библиотекаря, а также вдов нескольких приятелей из группы абстрактных экспрессионистов, у которых есть внуки-подростки.
Все они сказали примерно одно и то же: “Книги полезные, искренние, умные, но с литературной точки зрения не более чем поделка”.
Вот так. Если Пол Шлезингер не хочет угодить в психушку, то лучше бы ему молчать, что целое лето он провел за чтением всех подряд романов Полли Медисон.

* * *

И лучше бы ему, юнцу, не кидаться телом на ту японскую ручную гранату, ведь с тех пор его периодически отвозят в клинику для припадочных. Природа, видно, заложила в него не только способности писать, но еще и какой-то отвратительный механизм, который как часы, примерно раз в три года, превращает его в ненормального. Бойтесь богов, дары приносящих!
Вчера, перед тем как уснуть, Пол сказал, что ничего не поделаешь, хорошо это или плохо, но такой уж, видно, он уродился - “особенная я такая молекула”.
- Знаешь, Рабо, пока Великий Расщепитель Атомов не явится за мной, придется мне такой молекулой и оставаться.

* * *

- А литература, Рабо, - сказал он, - всего лишь отчет посвященного о разных делах, касающихся молекул, и никому-то она не нужна во всей Вселенной, кроме немногих молекул, страдающих болезнью под названием “мысль”.

* * *

- Теперь мне все совершенно ясно, - сказал он, - я все понял.
- Ты и в прошлый раз так говорил, - напомнил я.
- Ладно, значит, мне снова все совершенно ясно. У меня на земле только две миссии: добиться признания великих книг Полли Медисон и познакомить людей с моей теорией революции.
- Прекрасно, - сказал я.
- Странновато звучит, а?
- Да, странновато.
- Пусть, - сказал он. - Я должен воздвигнуть два монумента. Один - ей, другой - себе. Через тысячу лет люди будут читать ее книги и обсуждать мою теорию революции.
- Хорошая мысль, - сказал я.
Выражение лица стало у него хитрым.
- Я ведь никогда не излагал тебе свою теорию? - сказал он.
- Нет.
Он постучал по виску кончиками пальцев.
- Потому что держу ее запертой все эти годы в своем картофельном амбаре, - сказал он. - Не ты один, старина Рабо, припрятал лучшее напоследок.
- А что тебе известно о картофельном амбаре? - спросил я.
- Ничего, честное слово, ничего. Но, уж конечно, если старик крепко-накрепко что-то запирает, значит, припрятал лучшее напоследок, разве нет? Выходит, молекула понимает молекулу.
- В моем амбаре не самое лучшее и не самое худшее припрятано, хотя лучшее у меня, сами понимаете, не обязательно хорошее, а уж худшее - хуже не бывает, - сказал я. - Хочешь знать, что там?
- Конечно, если расскажешь.
- Самое бессодержательное и все-таки самое исчерпывающее человеческое послание, - сказал я.
- Какое?
- До свидания, - ответил я.

* * *

У меня в доме прием!
А кто готовит еду и постели для моих гостей, самых замечательных гостей на свете?
Незаменимая Эллисон Уайт! Слава Богу, миссис Берман уговорила ее остаться!
И хотя миссис Берман говорит, что уже на девяносто процентов закончила свой последний эпос и скоро собирается вернуться в Балтимор, Эллисон Уайт не бросит меня сохнуть тут в одиночестве. Во-первых, биржевой кризис, разразившийся две недели назад, уменьшил спрос на домашнюю прислугу. Во-вторых, она снова беременна и собирается выносить плод. И потому сама попросила разрешения остаться с Селестой, по крайней мере на зиму, а я сказал ей: “Чем дольше, тем лучше”.

* * *

Может, надо было по ходу книги ставить вехи, например: “Сегодня четвертое июля”, или: “Пишут, что нынче небывало холодный август, возможно, это связано с исчезновением озона на Северном полюсе”, и прочее в том же духе. Но я ведь понятия не имел, что получится не только автобиография, но и дневник.
Позвольте сказать, что уже сентябрь. День труда миновал две недели назад, как раз, когда разразился крах на бирже. Бах! - и процветания как не бывало! Бах! - и надо ждать нового лета!

* * *

У Селесты и ее друзей снова начались занятия в школе, и утром она спросила, что я знаю о Вселенной. Ей надо писать об этом сочинение.
- Почему ты спрашиваешь меня?
- Вы каждый день читаете “Нью-Йорк таймc”, - ответила она.
И я рассказал ей, что Вселенная взяла начало от большой клубничины весом в одиннадцать фунтов, которая взорвалась и разлетелась на куски в семь минут после полуночи три триллиона лет назад.
- Я же серьезно! - обиделась она.
- А я и рассказываю то, что прочитал в “Нью-Йорк таймc”.

* * *

Пол Шлезингер перевез сюда свою одежду и все нужное для работы. Готовит первый в жизни сборник статей, который назвал так: “Единственный способ успешно осуществить революцию в любой области человеческой деятельности”.
Там вот о чем: изучая историю, Шлезингер пришел к выводу, что разум большинства людей не способен воспринимать новые идеи, пока им не займется специально подобранная группа, которая раскрепощает сознание. Если этого не произойдет, жизнь не изменится, какой бы болезненной, неестественной, несправедливой, нелепой, совершенно безликой она бы ни была.
Эта группа должна включать специалистов трех категорий, пишет он. А не то революция пойдет прахом, будь она политическая, художественная, научная или любая другая.
Самый ценный специалист - истинный гений, личность, способная высказывать нестандартные идеи. “Гений работает в одиночку, - пишет Шлезингер, - и его всегда считают безумцем”.
Специалиста следующей категории найти легче: это высокообразованный гражданин, пользующийся признанием в своем кругу, который понимает и разделяет идеи гения и объясняет остальным, что гений не безумец. “Такой человек, - сказано у Шлезингера, - работая в одиночку, понимает необходимость перемен, но не знает, какую они должны принять форму”.
Специалисты третьей категории в состоянии донести любые, даже самые сложные идеи до толпы, пусть даже состоящей сплошь из завзятых тупиц. “Чтобы заинтересовать и возбудить толпу, - утверждает Шлезингер, - они готовы говорить все что угодно. Но пока такой человек работает в одиночку, только на основе своих скудных идей, он что-то вроде рождественской индейки, набитой дерьмом”.

* * *

Надувшийся, как воздушный шар, Шлезингер заявляет, что каждую увенчавшуюся успехом революцию, включая и абстрактный экспрессионизм - в этой революции принимал участие и я, - возглавляла команда именно с таким распределением ролей: в абстрактном экспрессионизме гением был Поллок, в русской революции - Ленин, в христианстве - Иисус Христос.
Если такой команды не сложится, говорит он, нечего и ожидать никаких серьезных изменений.

* * *

Только вообразите! В этом самом доме на берегу, еще несколько месяцев назад пустом и мертвом, сейчас рождается книга О том, как успешно осуществлять революции, и еще книга о том, что переживают бедные девушки, связавшись с мальчиками из богатых семей, и еще мемуары художника, все картины которого исчезли с полотен.
Да вдобавок мы ждем ребенка!

* * *

Я выгладываю в окно: простоватый рабочий на тракторе, к которому прицеплен целый состав дико верещащих косилок, косит лужайку. Мне известно о нем только, что зовут его Франклин Кули, у него шесть ребятишек, и он водит старый, цвета детского дерьма кадиллак марки “купде-виль”. Не знаю даже, умеет ли он читать и писать. Сегодня утром из “Нью-Йорк таймc” я вычитал, что по крайней мере сорок миллионов американцев не умеют ни читать, ни писать. То есть безграмотных здесь в шесть раз больше, чем армян на всем белом свете. Так много их и так мало нас!
Интересно, этот Франклин Кули, жалкий тупой работяга с шестью детишками, оглохший от лязга и тарахтенья косилок, имеет ли он хоть малейшее представление о том, какая всесокрушающая работа здесь происходит?

* * *

Да, угадайте, что еще поведала сегодня “Нью-Йорк таймс”? Генетики нашли неопровержимые свидетельства того, что когда-то мужчины и женщины были обособленными расами, мужчины появились и эволюционировали в Азии, женщины - в Африке. По случайному совпадению они, столкнувшись друг с другом, оказались способными к перекрестному оплодотворению.
Там еще написано, что клитор - это рудимент органа оплодотворения побежденной, порабощенной, упрощенной и в конце концов выхолощенной расы, которая оказалась слабее, но отнюдь не тупее победителей!
Отказываюсь от подписки.


25

Вернемся в Великую депрессию!
Коротко о главном: Германия вторглась в Австрию, затем в Чехословакию, потом в Польшу, потом во Францию, и жалкая букашка за тридевять земель в Нью-Йорке оказалась невольной жертвой. Фирма “Братья Кулон и компания” закрылась, а меня выкинули из агентства - вскоре после того, как я вернулся с мусульманских похорон отца. Поэтому я решил вступить в армию Соединенных Штатов, тогда еще армию мирного времени, и выдержал квалификационные испытания очень хорошо. Великая депрессия у всех выбивала почву из-под ног, а армия в Америке по-прежнему оставалась маленькой семьей, и мне повезло, что меня в нее приняли. Вспоминаю, как сержант с вербовочного пункта на Таймс- сквер сказал, что я буду более желанным родственником в армейской семье, если сменю имя на более американское.
Помню даже и его ценный совет - почему бы мне не стать Робертом Кингом? Только вообразите: кто-то сейчас проходит через мой пляж, с завистью смотрит на этот особняк, гадает, что за богач живет так шикарно, и получает ответ - Роберт Кинг.

* * *

Но я прижился в армии и в качестве Рабо Карабекяна, причем, как вскоре выяснилось, на то была своя причина: генерал-майор Дэниел Уайтхолл, который командовал тогда боевыми соединениями Инженерного корпуса, мечтал о своем портрете маслом в полный рост и подумал, что человек с иностранным именем лучше подойдет для такой работы. Портрет, разумеется, я должен был написать бесплатно. Генерал этот так жаждал бессмертия! Через шесть месяцев из-за почечной недостаточности ему пришлось выйти в отставку, что лишило его возможности участвовать в самой большой войне своего времени.
Бог знает, что сталось с этим портретом, писал я его, кстати, после того, как провел несколько часов на строевых учениях. Кисти, краски я использовал только самые лучшие, генерал покупал их с восторгом. Итак, хотя бы одна моя работа сможет пережить “Мону Лизу”! Знай я это в свое время, пририсовал бы ему загадочную улыбочку, смысл которой был бы понятен только мне: генералом стал, а две мировые войны проморгал.

* * *

На другой моей картине, которая тоже может пережить “Мону Лизу” - не знаю, хорошо этот или плохо, - изображен здоровенный сукин сын в картофельном амбаре.

* * *

Как многое я начинаю понимать только сейчас! Тогда, делая портрет генерала Уайтхолла в особняке почти таком же величественном, как мой, - только был тот собственностью армии, - я оказался типичным армянином! Добро пожаловать, возвращаемся в естественное состояние! Я был тощий рекрут, а он - паша весом фунтов двести с гаком, который мог раздавить рекрута, как насекомое.
Зато во время сеансов у меня была возможность хитро и небескорыстно, но, в общем-то, вполне по делу наставлять его, перемежая свои советы лестью:
- У вас очень сильный подбородок. Вам, должно быть, говорили?
И, как, надо думать, всегда делали бесправные армянские советники при турецком дворе, я поздравлял генерала с блестящими идеями, которые он от меня же и услышал. Пример:
- Я понимаю, вы, конечно, думали о том, какое значение будет иметь аэрофотосъемка, если начнется война.
- А война уже началась практически для всех стран, кроме Соединенных Штатов.
- Думал, конечно, - важно отвечал он.
- Будьте добры, поверните голову чуть-чуть влево, - говорил я. - Прекрасно! Теперь не так мешают тени под глазами. Не хотелось бы упустить ваши глаза. А теперь вообразите, что вы с вершины холма смотрите на закат над долиной, где завтра будет бой.
Тут он из себя вылезал от усердия, словечка не вымолвит, чтобы все не испортить. А я, как дантист, болтаю да болтаю, сколько душе угодно.
- Хорошо! Прекрасно! Великолепно! Не двигайтесь!
- И, накладывая краску, добавлял невзначай: - У нас все службы считают себя специалистами по противоздушной маскировке, но ведь очевидно, что это дело саперов.
А немного позже продолжал:
- Маскировкой, естественно, лучше всего заниматься художникам, я пока единственный художник в Инженерном корпусе, но, наверно, наберут и других.

* * *

Срабатывала ли эта вкрадчивая и ловкая левантийская приманка? Судите сами.
Покрывало с картины торжественно сняли на церемонии отставки генерала. Я закончил строевую подготовку и получил звание обученного рядового. Самый обыкновенный солдат с устаревшей винтовкой “Спрингфилд”, я стоял в строю перед задрапированным помостом, где был установлен мольберт с портретом, а генерал держал речь.
Он говорил об аэрофотосъемке и о том, что обязанность саперов - обучить все службы маскировочным работам. Он объявил, что, согласно его последнему приказу, все солдаты и сержанты, имеющие “художественные навыки”, приписываются к вновь созданному маскировочному подразделению под командой - вы только послушайте: - “Старшего сержанта Рабо Карабекяна. Надеюсь, я правильно произнес его имя?”
Правильно, еще как правильно!

* * *

Я служил старшим сержантом в форте Бельвуар, когда прочел в газете о смерти Дэна Грегори и Фреда Джонса в Египте. Мерили не упоминалась. Хоть они и носили итальянскую военную форму, но были штатскими, и обоим посвятили почтительно написанные некрологи, ведь Америка тогда еще не вступила в войну. Итальянцы еще не были врагами, а англичане, убившие Грегори и Фреда, еще не были союзниками. В некрологе, помню, говорилось, что Грегори, наверно, - самый известный художник за всю историю Америки. Фред отправлялся на Страшный суд асом первой мировой войны, хоть им и не был, и пионером авиации.
Меня, разумеется, больше всего интересовала Мерили. Она еще молода, по-прежнему красива, и, конечно, найдет кого-нибудь побогаче меня, кто о ней позаботится. В моем положении мечтать о ней не приходилось. Военным платили мало, даже старшим сержантам. И не предвиделось распродажи Святых Граалей со скидкой в гарнизонном магазине.

* * *

Моя страна, наконец, тоже начала воевать, как и все остальные; меня произвели в лейтенанты, и я служил, можно сказать, воевал в Северной Африке, Сицилии, Англии и Франции. В конце концов пришлось сражаться и на границе Германии, я был ранен и захвачен в плен, не сделав и выстрела. Та самая белая вспышка - и все.
Война в Европе кончилась 8 мая 1945 года. Русские еще не успели захватить наш лагерь военнопленных. Меня вместе с сотнями офицеров из Великобритании, Франции, Бельгии, Югославии, России, из Италии, которая перешла на сторону бывших врагов, из Канады, Новой Зеландии, Южной Африки и Австралии, словом, отовсюду отправили этапом из лагеря на еще не захваченную территорию. Од- нажды ночью наши охранники исчезли, и мы проснулись на краю огромной зеленой долины, где теперь проходит граница между Восточной Германией и Чехословакией. Внизу, в долине, было тысяч десять людей - выжившие в лагерях смерти, угнанные в Германию на работы, сумасшедшие, выпущенные из лечебниц, уголовники, выпущенные из тюрем, пленные офицеры и солдаты всех армий, воевавших против Германии.
Какое зрелище! Запоминается на всю жизнь! Но и это еще не все: в долине этой были и последние остатки гитлеровской армии, в изодранной в лохмотья форме, но с орудиями убийства, в полном боевом порядке!
Незабываемо!


26

Кончилась моя война, и моя страна, где единственный человек, которого я знал, был китаец из прачечной, полностью оплатила косметическую операцию на том месте, где когда-то у меня был глаз. Ожесточился ли я? Нет, просто был обескуражен, так же - теперь я это понимал, - как и Фред Джонс в свое время. Ни ему, ни мне возвращаться было некуда.
Кто оплатил операцию в госпитале форта Бенджамен Харрисон, под Индианаполисом? Высокий тощий мужчина, суровый, но справедливый, откровенный, но проницательный. Нет, не Санта Клаус, чьи изображения, которые на Рождество вы видите во всех торговых галереях, в основном копируют рисунок Дэна Грегори из журнала “Либерти”, сделанный в 1923 году.
Нет, на Санта Клаус, а Дядя Сэм.

* * *

Я уже говорил, что женился на медицинской сестре из своего госпиталя. Говорил, что у нас два сына, которые больше со мной не разговаривают. Они теперь даже не Карабекяны. Они официально поменяли фамилию на Стил: их отчим - Рой Стил.
Однажды Терри Китчен спросил меня, зачем я женился, раз уж так обделен даром семьянина.
- В послевоенных фильмах все женились, - не думая ответил я.
Разговор этот происходил лет через пять после войны.
Мы, должно быть, валялись на раскладушках, я купил их для студии, которую мы сняли около Юнион-сквер. На этом чердаке Терри не только работал, но и жил. Я тоже завел привычку проводить там две или три ночи в неделю, когда обнаружил, что не очень-то мне и рады в квартире на цокольном этаже неподалеку, где жили жена и дети.

* * *

Чем могла быть недовольна моя жена? Я бросил работу агента по страхованию жизни в фирме “Коннектикут Дженерал”. Почти все время я был отравлен не только алкоголем, но страстью к закрашиванию огромных полотен одноцветным Дура-Люксом. Арендовал картофельный амбар и сделал основной взнос за дом на Лонг- Айленд, где тогда никто не жил.
И в разгар этого семейного кошмара пришло заказное письмо из Италии, где я никогда не был. Меня просили приехать во Флоренцию, оплачивали расходы, чтобы я выступил свидетелем в суде по делу о двух картинах, Джотто и Мазаччо, которые американские солдаты изъяли у немецкого генерала в Париже. Картины эти передали в мое подразделение экспертов, чтобы внести их в список и отправить на склад в Гавр, где специально упаковывали и хранили произведения искусства. Генерал, ясное дело, украл их из частного дома, когда гитлеровская армия отступала через Флоренцию на север.
Упаковкой в Гавре занимались итальянские военнопленные, до войны работавшие по этой части. Один из них ухитрился переправить обе картины жене в Рим, где тайно хранил их, не показывая никому, кроме ближайших друзей. Настоящие владельцы пытались вернуть картины через суд.
Итак, я отправился во Флоренцию, а в газетах, в связи с процессом, замелькало мое имя, поскольку за переправку картин из Парижа в Гавр отвечал я.

* * *

У меня была тайна, которую я до сих пор никому не выдал: кто был иллюстратором, навсегда им и останется. И так уж получалось, что за своими композициями из выдавленных цветных полос, наложенных на огромное ровное поле Сатин-Дура-Люкса, я всегда видел какую-нибудь историю из жизни. Она приходила в голову сама собой, как незатейливая затасканная мелодия, а придет - уж не отделаешься: кладу полосу и вижу за ней душу, сущность какого- нибудь человека, а то и животного.
Я выдавливал полосу, а неумирающий голос иллюстратора нашептывал, например: оранжевая полоса - душа полярного исследователя, оставшегося в одиночестве, а белая - душа полярного медведя, который на него сейчас кинется.
Более того, эти фантазии воздействовали и по-прежнему воздействуют на мое восприятие реальных сцен жизни. Вот двое болтают на перекрестке, а я вижу не только их плоть и одежду, но еще узкие вертикальные цветные полосы внутри них, даже, в общем- то, скорее не полосы, а неяркие неоновые трубки.

* * *

В последний свой день во Флоренции, вернувшись около полудня в отель, я обнаружил оставленную для меня внизу записку. Вроде бы у меня не было в Италии знакомых. Записка на дорогой бумаге с величественным гербом гласила:
_На_свете_не_так_уж_много_Рабо_Карабскянов._Если_Вы_и_не_ _тот,_все_равно,_приходите._Я_без_ума_от_армян._А_кто_от_них_не_ _без_ума?_Вы_потрете_ступни_о_мои_ковры,_и_вспыхнут искры._ _Звучит_забавно?_К_черту_современное_искусство._Наденьте_что-_ _нибудь_зеленое._
И подпись: _Мерили,_Графиня_Портомаджьоре_(дочь_шахтера)._
Вот это да!


27

Я позвонил ей из отеля моментально. Она спросила, могу ли я прийти через час на чай. Конечно, могу! Сердце колотилось как бешеное.
Она жила всего в четырех кварталах от гостиницы, во дворце, построенном в середине пятнадцатого века Леоном Баттиста Альберти для Инноченцо ди Медичи Невидимого. Крестообразное здание, четыре крыла, в центре ротонда двенадцати метров в диаметре, из стен полувыступают восемнадцать коринфских колонн высотой четыре с половиной метра. Над капителями колонн световой барабан, стена с тридцатью шестью окнами. А над нею купол, расписанный изнутри - Богоявление с Вседержителем, Иисусом, Девой Марией и ангелами, глядящими вниз из облаков, творение Паоло Уччелло. Пол террасы украшен работой неизвестного мастера, скорее всего венецианца, - фигуры крестьян, собирающих урожай, выпекающих хлебы, давящих виноград и все такое.

* * *

Несравненный Рабо Карабекян не демонстрирует здесь, позвольте заметить, ни своей эрудиции, ни уникальной армянской памяти, ни знания метрической системы мер. Вся информация почерпнута из книги, которая только что вышла в издательстве “Альфред А. Кнопф Инкорпорейтед” и называется “Сокровища искусств в частных коллекциях Тосканы”, текст и фотографии южнокорейского политэмигранта по имени Ким Бум Сук. В предисловии сообщается, что это докторская диссертация Ким Бум Сука по истории архитектуры, написанная им в Массачусетском технологическом институте. Он изучил и сфотографировал интерьеры многих богатейших из известных ученым частных домов во Флоренции и вокруг нее, которые раньше не посещались и не фотографировались посторонними, а хранящиеся там шедевры не упоминались в каталогах.
Среди этих прежде недоступных частных владений было - приготовьтесь! - Палаццо Инноченцо Невидимого ди Медичи, в которое я тридцать семь лет назад проник.

* * *

Палаццо и все, что в нем есть, пять с половиной веков находилось в частном владении, остается в частном владении и сейчас, после смерти моей подруги Мерили, графини Портомаджьоре, которая, как написал Ким Бум Сук, впервые разрешила с фотоаппаратом и измерительными инструментами изучить дворец. Два года назад, после смерти Мерили, владение перешло к ближайшему родственнику ее покойного мужа, троюродному брату, миланскому автомобильному дельцу, а тот сразу же продал его таинственному египтянину, который, кажется, занимается торговлей оружием. Его имя? Только со стула не свалитесь: его имя Леон Мамигонян!
Мир тесен!
Он - сын Вартана Мамигоняна, человека, который уговорил моих родителей вместо Парижа податься в Сан-Игнасио, а значит, если разобраться, по его милости я остался без глаза. Как мне простить Вартана Мамигоняна?

* * *

Леон Мамигонян купил и все, что было в палаццо, а значит, владеет теперь собранной Мерили коллекцией абстрактного экспрессионизма - лучшей в Европе и второй в мире после моей.
Что в них такого, в этих армянах? Отчего они _всегда_ преуспевают? Надо бы разобраться.

* * *

Как случилось, что я стал обладателем бесценной докторской диссертации Ким Бум Сука именно тогда, когда начал писать о нашем с Мерили воссоединении в 1950 году? Опять совпадение, которое люди суеверные, несомненно, воспримут серьезно.
Два дня назад вдова Берман наглоталась Бог знает каких послевоенных фармакологических чудес и, сверх меры возбужденная и деятельная, отправилась в книжный магазин, где, по ее собственным словам, “услышала призыв” книжки, одной из многих сотен. Книжка сказала, что мне, Рабо Карабекяну, хотелось бы ее иметь. И Цирцея мне ее купила.
Я как раз начал писать о Флоренции, но она-то этого не знала. Никто не знал. Она отдала мне книжку, даже не полистав ее, и понятия не имела, что в ней описано палаццо моей старинной подружки.
Можно сойти с ума, если принимать такие совпадения слишком близко к сердцу. Можно заподозрить, что во Вселенной происходит многое такое, чего ты толком не понимаешь.

* * *

Доктор Ким, или доктор Бум, или доктор Сук, не знаю уж, какое из трех имен - его фамилия, если у корейцев вообще есть фамилия, прояснил два загадочных вопроса, касающихся ротонды, которые возникли у меня, когда я имел честь посетить палаццо. Первый: каким образом величественная ротонда целый день освещена дневным светом? Оказывается, на наружных подоконниках тридцати шести окон установлены зеркала, еще больше зеркал на крышах палаццо, они ловят лучи солнца и направляют свет внутрь здания.
Второй вопрос: почему на нижнем этаже большие участки между колоннами ротонды ничем не украшены? Как мог допустить такое покровитель искусств? Когда я увидел ротонду, прямоугольники между колоннами покрывала очень бледная розовато-оранжевая краска, по тону близкая к цвету Сатин-Дура-Люкс, который назывался “Гавайский вечер”.
Доктор Ким, или доктор Бум, или доктор Сук рассказывает, что на этих стенах резвились полуобнаженные языческие боги и богини, которые навсегда утрачены. Дело не в том, что поверх них нанесли слой новой краски. Их соскоблили со стен ротонды во время изгнания Медичи из Флоренции, начавшегося в 1494 году, то есть через два года после того, как белые открыли наше полушарие, и длившегося до 1531 года. Фрески уничтожили по настоянию доминиканского монаха Джироламо Савонаролы, который жаждал искоренить все следы язычества, отравлявшие, по его мнению, Флоренцию во времена правления Медичи.
Фрески принадлежали кисти Джованни Вителли, о котором почти ничего не известно, кроме того, что он, кажется, родился в Пизе. Он, можно сказать, был Рабо Карабекяном своего времени, а христианский фундаментализм - его Сатин-Дура-Люксом.

* * *

Ким Бум Сука, между прочим, выдворили из его родной Южной Кореи за создание союза студентов университета, который требовал улучшения учебных программ.
Джироламо Савонаролу, между прочим, повесили, а тело его сожгли на площади перед бывшим Палаццо Инноченцо Невидимого ди Медичи в 1494 году.
Я очень люблю историю. Не понимаю, почему она совсем не интересует Селесту с приятелями.

* * *

Ротонда палаццо, когда там еще были и языческие и христианские изображения, теперь мне представляется попыткой Ренессанса создать свою атомную бомбу. Постройка ее потребовала огромных денег и усилий лучших тогдашних умов, чтобы в небольшом объеме, в причудливых комбинациях передать самые мощные силы Вселенной, того, что воспринималось Вселенной в пятнадцатом столетии.
С тех пор Вселенная, что и говорить, изменилась очень, очень сильно.

* * *

Об Инноченцо Невидимом ди Медичи в книге Ким Бум Сука сообщается вот что: он был банкиром, что я перевел бы, пользуясь современными понятиями, как ростовщик и вымогатель или как гангстер. Он был богатейший и самый необщительный из всего семейства Медичи. Портретов его не писали, за исключением бюста работы Лоренцо Гиберти, где он запечатлен ребенком. В пятнадцать лет Инноченцо сам это бюст и разбил, а осколки бросил в Арно. Балы и праздники он не посещал, сам их не устраивал, по городу передвигался только в закрытой повозке, чтобы никто его не видел.
Когда завершили строительство палаццо, даже ближайшие его приспешники, даже высочайшие особы, включая двух его кузенов, которые были Папами, встречались с ним исключительно в ротонде. Они должны были стоять у стен, а Инноченцо находился в центре, облаченный в бесформенную монашескую рясу, и лицо его скрывала маска смерти.

* * *

Он утонул в Венеции, в изгнании. Подводные крылья изобрели еще очень, очень не скоро.

* * *

Тон Мерили по телефону, когда она приглашала меня прийти к ней в палаццо немедленно, наряду с признанием, что мужчины в ее жизни сейчас нет, казалось, гарантировал, что через какие-нибудь два часа я вновь создам непревзойденный любовный шедевр, но уже не зеленым юнцом, а героем войны, человеком, весьма опытным в амурных делах, прожженным космополитом!
В свою очередь я предупредил Мерили, что потерял на войне глаз и ношу повязку, что я, увы, женат, но, похоже, семейная лодка наскочила на риф.
Боюсь, припомнив свою боевые подвиги, я еще намекнул, что от женщин у меня на войне, как от вшей, отбою не было. Женщины на меня так и вешались - как вши накидывались. Присказка у нас такая была: что, дескать, у контуженных на голове “вошки в салочки гоняют”.
Дрожащий от желания и распираемый тщеславием, я примчался точно в назначенный час. Служанка повела меня по длинному прямому коридору к ротонде. Оказалось, вся прислуга графини Портомаджьоре - сплошь женщины, даже швейцары, и садовники. Та, что встретила меня, помнится, поразила своей мужеподобностью, суровостью и тем, как совершенно по-военному приказала остановиться у края ротонды.

* * *

В центре, с головы до ног облаченная в глубочайший траур по мужу, графу Бруно, стояла Мерили.
Маски смерти не было на ее лице, но оно было до того бледно и так сливалось с льняными волосами в неярком свете ротонды, будто вся голова вырезана из куска старой слоновой кости.
Я был ошеломлен.
Голос ее звучал надменно и пренебрежительно:
- Итак, мой вероломный маленький армянский протеже, - сказала она, - мы встретились снова.


28

- Держу пари, рассчитывал сразу же лечь в койку, - сказала она. Ее слова эхом отозвались в ротонде, как будто божества под куполом шепотом пустились в пересуды.
- Вот неожиданность, прости, - продолжала она, - сегодня мы даже и рук друг другу не пожмем.
В грустном изумлении я покачал головой.
- За что ты так на меня сердита?
- Тогда, во время Великой депрессии, я думала, ты мой единственный на свете, настоящий друг. А потом, когда ты свое получил, больше я о тебе и не слышала.
- Ушам своим не верю. Ты же сама велела мне уйти, ради нас обоих. Ты что, забыла?
- Ты, видно, был страшно рад это услышать. Сразу же смылся.
- Ну, а что, по-твоему, надо было делать?
- Подать знак, любой знак, что беспокоишься обо мне. А у тебя за четырнадцать лет времени на это не нашлось, ни одного телефонного звонка, ни одной открытки. А теперь ты вдруг появляешься, словно фальшивая монетка, от которой не отделаться, и на что рассчитываешь? Рассчитываешь сразу же в койку.

* * *

- Ты хочешь сказать, мы могли бы и дальше встречаться? - спросил я с недоверием.
- Встречаться? Это как это -_встречаться_! - передразнила она сердито. Гнев ее отозвался в куполе карканьем передравшихся ворон.
- По части любви у Мерили Кемп никогда не было недостатка. Отец так любил меня, что избивал каждый день. Футбольная команда в школе так меня любила, что после выпускного бала насиловала всю ночь. Импрессарио в варьете “Зигфельд” до того меня любил, что заставил сделаться одной из его шлюх, не то грозился вышвырнуть вон, да еще плеснуть кислотой в лицо. Дэн Грегори уж так был влюблен, что спустил меня с лестницы из-за дорогих кистей, красок и всего прочего, что я тебе посылала.
- _Что_ он сделал? - переспросил я.
И тут она рассказала мне всю правду о том, как я стал учеником Дэна Грегори.
Я был потрясен.
- Но... но ему же нравились мои работы, разве нет? - запинаясь спросил я.
- Нет, не нравились, - ответила она.

* * *

- Так мне первый раз из-за тебя досталось. Второй раз он избил меня из-за тебя тогда, в день Святого Патрика, когда мы переспали и ты навсегда исчез. Вот так, рассказывай теперь, как ты чудесно со мной обходился.
- Мне никогда еще не было так стыдно, - пробормотал я.
- А что _ты_ со мной делал, помнишь? Водил меня на эти прогулки - глупые такие, счастливые, замечательные.
- Да, - сказал я, - помню.
- А еще ты тер ступни о ковер, а потом касался пальцем моей шеи, так неожиданно.
- Да, - сказал я.
- И еще мы с тобой такое выкидывали, - сказала она.
- Да, тогда в каморке, когда были вместе.
Она снова взорвалась:
- Нет! Да нет же, нет! Дурак ты! Ну и дурак! Невообразимый дурак! Когда ходили в Музей современного искусства!

* * *

- Значит, ты потерял на войне глаз, - сказала она.
- Как Фред Джонс, - говорю.
- И как Лукреция и Мария.
- А кто это?
- Моя кухарка, - сказала она, - и прислуга, которая привела тебя сюда.

* * *

- У тебя много боевых наград? - спросила она.
На самом деле их у меня было достаточно. У меня две бронзовые медали “За отличие”, и “Пурпурное сердце” - за ранение, да еще жетон - благодарность в Президентском приказе, и Солдатская медаль, и медаль “За образцовую службу”, и Лента за участие в европейско-африканской ближневосточной кампании с семью звездами - по числу сражений.
Больше всего я гордился Солдатской медалью, которой награждают того, кто спас другого солдата, причем не обязательно в бою. В 1941 году в форте Беннинг, штат Джорджия, я вел курс по технике маскировки для будущих офицеров. Я увидел, что горит казарма, подал тревогу, потом дважды туда входил и вынес двух солдат, которые были без сознания.
В бараке, кроме них, никого не было, да и не должно было находиться. Они напились, и пожар начался, по-видимому, из-за их неосторожности, за что им дали два года принудительных работ без оплаты и лишили льгот при увольнении со службы.
Насчет медалей: Мерили я сказал, что получил то, что мне причиталось, не больше и не меньше.
Терри Китчен, кстати, страшно завидовал моей Солдатской медали. У него была Серебряная звезда, но он считал, что Солдатская медаль в десять раз ценнее.

* * *

- Когда вижу человека с медалью, так бы и расплакалась, обняла его и сказала: “Бедный ты мой, сколько ж тебе пришлось вынести, чтобы жена с детишками спокойно жили”.
И еще она сказала, что ей всегда хотелось подойти к Муссолини, у которого орденов и медалей было столько, что места на мундире не хватало, и спросить: “Раз вы совершили столько подвигов, как это от вас еще что-то осталось?”
А потом она припомнила проклятую мою фразу в разговоре по телефону.
- Значит, говоришь, на войне от женщин, как от вшей, недостатка не было? Только вычесывать успевай.
Извини, говорю, мне очень жаль, и в самом деле, напрасно я это сказал.
- Никогда раньше не слышала этого выражения, - сказала она. - Пришлось догадываться, что оно значит.
- Да забудь ты это.
- Знаешь, что я подумала? Подумала, что тебе встречались женщины, которые за кусок хлеба для себя и детей своих да стариков на все пойдут, ведь мужчины или погибли, или воевали. Ну что, правильно?
- О Господи, хватит, - простонал я.
- Что с тобой, Рабо?
- Достала ты меня, вот что.

* * *

- Вообще-то не трудно было догадаться, - сказала она. - Ведь, когда война, женщины всегда оказываются в таком положении, в этом вся штука. Война - это всегда мужчины против женщин, мужчины только притворяются, что дерутся друг с другом.
- Бывает, что очень похоже притворяются, - сказал я.
- Ну и что, они ведь знают, что о тех, кто лучше других притворяется, напишут в газетах, а потом они получат медали.

* * *

- У тебя обе ноги свои или есть протез?
- Свои.
- А Лукреция, служанка, которая тебе дверь открыла, потеряла и глаз и ногу. Я думала, может, и ты потерял ногу.
- Бог миловал.
- Так вот. Однажды утром Лукреция пошла к соседке, которая накануне родила, отнести два свежих яичка, надо было через луг перейти. И она наступила на мину. Чья это была мина, неизвестно. Известно только, что это мужских рук дело. Только мужчина способен придумать и закопать в землю такую остроумную штучку. Прежде, чем уйдешь, попробуй уговорить Лукрецию показать тебе все медали, которыми она награждена.
И добавила:
- Женщины ведь ни на что не способны, такие тупые, да? И в землю они только зерна закапывают, чтобы выросло что-нибудь съедобное или красивое. И ни в кого гранатой не запустят, разве что мячом или свадебным букетом.
Окончательно сникнув, я сказал:
- Хорошо, Мерили, ты своего добилась. В жизни не чувствовал себя ужаснее. Надеюсь, Арно достаточно глубока, вот возьму и утоплюсь. Позволь мне вернуться в гостиницу.
- Оставь пожалуйста, - сказала она. - По-моему, я просто заставила тебя посмотреть на собственную персону так, как все мужчины смотрят на женщин. Если это мне удалось, то очень хотела бы, чтобы ты остался на обещанный чай. Кто знает? А вдруг мы опять станем друзьями?


29

Мерили привела меня в маленькую уютную библиотеку, в которой, по ее словам, размещалась собранная ее покойным мужем огромная коллекция порнографических книг по гомосексуализму. Я полюбопытствовал, куда же книги делись, и оказалось, она продала их за немаленькую сумму, а деньги разделила между своими слугами - все они женщины, все так или иначе серьезно пострадали во время войны.
Мы расположились друг против друга в чересчур мягких креслах за кофейным столиком. Дружелюбно мне улыбнувшись. Мерили сказала:
- Так-так, мой юный протеже, ну, как дела? Давненько не виделись. Семейная лодка, говоришь, наскочила на риф?
- Прости, не надо было мне этого говорить. Вообще ничего не надо было говорить. Я как наркотика нанюхался.
Чай с петифурами подала служанка, у которой вместо ладоней были стальные зажимы. Мерили что-то бросила ей по-итальянски, та рассмеялась.
- Что ты сказала?
- Что твоя семейная лодка разбилась о риф.
Женщина с зажимами ответила Мерили, и я попросил перевести.
- Она говорит, чтобы в следующий раз ты женился на мужчине. Муж держал ее ладони в кипятке, чтобы выпытать, с кем она спала, пока он был на фронте. А спала она с немцами, потом, кстати, с американцами. И началась гангрена.

* * *

В уютной библиотеке над камином висела картина, написанная в манере Дэна Грегори, я о ней уже упоминал, - подарок Мерили от жителей Флоренции, на картине - ее покойный муж граф Бруно, отказывающийся завязать глаза перед расстрелом. На самом деле было не совсем так, сказала она, но _совсем_так_ никогда ведь не бывает. И тут я спросил, как случилось, что она стала графиней Портомаджьоре, владелицей роскошного палаццо, богатых поместий на севере и всего остального.
И Мерили мне рассказала: она с Грегори и Фредом приехали в Италию до вступления Соединенных Штатов в войну против Германии, Италии и Японии, и принимали их как больших знаменитостей. Их приезд считался блестящим пропагандистским успехом Муссолини: еще бы, ведь это “величайший американский художник, известнейший авиатор и неотразимо прекрасная, талантливая актриса Мерили Кемп” - так дуче называл нас и говорил, что “мы прибыли, чтобы принять участие в духовном, физическом и экономическом итальянском чуде, которое на тысячелетия станет образцом для всего мира”.
Пропаганда так с ними носилась, что пресса и общество принимали Мерили с почестями, достойными великой актрисы.
- Вот так, внезапно из туповатой, легко доступной девки я превратилась в жемчужину в короне нового римского императора. Дэн и Фред, надо сказать, пришли в замешательство. Им ничего не оставалось, как относиться ко мне с уважением на публике, вот уж я повеселилась! Ты же знаешь, Италия совершенно помешана на блондинках, и где бы мы ни появлялись, первой входила я, а они шли позади, вроде моей свиты.
И я как-то без всяких хлопот выучила итальянский. Вскоре говорила гораздо лучше Дэна, хотя он еще в Нью-Йорке брал уроки итальянского. Фред же, конечно, так и не выучил ни слова.

* * *

Фред и Дэн, погибшие, можно сказать, за дело Италии, стали итальянскими героями. А слава Мерили даже пережила их славу, она осталась очаровательным, прекрасным напоминанием об их высшей жертве, а также о предполагавшемся преклонении многих американцев перед Муссолини.
Должен сказать, она и правда была все еще прекрасна, когда мы встретились, - даже без косметики и во вдовьем трауре. Хотя после всего пережитого могла бы выглядеть и пожилой дамой в свои сорок три года. А впереди у нее оставалась еще треть столетия!
Она еще станет, помимо всего прочего, самым крупным в Европе агентом по продаже изделий фирмы “Сони”. Да, жизни в этой старушке Мерили еще было на двоих!
Мысль графини о том, что мужчины не просто бесполезные, но и опасные идиоты, тоже опередила свое время. У нее на родине эти идеи по-настоящему восприняли только в последние три года Вьетнамской войны.

* * *

После смерти Грегори ее постоянно сопровождал в Риме граф Портомаджьоре, красавец Бруно - холостяк, оксфордец, министр культуры в правительстве Муссолини. С самого начала граф объяснил Мерили, что близость между ними невозможна, так как его интересуют только мальчики и мужчины. Такое предпочтение считалось в те времена криминальным, но граф, несмотря на все свои возмутительные поступки, чувствовал себя в безопасности. Он знал, что Муссолини не даст его в обиду, поскольку он был единственный представитель старой аристократии, который принял высокий пост в правительстве диктатора и, кроме того, буквально пресмыкался перед этим выскочкой в сапогах.
- Дерьмо он был, настоящее дерьмо, - заметила Мерили. - Люди издевались над его трусостью, тщеславием и изнеженностью.
- Но оказалось, - добавила она, - при всем при том он умело руководил британской разведкой в Италии.

* * *

Популярность Мерили в Риме после гибели Дэна и Фреда, еще до вступления Америки в войну, выросла необычайно. Она как сыр в масле каталась, бродила по магазинам и танцевала, танцевала, танцевала с графом Бруно, который обожал поболтать с ней и вообще держался истинным джентльменом. Он исполнял все ее желания, вел себя корректно и никогда не указывал, что и как ей делать, пока однажды вечером не сообщил, что сам Муссолини приказал ему жениться на ней!
- У него было много врагов, - рассказала Мерили, - все они нашептывали Муссолини, что Бруно гомосексуалист и британский шпион. Муссолини, конечно, знал о его пристрастии к мальчикам и мужчинам, но что у такого ничтожества хватит ума и присутствия духа заниматься шпионажем, дуче представить себе не мог.
Приказав своему министру культуры жениться на Мерили и тем самым продемонстрировать, что он не гомосексуалист, Муссолини передал ему документ, который Мерили должна была подписать. Документ составили, чтобы успокоить итальянскую аристократию, которой претила мысль, что старинные родовые поместья попадут в руки американской потаскушки. Согласно документу, в случае смерти графа Мерили пожизненно являлась владелицей его собственности, но без права продажи и передачи другому лицу. После ее смерти собственность переходила к ближайшему по мужской линии родственнику графа, а им, как уже говорилось, оказался миланский автомобильный делец.
На следующий день японцы внезапной атакой уничтожили основную часть американского флота в Перл-Харборе, поставив мирную тогда, антимилитаристски настроенную Америку перед необходимостью объявить войну не только Японии, но и ее союзникам, Германии и Италии.

* * *

Но еще до Перл-Харбора Мерили ответила отказом единственному мужчине, предложившему ей брак, да еще богатому и родовитому. Поблагодарив графа за неведомые ей прежде радости и оказанную честь, она отвергла его предложение, сказав, что пробудилась от дивного сна (а это мог быть только сон), и теперь ей пора вернуться в Америку, хотя никто ее там не ждет, и попытаться примириться с тем, кто она такая на самом деле.
А утром, захваченная мыслью о возвращении на родину, она вдруг почувствовала, какой в Риме мрачный и леденящий моральный климат, ну просто - точные ее слова - “ночь с мокрым снегом и дождем”, хотя на самом деле сверкало солнце и не было никаких туч.

* * *

На следующее утро Мерили слушала по радио сообщение о Перл- Харборе. В передаче говорилось о почти семи тысячах американцев, живущих в Италии. Формально отношения между странами еще не были разорваны, и американское посольство, пока еще функционировавшее, заявило, что изыскивает способы отправить в Соединенные Штаты по возможности всех - и при первой же возможности. Правительство Италии со своей стороны обещало всячески способствовать их отправке, хотя причин для массового бегства не было, поскольку “между Италией и Соединенными Штатами существуют тесные исторические и кровные связи и разрыв их - в интересах только евреев, коммунистов и загнивающей Британской империи”.
Тут к Мерили вошла горничная, в очередной раз сообщив, что опять какой-то рабочий интересуется, не подтекают ли старые газовые трубы у нее в спальне, а следом вошел сам рабочий, в комбинезоне и с инструментами. Он начал обстукивать стены, принюхивался, бормотал что-то по-итальянски. А когда они остались вдвоем, он, продолжая стоять лицом к стене, тихо заговорил по-английски, с акцентом, выдающим уроженца Среднего Запада.
Оказалось, что он из военного министерства Соединенных Штатов - в то время оно называлось Министерством обороны. Шпионская служба тоже входила тогда в это министерство. Он понятия не имел, симпатизирует она демократии или фашизму, но счел своим гражданским долгом попросить ее остаться в Италии и постараться сохранить добрые отношения с людьми в правительстве Муссолини.
По ее словам, Мерили впервые тогда подумала о своем отношении к демократии и фашизму. И решила, что демократия звучит лучше.
- А зачем мне оставаться и делать то, что вы просите? - спросила она.
- Как знать, а вдруг вам станут известны очень ценные для нас сведения, - ответил он. - Как знать, а вдруг вы сумеете оказать услугу своей родине.
- У меня ощущение, будто весь мир вдруг сошел с ума, - сказала она.
А он ответил, что мир давно уже превратился не то в тюрьму, не то в бедлам.
И тогда, в доказательство того, что мир сошел с ума, она рассказала про приказ Муссолини своему министру культуры жениться на ней.
Вот, по словам Мерили, как он отреагировал:
- Если в вашем сердце есть хоть капля любви к Америки, вы выйдете за него.
Так дочь шахтера стала графиней Портомаджьоре.


30

Почти до самого конца войны Мерили не знала, что ее муж - британский шпион. Она, как и все, считала его человеком слабым и неумным, но прощала его, ведь жили они прекрасно и он был к ней очень добр.
- Всегда скажет мне что-нибудь необыкновенно забавное, лестное и сердечное. Ему и правда очень нравилось мое общество. И оба мы были без ума от танцев.
Стало быть, была в моей жизни еще одна женщина, помешанная на танцах, готовая танцевать с кем угодно, лишь бы танцевал хорошо.
- Ты никогда не танцевала с Дэном Грегори, - сказал я.
- Он не хотел, - ответила она, - и ты тоже.
- Да я и не умел никогда. И не умею.
- Кто хочет - сумеет.

* * *

Когда она узнала, что муж - британский шпион, на нее это не произвело особого впечатления.
- У него были самые разные военные формы - на разные случаи, но я понятия не имела, чем они отличаются. На каждой полно нашивок, поди разбери. Я никогда не спрашивала: “Бруно, за что ты получил эту медаль? Что это за орел у тебя на рукаве? Что это за кресты по углам воротника?” И когда он сказал, что он - британский шпион, для меня это значило одно: еще какие-то побрякушки военные. Мне казалось, что к нам это не имеет никакого отношения.
После того, как его расстреляли, она боялась страшной пустоты, но этого не случилось. Тогда-то она и ощутила, что настоящие ее друзья, которые с нею останутся до конца жизни, - простые итальянцы.
- Где бы я ни появлялась, Рабо, ко мне все относились с сочуствием и любовью, и я платила тем же и плевала на то, какие там побрякушки они носят!
- Я тут у себя дома, Рабо, - сказала она. - Никогда бы здесь не оказалась, не помешайся Дэн на Муссолини. Но у этого армянина из Москвы в башке винтиков не хватало, и благодаря этому я дома, дома!

* * *

- Теперь расскажи, что _ты_ делал все эти годы, - сказала она.
- Ничего особенного. Моя жизнь кажется мне удручающе неинтересной.
- Ну ладно, давай рассказывай. Потерял глаз, женился, дважды произвел потомство, говоришь, что снова занялся живописью. Насыщенная жизнь, насыщеннее не бывает!
Да, думал я, с того дня Святого Патрика, когда мы сошлись и меня распирало от счастья и гордости, в моей жизни кое-что происходило, хотя не много, не много. У меня было несколько забавных солдатских историй, которые я рассказывал дружкам- собутыльникам в таверне “Кедр”, рассказал и ей. У нее была настоящая жизнь. Я собирал забавные байки. У нее был дом. Я же почувствовать себя дома и не мечтал.

* * *

Первая солдатская история:
- Когда освобождали Париж, я решил найти Пабло Пикассо, это воплощение Сатаны для Дэна Грегори, и убедиться, что с ним все в порядке.
Пикассо приоткрыл дверь, не снимая цепочки, и сказал, что занят, не желает, чтобы его беспокоили. Всего в нескольких кварталах от дома еще пушки стреляли. Пикассо захлопнул дверь и защелкнул замок.
Мерили расхохоталась и сказала:
- Может, ему было известно, какие ужасные вещи говорил о нем наш господин и учитель. - И добавила: знай она, что я жив, она сохранила бы фотографию из итальянского журнала, которую только мы с ней могли по-настоящему оценить. На фотографии был коллаж Пикассо: разрезанный плакат, рекламирующий американские сигареты. На плакате три ковбоя курят вечером у костра, а Пикассо сложил куски так, что получилась кошка.
Из всех имеющихся на земном шаре специалистов по искусству, наверно, только Мерили и я знали, что изрезанный плакат - работа Дэна Грегори.
Неплохая идейка, а?

* * *

- Похоже, это был единственный раз, когда Пикассо обратил хоть какое-то внимание на одного из самых популярных американских художников, - предположил я.
- Похоже, - согласилась она.

* * *

Вторая солдатская история:
- Я попал в плен за несколько месяцев до конца войны, - рассказал я. - В госпитале меня подлатали и отправили в лагерь для военнопленных под Дрезденом, где практически нечего было есть. Продовольствия в том, что когда-то называлось Германией, не было. В лагере все отощали - кожа да кости, кроме человека, которого мы сами выбрали делить пайки. Он никогда не оставался с едой наедине. Мы ждали, когда ее привезут, и все тут же при нас делилось. А он все равно почему-то выглядел сытым и довольным, а мы превращались в скелеты. Оказывается, он потихоньку подбирал крошки и слизывал то, что прилипало к ножу и поварешке, и наедался.
Кстати, тем же невинным способом достигают полного процветания многие мои соседи здесь, на побережье. У них на попечении все, что еще уцелело в этой, вообще говоря, обанкротившейся стране, поскольку они, понимаете ли, достойны доверия. И уж будьте уверены, что-то прилипает и к их ловким пальцам, а что уцепили, мимо рта не пронесут.

* * *

Третья солдатская история:
- Однажды вечером нас всех под охраной вывели из лагеря и погнали маршем по сельской местности. Часа в три ночи приказали остановиться: располагаемся под открытым небом на ночлег.
Просыпаемся с солнцем и видим, что мы на краю долины, недалеко от развалин средневековой каменной часовни, а охрана исчезла. И в долине, на не тронутой войной земле тысячи, тысячи людей, которых, как и нас, под охраной привели сюда и бросили. Там были не только военнопленные. Были и узники концентрационных лагерей, которых сюда пригнали, и люди с заводов, где они трудились, как рабы, и выпущенные из тюрем уголовники, и сумасшедшие из лечебниц. Преследовалась цель удалить нас подальше от городов, где мы могли устроить Бог весть что.
Были здесь и штатские, бежавшие от русских, от американцев и англичан. Армии союзников почти уже сомкнулись и на север от нас, и на юг.
А еще были здесь сотни немцев, по-прежнему вооруженных до зубов, но теперь притихших, дожидавшихся, кому бы сдаться.
- Обитель мира*, - сказала Мерили.
______________________
* Исаия, 33:18.
______________________


* * *

Я сменил тему, перешел от войны к миру. Рассказал, что после большого перерыва вернулся к искусству и, к собственному удивлению, сделал несколько серьезных работ, от которых Дэн Грегори, герой Италии, погибший в Египте, перевернулся бы в могиле; таких работ, каких еще свет не видывал.
Она замахала руками в притворном ужасе:
- О, прошу тебя, только не об искусстве. Оно прямо как болото - всю жизнь барахтаюсь.
Но внимательно выслушала рассказ о нашей небольшой группе в Нью-Йорке и о наших картинах, совсем одна на другую не похожих, за исключением того, что это картины, и ничего больше.
Я выговорился, она вздохнула и покачала головой:
- Самое немыслимое, что можно сделать с полотном, вы, значит, и сделали, - сказала она. - Итак, американцы берут на себя смелость написать: “конец”.
- Думаю, мы не к этому стремимся, - сказал я.
- И напрасно. После всего, что перенесли женщины, дети и вообще все беззащитное на этой планете по вине мужчин, самое время, чтобы не только картины, но и музыка, скульптура, стихи, романы и все, созданное мужчинами, говорило одно-единственное: мы слишком ужасны, чтобы обитать на этой чудесной земле. Признаем. Сдаемся. Конец.

* * *

Наше неожиданное воссоединение, сказала Мерили, для нее подарок судьбы, так как она надеется, что я ей помогу решить одну проблему с убранством ее палаццо, над которой она бьется многие годы: какими картинами закрыть бессмысленные пустоты между колоннами ротонды, или, может, картин вообще не нужно?
- Пока я владею этим палаццо, хочу оставить здесь следы своего пребывания, - сказала она. - Сначала я думала нанять детей и женщин, чтобы они написали здесь фрески с изображением лагерей смерти, бомбежки Хиросимы и взрывающихся мин, которые закопали, или, может быть, чего-то из древних времен - как сжигают ведьм на кострах, как христиан бросают на съедение диким зверям. Но решила, что такие картины в конечном счете будут только подстрекать мужчин к еще большей жестокости и разрушениям: “Ого, - подумают они, - да мы же могущественны как боги. Мы можем делать самые ужасные вещи, если нам захочется, и никто нас не остановит”.
Так что твоя идея, Рабо, лучше. Пусть, приходя ко мне в ротонду, они никакого для себя поощрения не получат. Пусть стены не вдохновляют их. Пусть кричат им: Конец! Конец!

* * *

Так было положено начало второй крупнейшей коллекции американского абстрактного экспрессионизма - первая коллекция была моя, и счета за хранение картин сделали нас с женой и детьми бедняками. Никто не желал покупать их ни по какой цене!
Мерили решила купить не глядя десять картин, по моему выбору, - по тысяче долларов за штуку.
- Ты шутишь! - воскликнул я.
- Графиня Портомаджьоре никогда не шутит. Я знатна и богата, как все, кто прежде жил в этом дворце, так что делай, как я сказала.
Я так и сделал.

* * *

Она спросила, придумали ли мы название своей группе, мы же никак себя не называли. Это критики потом название нам изобрели.
- Вам бы назвать себя “Генезис”, - предложила Мерили, - потому что вы возвращаетесь к истокам, когда еще саму материю предстоит создать.
Мысль ее мне понравилась, и, вернувшись в Америку, я попытался соблазнить ею остальных. Но никто почему-то не соблазнился.

* * *

Мы говорили и говорили, за окнами уже стемнело. Наконец она сказала:
- Думаю, тебе пора идти.
- Почти слово в слово как тогда, в день Святого Патрика, четырнадцать лет назад.
- Надеюсь, на этот раз ты меня не так быстро забудешь.
- Я и не забывал никогда.
- Забыл только, что можно было бы и побеспокоиться обо мне.
- Слово чести, графиня, - сказал я, вставая. - Такого не повторится.
Это была наша последняя встреча. Мы, правда, обменялись несколькими письмами. Недавно я отыскал в своем архиве одно из них. Письмо датировано 7 июля 1953 года, три года прошло с нашей встречи, и написано там, что нам не удалось создать картины ни о чем, на любом полотне она отчетливо видит хаос. Разумеется, это шутка. “Передай это всем в “Генезисе”, - говорилось в письме.
На это письмо я ответил телеграммой, копия которой у меня сохранилась: В НИХ НЕ ПРЕДПОЛАГАЛОСЬ ДАЖЕ ХАОСА. ОДУМАЕМСЯ И ВСЕ ЗАКРАСИМ. ПОВЕРЬ КРАСНЕЕМ ОТ СТЫДА.
СВЯТОЙ ПАТРИК.

* * *

Репортаж из настоящего: Пол Шлезингер добровольно отправился в психиатрическое отделение госпиталя ветеранов в Риверхеде. Я никак не мог справиться со страшными веществами, которые его собственное тело поставляет в кровь, и он стал невыносим даже для самого себя. Миссис Берман рада, что его здесь нет. Пусть уж лучше о нем позаботится Дядя Сэм.

От автора   1-10   11-20   21-30   31-37

Дополнительная информация:

Источник: Библиотека на Воронеж.NET
Курт Воннегут “Синяя борода”, 1987г.
Перевод: Л. Дубинский, А. Зверева.

См. также:

Курт Воннегут. "О себе"

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice