ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English

Курт Воннегут

СИНЯЯ БОРОДА


От автора   1-10   11-20   21-30   31-37


31

Из всего, о чем мне стыдно вспоминать, мучительнее всего для моего старого сердца - несостоятельность в качестве мужа славной, отважной Дороти и, как следствие - отчуждение моих мальчиков, Анри и Терри, моей плоти и крови, от собственного отца.
Что будет написано в Книге Судного дня о Рабо Карабекяне?
Воин: отлично.
Муж и отец: крайне неудовлетворительно.
Серьезный художник: крайне неудовлетворительно.

* * *

Когда я вернулся из Флоренции, дома меня поджидала жестокая расплата. Славная, отважная Дороти и оба мальчика подхватили какой-то новейшей разновидности грипп, еще одно послевоенное чудо. Доктор уже их смотрел и собирался прийти снова, а заботы по хозяйству взяла на себя соседка сверху. Решили, что, пока Дороти не встанет на ноги, я только помеха, и мне лучше провести несколько ночей в студии около Юнион-сквер, которую снимали мы с Терри Китченом.
Самое умное было мне уйти лет на сто!
- Хочу тебя кое-чем порадовать перед уходом, - сказал я Дороти.
- Хочешь сказать, мы не поедем в этот заброшенный дом куда-то к черту на рога?
- Ну зачем ты так? - сказал я. - Тебе и мальчикам там понравится - океан, свежего воздуха сколько угодно.
- Тебе предложили там постоянную работу? - спросила она.
- Нет.
- Но ты ведь собираешься искать работу. И получишь диплом профессионального бизнесмена, мы ради этого стольким пожертвовали, и обойдешь все конторы, пока не найдется какая- нибудь поприличнее, где тебя примут, и у нас, наконец, будет постоянный заработок.
- Золотко мое, послушай спокойно. Во Флоренции я продал картин на десять тысяч долларов.
Наша квартирка в цокольном этаже больше походила на склад декораций, так она была забита огромными полотнами - друзья отдавали мне их в уплату долгов.
Она съязвила:
- Тогда ты кончишь в тюрьме - у нас и на три доллара живописи не наберется.
Вот какой я ее сделал несчастной, у нее даже чувство юмора появилось, которого раньше, когда мы поженились, уж точно не было.

* * *

- Казалось бы, тебе тридцать четыре года, - сказала Дороти. Ей самой было двадцать три!
- Мне и есть тридцать четыре.
- Ну, так и веди себя, как в тридцать четыре подобает. Как мужчина, у которого на руках семья, а то глазом не моргнешь, как будет тебе сорок, и тогда уж о работе и не мечтай, разве что продукты будешь фасовать или заправлять газовые баллоны.
- Ты хватила через край.
- Не я хватила через край, жизнь такая, что за край загоняет! Рабо! Что случилось с человеком, за которого я вышла замуж? У нас были такие разумные планы на разумную жизнь. И вдруг связался с этими людьми, с этими босяками.
- Я всегда хотел быть художником.
- Ты мне никогда об этом не говорил.
- Не думал, что у меня получится. Теперь думаю - получится.
- Слишком поздно тебе начинать, да и рискованно для семейного человека. Проснись! Разве для счастья не достаточно просто хорошей семьи? Другим-то достаточно, - говорила она.
- Дороти, послушай, я ведь продал во Флоренции картин на десять тысяч долларов.
- Они тоже пойдут прахом, как все остальное.
- Если ты любила бы меня, то верила бы, что из меня выйдет художник.
- Я тебя люблю, но терпеть не могу твоих дружков и твои картины, - сказала она. - И, кроме того, я боюсь за детей и за себя. Война ведь кончилась, Рабо!
- А при чем тут война? - спросил я.
- При том, что не надо безумствовать хватит уже этих лихих затей, у которых нет шанса на успех. Ты уже получил все медали, какие можно, чего тебе еще? Оставьте в покое Францию, зачем вам Париж? - Это была ее реакция на наши высокопарные разговоры о том, что мы сделаем Нью-Йорк вместо Парижа столицей живописи.
- Зачем его завоевывать? Ведь Франция наша союзница. И вообще ничего плохого тебе не сделала.
Она все говорила, говорила, но я уже был за дверью, и ей оставалось лишь поступить так же, как поступил в свое время Пикассо, - захлопнуть дверь и запереть замок.
Я слышал, как она рыдает. Ах, она бедняжка! Бедняжка!

* * *

Дело шло к вечеру. Я с чемоданом пришел в студию. Китчен спал на раскладушке. Не будя его, я решил посмотреть, что он написал в мое отсутствие. Оказалось, он исполосовал все свои работы опасной бритвой с ручкой из слоновой кости, унаследованной от деда по отцовской линии, президента нью-йоркской Центральной железной дороги. Искусство от этого, честно говоря, ничего не потеряло. Я, естественно, подумал: чудо, что он заодно вены себе не перерезал.
На раскладушке лежал высоченный, похожий на Фреда Джонса, красавец англосаксонского типа: прекрасная модель для Грегори, чтобы иллюстрировать какой-нибудь рассказ об идеальном американском герое. Появляясь вместе, мы в самом деле выглядели, как Фред и Грегори. Мало того, Китчен и относился ко мне так же почтительно, как Фред к Грегори, - полный абсурд. Фред был косноязычный и по-своему обаятельный тупица, а мой закадычный друг, который спал тут же на раскладушке, окончил Йельскую высшую юридическую школу, к тому же профессионально играл на рояле, в теннис, в гольф.
Не только эта опасная бритва досталась ему в наследство от его семьи, но и куча талантов. Отец его был первоклассным виолончелистом, замечательно играл в шахматы, прославился как садовод и, конечно, как выдающийся юрист, который одним из первых начал борьбу за права черных.
Спящий мой приятель обскакал меня и по военной части, став подполковником Воздушно-десантных войск, а в боях действительно проявил отчаянную храбрость. И тем не менее он передо мной благоговел, поскольку я умел делать то, чему он так никогда и не выучился, - в рисунке и в живописи добиваться абсолютного сходства.
Что же касается моих собственных работ, висевших в студии, этих огромных цветовых полей, перед которыми я мог стоять часами в полном оцепенении, - они для меня были только началом. Я надеялся, что они будут усложняться и усложняться по мере того, как медленно, но неуклонно я буду приближаться к тому, что до сих пор ускользало от меня: к душе, к душе, к душе.

* * *

Я разбудил его и пригласил в таверну “Кедр” на ранний ужин, сказал, что плачу. О потрясающем деле, которое удалось провернуть во Флоренции, я промолчал, ведь он в нем не участвовал. Пульверизатор к нему в руки еще не попал, это произойдет через два дня.
Когда умерла графиня Портомаджьоре, в ее коллекции, между прочим, было _шестнадцать_ работ Терри Китчена.

* * *

Ранний ужин означал и раннюю выпивку. За задним столиком, который стал нашим постоянным местом, уже сидели три художника. Назову их X, Y и Z. Не желая поощрять обывателей, которые считают, что первые абстрактные экспрессионисты - сплошь пьяницы и дикари, позвольте сказать, кто за этими инициалами не скрывается.
Не скрываются за ними - повторяю, не скрываются - Уильям Базиотис, Джеймс Брукс, Биллем де Конинг, Аршил Горки - к этому времени он уже умер, Адольф Готтлиб, Филип Гастон, Ханс Хофман, Барнет Ньюмен, Джексон Поллок, Эд Рейнгарт, Марк Ротко, Клиффорд Стилл, Сид Соломон, Бредли Уокер Томлин.
Поллок, правда, появился в тот вечер, причем на полицейской машине, но был совсем плох. Не мог произнести ни слова и скоро отправился домой. А один из присутствующих, насколько я знал, вообще был не художник. Он был портной. Звали его Исидор Финкельштейн, его мастерская находилась как раз напротив таверны. После нескольких рюмок он болтал о живописи не хуже остальных. Его дед, венский портной, рассказал он, перед первой мировой войной сшил несколько костюмов Густаву Климту*.
______________________
* Густав Климт (1862-1918), австрийский художник, известен портретами, выполненными мозаичными цветовыми пятнами в стиле “модерн”.
______________________

И тут мы стали выяснять, почему это, несмотря на несколько выставок, которые с энтузиазмом отметила критика, и несмотря на большую статью о Поллоке в “Лайфе”, мы ничего не можем заработать на жизнь.
Решили, что, может, это из-за нашей небрежности в одежде и неухоженности. В шутку, разумеется. Мы только и знали, что шутить. До сих пор не могу понять, с чего это вдруг шесть лет спустя все стало таким трагически серьезным для Поллока и Китчена.

* * *

Сидел в таверне “Кедр” и Шлезингер. Именно здесь мы и познакомились. Пол собирал материал для романа о художниках, одного из многих, которые он так и не написал.
Помню, в конце вечера он сказал мне:
- До меня не доходит, как при вашей неистовой увлеченности вы такие несерьезные.
- А в жизни все только шутка, разве не знаете? - сказал я.
- Нет, - ответил он.

* * *

Финкельштейн заявил, что жаждет решить проблему одежды для всех, кого она волнует. Он готов пошить костюмы в рассрочку с маленькими предварительным взносом. Дальше помню только, как в мастерской Финкельштейн снимает мерки с X, Y, Z, Китчена и меня. Поллок со Шлезингером тоже туда отправились, но лишь в качестве наблюдателей. Денег, разумеется, ни у кого, кроме меня, не было, и я, как мне и положено, заплатил предварительный взнос за всех туристскими чеками, оставшимися от поездки во Флоренцию.
На следующий же день, между прочим, X, Y и Z расплатились со мной картинами. У Х были ключи от нашей квартиры, я дал их ему, когда его вышвырнули из паршивенькой гостиницы за то, что он чуть не спалил кровать. Он и двое других явились без предупреждения, оставили картины и ушли, не дав бедной Дороти опомниться.

* * *

Финкельштеин, тот самый портной, на войне действительно убивал, как и Китчен. Я - нет.
Финкельштеин служил в Третьей армии Паттона, он бьш танкистом. Снимая с меня мерку для костюма, который и сейчас висит у меня в шкафу, он с набитым булавками ртом рассказал, как мальчишка с противотанковым ружьем за два дня до окончания войны в Европе покорежил гусеницу его танка.
Они убили его, не успев осознать, что это почти еще ребенок.

* * *

И вот неожиданность: когда через три года Финкельштеин умер от инсульта, а наши финансовые дела пошли уже на лад, оказалось, что он тоже художник, но скрывал это!
Молоденькая вдова его, Рейчел, кстати, очень похожая на Цирцею Берман, прежде чем навсегда закрыть мастерскую, устроила там персональную выставку. Его картины лишены претензий, но оставляют сильное впечатление: он работал на совесть, как и его собратья по оружию, герои войны Уинстон Черчилль и Дуайт Эйзенхауэр.
Как и они, он наслаждался яркими красками. Как и они, ценил все реальное. Вот каков был покойный художник Исидор Финкельштеин.

* * *

Мерки были сняты, мы вернулись в таверну, снова засев за столик - пили, закусывали и болтали, болтали без умолку, а тут к нам подсел человек лет шестидесяти, по виду богатый и влиятельный. Я никогда прежде не видел его; остальные, кажется, тоже.
- Слышал, вы - художники, - сказал он. - Не возражаете, если я тут с вами посижу, послушаю? - И уселся между мной и Поллоком, напротив Китчена.
- Большинство из нас художники, - сказал я. Держались мы с ним вежливо. Похож он был на коллекционера или члена совета директоров какого-нибудь известного музея. Как выглядят критики и торговцы живописью, мы себе представляли. А у него вид был слишком достойный для таких неблаговидных занятий.
- Большинство - художники, - повторил он. - Значит, проще будет сказать, кто не художник. финкельштейн и Шлезингер сказали, кто они.
- Выходит, я не угадал, - сказал он, кивнув в сторону Китчена. - Никогда бы не подумал, что и он художник, хоть на нем и красная рубашка. Подумал, может, музыкант там, или юрист, или профессиональный спортсмен, но художник? Да, по внешности, получается, нельзя судить.
Прямо ясновидец, подумал я, так попасть в точку! А тот все смотрит на Китчена, не оторвется, будто мысли его читает. Почему его заинтересовал человек, у которого пока что нет ни одной стоящей работы, а не сидящий рядом с ним Поллок, работы которого вызывали такие горячие споры?
Он спросил Китчена, не служил ли тот случайно в армии во время войны.
Китчен ответил, что служил. Но не стал распространяться.
- Это повлияло как-то на ваше решение стать художником? - спросил незнакомец.
- Нет, - ответил Китчен.
Шлезингер потом мне рассказывал - тут у него мелькнула мысль: а может быть, Китчену на войне неловко стало оттого, что ему все легко дается из-за его привилегированного положения - легко стал пианистом, без хлопот кончил лучшую высшую школу, в два счета побеждал соперников практически в любой игре, быстро получил погоны подполковника и так далее.
- Чтобы утвердиться в реальной жизни. - сказал Шлезингер, - он выбрал одну из немногих областей, где был полным профаном.
И тут Китчен, будто отвечая на незаданный вопрос Шлезингера, сказал:
- Живопись - мой Эверест.
Эверест не был тогда еще покорен. Его покорили в 1953 году, в тот самый год, когда умер Финкельштейн и состоялась его персональная выставка.
Пожилой джентльмен откинулся назад, явно довольный этим ответом.
А потом стал задавать, на мой взгляд, уж очень личные вопросы: спросил Китчена, имеет ли тот собственные средства, или семья поддерживает его во время трудного восхождения. Я знал, что Китчен станет очень богат, если переживет своих родителей, но сейчас родители ни гроша ему не давали, надеясь заставить его вернуться к юридической практике, или заняться политикой, или найти работу на Уолл-стрит, где успех был бы ему обеспечен.
Я считал, что нетактично об этом спрашивать, мне хотелось, чтобы Китчен так ему и сказал. Но тот спокойно отвечал на все вопросы и, казалось, ничего не имел против.
- Вы, конечно, женаты?
- Нет.
- Но женщин-то любите? - спросил пожилой джентльмен.
Вопрос был задан мужчине, который к концу войны имел репутацию самого отчаянного ловеласа на свете.
- В настоящий момент, сэр, - ответил Китчен, - женщины для меня - потеря времени, так же как и я для них.
Старик поднялся.
- Очень вам благодарен за вашу вежливость и откровенность, - сказал он.
- Я старался, - ответил Китчен.
Пожилой джентльмен удалился. Мы начали гадать, кто бы это мог быть. Помню, Финкельштейн сказал: кто бы он ни был, но костюм у него английский.

* * *

На следующий день я собирался одолжить у кого-нибудь или взять напрокат машину - надо было подготовить дом для переезда семьи. Кроме того, хотелось еще разок взглянуть на картофельный амбар, который я арендовал.
Китчен спросил, можно ли ему поехать со мной, и я сказал, конечно, можно.
А там, в Монтоке, его уже ждал пульверизатор.
Ничего не поделаешь - судьба!

* * *

Когда мы ложились спать на наши раскладушки, я спросил его, представляет ли он, кто тот джентльмен, который с таким пристрастием задавал ему вопросы.
- У меня совершенно дикое предположение, - сказал он.
- Какое?
- Возможно, я ошибаюсь, но думаю, это мой отец, - сказал он. - Внешность папина, голос как у папы, одет как папа и шуточки папины. Я, Рабо, смотрел на него во все глаза и говорил себе: это или очень ловкий имитатор, или мои отец. Ты хорошо соображаешь, ты мои лучший и единственный друг. Скажи: если это просто ловкий имитатор, для чего ему эта игра?


32

В конце концов для нашей с Китченом фатальной поездки я вместо легковой машины взял напрокат грузовик. Вот и говорите о Судьбе: если бы не этот грузовик, Китчен, скорее всего, был бы сейчас адвокатом, ведь в малолитражку, которую я собирался арендовать, пульверизатор для краски не влез бы.
Иногда, хотя, Бог свидетель, недостаточно часто, мне хотелось сделать что-нибудь, чтобы жена и дети не чувствовали себя такими несчастными, и грузовик оказался как раз к месту. По крайней мере можно было вывезти картины, ведь от одного их вида Дороти делалось совсем скверно, даже когда она была здорова.
- Надеюсь, ты не отвезешь их в новый дом? - спросила она.
Именно это я и собирался сделать. Никогда особенно не умел рассчитывать наперед. Но все же ответил ей: нет. А про себя тут же придумал новый план - поместить их в картофельный амбар, но ничего об этом не сказал. Не хватало храбрости признаться, что арендовал амбар. Но она каким-то образом об этом узнала. Как и о том, что накануне вечером я заказал у хорошего портного художникам X, Y, Z, Китчену и себе костюмы из самого лучшего материала.
- Сложи картины в картофельном амбаре, - сказала она, - и засыпь их картошкой. Картошка всегда пригодится.

* * *

Сегодня, принимая во внимание стоимость некоторых из этих картин, понадобился бы бронированный автомобиль с полицейским эскортом. Я и тогда считал их ценными, но не настолько, нет, не настолько. И, уж конечно, мнe не хотелось складывать их в амбар, где много лет хранилась картошка, а поэтому была сплошная грязь, плесень, бактерии и грибок, а ведь все это так и липнет к картинам.
Вместо этого я арендовал сухое, чистое, запирающееся помещение в фирме Все для дома. Хранение и доставка, неподалеку отсюда. Арендная плата годами съедала большую часть моего дохода. Да и от привычки помогать в беде своим приятелям- художникам я не отказался и ссужал им все, что имел или мог раздобыть, принимая в уплату долга картины. Главное, Дороти их не видела. Каждая картина, которая покрывала долг, прямо из студии нуждающегося художника переправлялась на склад конторы “Все для дома”.
Когда мы с Китченом, наконец, вынесли все картины из дома, она сказала на прощанье:
- Одно нравится мне в Хемптоне - повсюду здесь указатели “Городская свалка”.
Будь Китчен настоящим Фредом Джонсом, он вел бы грузовик. Но в нашей паре он безусловно был пассажиром, а шофером я. Его с детства возил шофер, так что он не раздумывая сел на место пассажира.
Я болтал о своей женитьбе, о войне, о Великой депрессии и о том, что мы с Терри старше большинства ветеранов.
- Давно уж надо было мне жениться и осесть. Но когда возраст был для этого подходящий, не мог я этого сделать. Каких вообще женщин я знал тогда?
- В фильмах все, вернувшиеся с войны, примерно наших лет и старше, - сказал Терри. Это правда. В фильмах редко показывали мальчишек, которые в основном и вынесли на себе тяжелые наземные бои.
- Верно, - сказал я, - а киноактеры чаще всего войны и не видели. После изнурительного дня перед камерами, стрельбы холостыми патронами, когда ассистенты разбрызгивают вокруг кетчуп, актеры возвращаются домой к женам, детям и своему бассейну.
- Потому-то молодым и будет казаться, что наша с тобой война кончилась лет пятьдесят назад, - сказал Китчен, - из-за немолодых актеров, холостых патронов и кетчупа.
Им и казалось. Им и кажется.
- Вот увидишь, из-за этих фильмов, - предсказал он, - никто и не поверит, что на войне дети сражались.

* * *

- Три года из жизни вон, - сказал Терри о войне.
- Забываешь, что я пошел в армию еще до войны, - сказал я - Для меня - минус восемь лет. Вся юность мимо, а до сих пор так, черт возьми, хочется ее.
Бедная Дороти думала, что выходит за зрелого, добро- порядочного отставника. А получила жуткого эгоиста и шалопая лет девятнадцати!
- Ничего не могу с этим поделать, - сказал я. - Дущой понимаю, что плоть мерзости делает, и сокрушаюсь. А плоть все выкидывает да выкидывает мерзкие, поганые штучки.
- Какие еще душа и плоть? - переспросил Терри.
- Моя плоть и моя душа.
- Они что, у тебя по отдельности?
- Да уж надеюсь, - рассмеялся я. - Жутко подумать, что придется отвечать за то, что плоть выкидывает.
Я рассказал ему, но уже почти не шутя, как вижу душу людей, и свою тоже, в виде светящейся внутри тела неоновой трубочки. Трубочка только получает информацию о том, что происходит с плотью, над которой у нее нет власти.
- И когда люди, которых я люблю, совершают ужасные поступки, я их просто свежую, а потом прощаю, - сказал я.
- Свежуешь? Это что такое?
- То, что делают китоловы, вытащив тушу кита на борт. Сдирают шкуру, отделяя мясо и ворвань, так, что остается один скелет. И я мысленно делаю то же. самое с людьми - отделяю плоть, чтобы видеть только душу. Тогда я им прощаю.
- Где ты выкопал это слово - свежевать?
- В “Моби Дике”* с иллюстрациями Дэна Грегори.
______________________
* ”Моби Дик, или Белый Кит” (1851), роман американского писателя Германа Мелвилла (1819-1891).
______________________


* * *

Китчен рассказывал о своем отце, который, кстати, еще жив и только что отпраздновал сотый день рождения. Представьте себе!
Он обожал отца. Говорил, что ни в чем не хотел бы его превзойти.
- Не желаю этого, - сказал он.
- Чего не желаешь?
- Превзойти его.
Когда он учился в Йельской юридической школе, рассказал Терри, там читал лекции Конрад Эйкен*, который утверждал, что дети одаренных отцов выбирают одну из сфер отцовской деятельности, но, как правило, ту, в которой отец слабее. Отец Эйкена был блестящим врачом, политиком, изрядным ловеласом, а в придачу воображал себя поэтом.
______________________
* Конрад Эйкен (1889-1973), американский поэт, прозаик, литературный критик.
______________________

- Но в поэзии, - сказал Китчен, - он был не силен, и Эйкен выбрал поэзию. Никогда бы так не поступил со своим стариком.

* * *

А вот как он с ним поступил через шесть лет - выстрелил в него из пистолета на дворе китченовской лачуги в шести милях отсюда. Терри тогда напился, как обычно, а отец в сотый раз начал уговаривать его пройти курс лечения от алкоголизма. Невозможно это доказать, но выстрелил он только в знак протеста.
Когда Китчен увидел, что пуля угодила в отца - на самом деле только оцарапала ему плечо, - ничего ему уже не оставалось, он вложил дуло себе в рот и застрелился.
Несчастный случай.

* * *

Именно во время нашего с Терри судьбоносного путешествия я впервые увидел Эдит Тафт Фербенкс, мою будущую вторую жену. Я вел переговоры об аренде амбара с ее мужем, обходительным бездельником, который тогда казался мне существом ни на что не годным, но и не вредным, так, коптит себе небо, - но вот когда после смерти Фербенкса я женился на его вдове, оказалось, модель его жизни прочно сидит у меня в мозгу.
Эдит - пророческая картина! - появилась с прирученным енотом на руках. Поразительно, как приручала она чуть ли не любое животное, с безграничной нежностью и безропотностью выхаживая все, что едва подавало признаки жизни. И со мной она поступила так же, когда я отшельником жил в амбаре, а ей был нужен новый муж: она приручила меня стихами о природе и вкусными вещами, которые оставляла перед моей раздвижной дверью. Не сомневаюсь, своего первого мужа она тоже приручила и относилась к нему нежно и снисходительно, как к несмышленому зверьку.
Она никогда не говорила, каким зверьком считала его. Но что за зверек был для нее я, знаю с ее собственных слов: на нашей свадьбе, когда я был при полном параде, в костюме от Изи Финкельштейна, она подвела меня к своей родственнице из Цинциннати и говорит:
- Познакомься с моим ручным енотом.

* * *

В этом костюме я буду и похоронен. Так сказано в моем завещании: “Прошу похоронить меня рядом с моей женой Эдит на кладбище Грин-Ривер в темно-синем костюме, на ярлыке которого написано: “Сшит по заказу Рабо Карабекяна Исидором Финкельштсйном”. Сносу этому костюму нет.

* * *

Ну ладно, исполнение последней воли еще в будущем, но почти все остальное исчезло в прошлом, включая и Цирцею Берман. Она кончила книгу и две недели назад вернулась в Балтимор.
В последний вечер Цирцея просила, чтобы я поехал с ней на танцы, но я опять отказался. Вместо этого я пригласил ее на ужин в отель “Америка” в Саг-Харборе. Это теперь Саг-Харбор - только приманка для туристов, а когда-то он был китобойным портом. И сейчас еще там попадаются особняки, принадлежавшие мужественным капитанам, которые под парусами уходили отсюда в Тихий океан, огибая мыс Горн, охотились там и возвращались миллионерами.
Выставленная в холле отеля книга регистрации постояльцев открыта на странице, датированной 1 марта 1849 года, это пик китобойного промысла, ныне сыскавшего себе дурную славу. В те времена предки Цирцеи жили в Российской империи, а мои - в Турецкой и потому считались врагами.
Мы полакомились омарами и немного выпили, чтобы языки развязались. Теперь все говорят, что плохо, если без рюмки не обходишься, я и сам совсем не пил, пока жил отшельником. Но чувства мои к миссис Берман накануне ее отъезда были так противоречивы, что, не выпив, я бы так и жевал в гробовом молчании. Но после нескольких рюмок я не хотел садиться за руль, и она тоже. Одно время вошло чуть ли не в моду водить машину пьяным, но теперь нет, ни за что.
И я договорился с дружком Селесты, что он отвезет нас в Саг- Харбор на машине своего отца и привезет обратно.

* * *

Все очень просто: меня огорчал ее отъезд потому, что с нею тут все ожило. Но слишком уж она всех растормошила, указывала всем, как и что делать. Поэтому меня отчасти даже радовал ее отъезд, книга моя как раз подходила к концу, и больше всего хотелось тишины и покоя. Другими словами: несмотря на проведенные вместе месяцы, мы остались просто знакомыми, не сделались близкими друзьями.
Однако ситуация изменилась, когда я показал ей то, что у меня в картофельном амбаре.
Да, это правда: настырная вдова из Балтимора уговорила непреклонного армянского старикашку отпереть замки и включить прожекторы в картофельном амбаре.
Что получил я взамен? Думаю, теперь мы близкие друзья.


33

Только мы вернулись из отеля “Америка”, она сказала:
- Об одном можете не беспокоиться: я не собираюсь приставать к вам насчет ключей от картофельного амбара.
- Слава Богу, - сказал я.
Думаю, она уже тогда не сомневалась, что до утра так или иначе в этот картофельный амбар, черт возьми, проникнет.
- Я только прошу вас нарисовать мне что-нибудь.
- Нарисовать?
- Вы очень скромны, - сказала она, - уж до того скромны, что, если верить вам, ни на что не способны.
- Кроме маскировки, - уточнил я. - Вы забываете о маскировке. А я удостоен благодарности в президентском приказе, потому что мой взвод по этой части не знал себе равных.
- Ну, хорошо, - сказала она, - кроме маскировки.
- Маскировали мы на славу, представляете, ведь половину спрятанного нами от врага так с тех пор никто и не видел!
- Вот выдумщик!
- Сегодня у нас торжественный вечер, поэтому будут одни выдумки. На торжественных вечерах так положено.

* * *

- Значит, хотите, чтобы я уехала домой в Балтимор, зная о вас только массу всяких выдумок, а не то, что было на самом деле?
- Все, что на самом деле было, вы, я думаю, давно уже выяснили, ведь у вас выдающиеся исследовательские способности, - сказал я. - Сейчас просто торжественный вечер.
- Но я так и не знаю, умеете вы рисовать или нет.
- Об этом не беспокойтесь, - ответил я.
- Послушать вас - это краеугольный камень вашей жизни. Это и маскировка. У вас ничего не вышло с коммерческими рисунками, и с серьезной живописью тоже, и с семьей, потому что вы скверный муж и отец, а коллекция ваша образовалась, в общем-то, случайно. Но одним вы всегда гордились и гордитесь тем, что умеете рисовать.
- Да, вы правы, - сказал я. - Я не очень это осознавал, но теперь, когда вы сказали об этом, понял - да, это правда.
- Тогда докажите.
- Особенно хвастаться нечем. Я не Альбрехт Дюрер. Хотя, конечно, рисую лучше вас, и Шлезингера, и кухарки - кстати, и Поллока, а также Терри Китчена. Я с этим родился, но мое дарование - не Бог весть что, если сравнивать меня с великими рисовальщиками прошлого. Моими рисунками восторгались в начальной, а потом и в средней школе в Сан-Игнасио, Калифорния. Живи я десять тысяч лет назад, наверняка ими бы восторгались обитатели пещеры Ласко во Франции, чьи понятия об искусстве живописи, должно быть, находились на том же уровне, что и у обитателей Сан-Игнасио.

* * *

- Если ваша книга выйдет, нужно будет включить хоть одну иллюстрацию в доказательство, что вы умеете рисовать. Читатели будут на этом настаивать.
- Мне их жаль, - сказал я. - И самое ужасное для такого старика, как я...
- Не такой уж вы старик, - перебила она.
- Совсем старик! И самое ужасное, что всю жизнь, с кем бы я ни общался, - одни и те же разговоры. Шлезингер не верил, что я умею рисовать. Моя первая жена не верила, что я умею рисовать. Мою вторую жену, правда, это совершенно не интересовало. Для нее я был просто старый енот, которого она затащила в дом из амбара и сделала чем-то вроде собачки. Она любила животных независимо от того, умеют они рисовать или нет.
- Что вы ответили первой жене, когда она сказала, что вы не умеете рисовать? - спросила Цирцея Берман.
- Мы как раз переехали из города в Спрингс, где она не знала ни души. В доме еще не было центрального отопления, и я обогревал его, протапливал три печки - как когда-то мои предки. Наконец Дороти, смирившись с тем, что судьба связала ее с художником, попыталась хоть в чем-то разобраться и стала читать журналы по искусству. Она никогда не видела, как я рисую, потому что не рисовать, забыть все, что я знал об искусстве, казалось мне тогда магическим ключом к серьезной живописи. И вот Дороти сидит на кухне прямо перед печью - тепло почему-то уходило в дымоход, а не шло в дом - и читает статью итальянского скульптора о картинах абстрактных экспрессионистов, впервые выставленных на большой европейской выставке - Венецианской биеннале 1950 года, того самого, когда произошло наше воссоединение с Мерили.
- А ваши картины там выставлялись? - спросила Цирцея.
- Нет. Выставлялись только Горки, Поллок и де Конинг. Итальянский скульптор, выдающийся, а сейчас прочно забытый, так написал про то, чем мы, по нашему ощущению, занимались: “Замечательные эти американцы. Бросаются в воду, не научившись плавать”. Имелось в виду, что мы не умеем рисовать.
Дороти тут же это подхватила. Хотела обидеть меня побольней, ведь я ее тоже обижал, и говорит: “Вот именно! Ты и твои приятели потому так и пишете, что нарисовать по-настоящему ничего не можете, даже если очень нужно”.
Я не стал спорить. Схватил зеленый карандаш, которым она записывала, что необходимо переделать в доме и снаружи, и на стене кухни нарисовал портреты наших мальчиков, спавших около печки в гостиной. Только головки - в натуральную величину. Даже не заглянул в гостиную, чтобы сначала на них посмотреть. Стены в кухне были обшиты новыми листами сухой штукатурки, я гвоздями прибил их поверх потрескавшейся старой. Еще не успел заделать стыки между листами. Так, кстати, и не заделал.
Дороти была ошеломлена. Сказала: “Почему ты все время этим не занимаешься?”
И я ответил, первый раз крепко выругавшись в ее присутствии, хотя до того, как бы мы ни ссорились, не ругался:
- Слишком просто, на хер мне это надо.

* * *

- Значит, стыки между листами так потом и не заделали? - спросила миссис Берман.
- Только женщину это может интересовать, - сказал я. - Отвечу с мужской прямотой: нет, не заделал.
- А с портретами что? Закрасили краской?
- Нет, - ответил я. - Шесть лет они оставались на листах. Но однажды днем я пришел в подпитии домой и обнаружил, что исчезли жена, дети, портреты, а оставлена только записка, в которой Дороти писала, что они исчезли навеки. Портреты она вырезала и взяла с собой. Две здоровенные дыры вместо них остались, вот и все.
- Должно быть, плохо вам было, - сказала миссис Берман.
- Да. За несколько недель до этого покончили с собой Поллок и Китчен, а мои картины начали осыпаться. И когда я увидел в пустом доме эти две квадратные дыры... - Я остановился и замолчал. Потом сказал: - Ладно, неважно.
- Договорите, Рабо, - попросила она.
- Никогда такого не ощущал, наверное, и не придется, но был близок к тому, что ощутил мой отец, молодой учитель, обнаружив, что из всей деревни он один уцелел после резни.

* * *

Шлезингер тоже никогда не видел, как я рисую. Уже несколько лет я жил здесь, и вот он пришел в амбар посмотреть, как я пишу. Я приготовил натянутый и загрунтованный холст размерами восемь на восемь и собирался роликом нанести на него Сатин-Дура-Люкс. Выбрал жжено-оранжевый с зеленоватым оттенком цвет под названием “Венгерская рапсодия”. Откуда же мне было знать, что Дороти как раз в это самое время покрывает жирным слоем “Венгерской рапсодии” нашу спальню. Но это отдельная история.
- Рабо, скажи, - спросил Шлезингер, - а если тем же роликом ту же краску нанесу я, это тоже будет картина Карабекяна?
- Конечно, - сказал я, - при условии, если ты умеешь все, что умеет Карабекян.
- А что именно?
- Вот что. - Я подхватил немножко пыли, скопившейся в выбоине на полу, и двумя руками одновременно, секунд за тридцать нарисовал на него шарж.
- Господи! - сказал он. - Понятия не имел, что ты так рисуешь!
- Перед тобой человек, который может выбирать, - сказала я. И он ответил:
- Да, это так. Это так.

* * *

Шарж я покрыл несколькими слоями “Венгерской рапсодии” и наложил полосы, которые были чисто абстрактной живописью, а для меня, хоть никто об этом не знал, означали десять оленей на опушке леса. Олени находились у левого края. Справа я нанес вертикальную красную полосу, для меня - опять же в тайне для всех - это была душа охотника, который целится в оленя. Я назвал картину “Венгерская рапсодия б”, и ее купил музей Гугенгеймл.
Картина находилась в запаснике, когда, как и другие мои работы, начала осыпаться. Хранительница запасника, случайно проходившая мимо, увидела полосы и хлопья Сатин-Дура-Люкс на полу и позвонила спросить, как можно восстановить картину и что было не в порядке с хранением. Не знаю, где она была в прошлом году, когда мои картины начали осыпаться, о чем тогда было много разговоров. Но она проявила готовность признать, что, возможно, в музее не соблюдается нужная влажность или какие-то другие условия. Брошенный всеми и окруженный неприязнью, я жил в то время, забившись, как зверек, в свой картофельный амбар. Но телефоном все-таки пользовался.
- И еще меня поразила, - продолжала женщина, - какая-то огромная голова, которая выступила на полотне.
Разумеется, это был нарисованный грязными пальцами шарж на Шлезингера.
- Известите Папу Римского, - сказал я.
- Папу?
- Да, Папу. Может, это такое же чудо, как Туринская плащаница, а?
Читателям помоложе следует объяснить, что Туринская плащаница - кусок холста, в который был завернут покойник, а на этом холсте сохранился отпечаток взрослого мужчины, распятого на кресте, по заключению ряда компетентных современных ученых, около двух тысяч лет назад. Очень многие думают, что в плащаницу было завернуто тело Иисуса Христа, и плащаница - главная святыня собора Сан Джованни Баттиста в Турине.
Вот и я подшутил над гугенгеймовской дамой - уж не лицо ли Иисуса проступило на полотне, чтобы предотвратить третью мировую войну.
Но она на шутку не отреагировала.
- Да, я не откладывая позвонила бы Папе, если бы не одно обстоятельство.
- Какое же?
- Дело в том, что у меня был роман с Полом Шлезингером.

* * *

Как и всем пострадавшим, я предложил ей в точности переписать для музея картину более прочными красками, использовав материалы, которые наверняка переживут улыбку Моны Лизы.
Но музей Гугенгейма, как и все остальные, отверг это предложение. Никому не хотелось испортить курьезную сноску, которой я стал в истории живописи. Еще чуть-чуть повезет и попаду в словари, где обо мне напишут:
кар-а-бек-ян, (муж. род, по имени Рабо Карабекян, США, XX в., художник) - фиаско, которое терпит человек, когда по причине собственной глупости или легкомыслия, или того и другого, полностью гибнут плоды его труда и репутация.


34

Я не захотел ничего рисовать миссис Берман, и она сказала:
- О, вы просто упрямый мальчишка!
- Нет, упрямый старый джентльмен, который изо всех сил оберегает свое достоинство и чувство самоуважения.
- Ну, пожалуйста, скажите только, какого рода вещь в амбаре - животные, овощи, минералы? - не унималась она.
- Все вместе.
- Большое?
Я ответил правду:
- Восемь футов высотой и шестьдесят четыре длиной.
- Опять вы меня дурачите, - решила она.
- Конечно, - не возражал я.
В амбаре было восемь натянутых на рамы и загрунтованных холстов размером восемь на восемь футов, поставленных впритык друг к другу. Все вместе - я ей не соврал - занимало поверхность протяженностью шестьдесят четыре фута. Это сооружение походило на ограду, разделявшую амбар на две равных части, и не падало, потому что сзади его подпирали деревянные брусья. Это были те самые полотна, которые осыпались и потеряли краску, а когда-то считались моим самым знаменитым, а потом самым печально знаменитым детищем, украшавшим, а потом превратившим в посмешище вестибюль одной компании на Пятой авеню - “Виндзорская синяя 17”.

* * *

Вот как я снова стал их обладателем за три месяца до смерти Эдит.
Их нашли под замком на самом нижнем из трех подземных этажей небоскреба Мацумото, которое раньше принадлежало компании ДЖЕФФ. Опознала их по кое-где уцелевшим остаткам Сатин-Дура-Люкса пожарный инспектор страховой компании Мацумото, которая осматривала подвалы с целью выяснить, нет ли там чего-нибудь пожароопасного. Обнаружила запертую стальную дверь, и никто не знал, что за ней.
Инспектор получила разрешение взломать дверь. Это была женщина, причем, как она сказала мне по телефону, первая женщина пожарный инспектор в компании, да к тому же еще негритянка.
- Сразу двух зайцев убила, - рассмеявшись, сказала она. Очень у нее приятный был смех. Ни злобы, ни издевки. Предложив вернуть мне полотна, так как компанию Мацумото они не интересуют, она думала лишь о том, что добро пропадает.
- Кроме меня, всем это безразлично, так что вы уж скажите, что делать. Правда, доставку вам придется взять на себя.
- А как вы догадались, что это такое? - спросил я. Оказывается, она, учась в школе медсестер в Скидморколледже, выбрала в качестве одного из факультативных курсов “Понимание искусства”. Получила диплом медсестры, как и моя первая жена Дороти, но вскоре бросила это занятие, потому что доктора, по се словам, относились к ней как к идиотке и рабыне. Кроме того, рабочий день был очень длинный, и платили неважно, а у нее сирота-племянница, и не только деньги нужны, но приходится и время выкраивать, чтобы девочка не скучала.
На лекциях по истории искусства им показывали слайды выдающихся картин, и два слайда были - “Виндзорская синяя 17” до и после того, как она осыпалась.
- Это ваш преподаватель ее выбрал? - спросил я.
- Хотел немножко оживить свой курс. Уж очень он был серьезный.

* * *

- Так нужны вам эти холсты? - спросила она. Я молчал, и она начала кричать в трубку:
- Алло? Слышите меня?
- Простите, - сказал я. - Вам кажется, должно быть, что это вопрос простой, но мне сложно вам ответить. Словно ни с того ни с сего прямо с неба позвонили и осведомились, взрослый я или еще ребенок.
Если такие безобидные вещи, как прямоугольники натянутых полотен, способны повергнуть меня в такую растерянность, пробуждая чувство отвращения, да, отвращения к миру, загнавшему человека в положение неудачника и посмешища, значит, я еще ребенок, несмотря на свои шестьдесят восемь лет.
- Ну, так я жду вашего ответа.
- Сам бы хотел поскорей его услышать, - сказал я. Холсты мне не нужны, так я, во всяком случае, тогда думал. Писать снова я и правда не собирался. Конечно, проблем с их хранением не было, ведь в картофельном амбаре полно места. Но смогу ли я спокойно спать, если вещественные доказательства моих самых горьких неудач все время будут тут, рядом? Надеялся, что смогу.
И слышу в конце концов, как говорю:
- Пожалуйста, не выбрасывайте их. Сейчас позвоню в контору “Все для дома. Хранение и доставка” и попрошу взять холсты как можно скорее. Простите, как вас зовут, чтобы контора могла вас найти?
А она говорит:
- Мона Лиза Триппингем.

* * *

Когда ДЖЕФФ повесила “Виндзорскую синюю 17” в своем холле и раструбила, что это старейшая компания - и не только на уровне последних достижений технологии, но и искусства, рекламные агенты компании делали упор на то, что “Виндзорская синяя 17” - картина совершенно необычная по размерам: если не самая большая в мире, то уж в Нью-Йорке - несомненно. Но было несколько фресок в городе, и Бог знает сколько еще в мире, которые по размеру значительно превосходили пятьсот двенадцать квадратных футов моей “Виндзорской”.
Этим рекламным агентам хотелось думать, что у них самая большая картина, написанная на полотне, хотя на самом деле она состояла из восьми отдельных полотен, соединенных сзади скобами вроде заглавной буквы “С”. К тому же оказалось, что в городском музее Нью-Йорка есть три полотна, сшитых вместе, каждое из которых имеет ту же высоту как и мое, но втрое длиннее! Это любопытное произведение - одна из первых попыток создать что-то вроде кино, так как оба конца полотна прикреплялись к вращающимся цилиндрам. Его перематывали с одного цилиндра на другой. И зрители всегда видели только небольшую часть картины. На этих лентах, напоминавших о Бромбдингнеге* были горы, реки, девственные леса, бескрайние луга, на которых паслись бизоны, и пустыни, где стоит наклониться - и подбирай бриллианты, рубины, золотые слитки. Там изображались Соединенные Штаты Америки.
______________________
* Дж. Свифт. “Путешествия Гулливера”.
______________________

В старые времена с такими движущимися картинами ездили по Северной Европе лекторы. Их помощники постепенно перематывали картину, а они убеждали всех способных и честолюбивых покинуть выдоенную старушку Европу и застолбить красивые и богатые владения в Земле Обетованной, которые ничего не стоит получить, только попроси.
И зачем настоящему мужчине сидеть дома, когда самое время грабить девственный континент?

* * *

Я очистил восемь полотен от всех следов вероломной Сатин-Дура-Люкс, перетянул и загрунтовал их заново и установил в амбаре, где они сияли белизной в своей возрожденной девственности, как до превращения в “Виндзорскую синюю 17”.
Жене я объяснил, что это эксцентричное творение есть акт изгнания несчастливого прошлого, символического возмещения ущерба, причиненного себе и другим за время недолгой карьеры художника. И было еще одно обстоятельство, требовавшее объяснить словами то, что словами объяснить нельзя: как и почему картина вообще появилась на свет.
Узкий, вытянутый амбар, которому сто лет, являлся такой же органической частью моей картины, как вся эта белизна, белизна, белизна.
Мощные прожекторы, свисающие на цепях с потолка, тоже были ее частью, выплескивая мегаватты энергии на это белое пространство, делая его до того белым, что и представить себе невозможно. Я установил эти искусственные солнца, когда получил заказ на “Виндзорскую синюю 17”.
- Что ты собираешься делать с этим дальше? - спросила покойная Эдит.
- Картина готова, - сказал я.
- Ты ее подпишешь?
- Это ее только испортит. Даже мушиное пятнышко ее испортит.
- У нее есть название? - спросила Эдит.
- Да, - сказал я и тут же придумал название, такое же длинное, как Пол Шлезингер - своей книге об успешных революциях: “Я старался, но не вышло, и тогда все очистил, а теперь вы попробуйте”.

* * *

Я думал о собственной смерти и о том, что скажут обо мне, когда меня не будет. И тогда я впервые запер амбар, но только на один засов и замок. Как мой отец и большинство мужей, я думал, что умру раньше Эдит. Движимый чувством жалости к себе, я составил для нее причудливую инструкцию, что сделать сразу после моих похорон.
- Поминки устрой в амбаре, и когда тебя спросят, что это там такое белое-белое, скажи, что это последний холст твоего мужа, хоть он и пустой. А потом дай название.

* * *

Но первой, всего два месяца спустя, умерла она. Остановилось сердце, и она упала на клумбу.
- Боли не было, - сказал доктор.
На ее похоронах, в полдень на кладбище Грин-Ривер, стоя у разверстой ямы всего в несколько ярдах от могил двух других мушкетеров - Джексона Поллока и Терри Китчена, я отчетливо, как никогда в жизни, видел свободные, вырвавшиеся из плена непредсказуемой плоти человеческие души. Прямоугольная дыра в земле, а вокруг нее стоят чистые и невинные неоновые трубки.
Что это было? Сумасшествие? Конечно.
Поминки мы устроили в миле отсюда, в доме ее подруги.
Муж не присутствовал!
И он не вернулся в дом, где жил так уютно и бесцельно и где его любили без всяких на то причин треть прожитой им жизни и почти четверть двадцатого века.
Он пошел в амбар, отпер раздвигающиеся двери, включил прожекторы. И стал рассматривать все это белое, белое.
Потом сел в свои “мерседес” и поехал в хозяйственный магазин в Ист-Хемптоне, где продавались вещи, необходимые художнику. Я купил все, что только может пожелать художник, кроме того ингредиента, который ему нужно внести самому, - души, души, души.
Продавец недавно появился в Хемптоне и не знал, кто я такой. Перед ним стоял безымянный старик в рубашке, галстуке и костюме, сделанном на заказ Изей Финкельштейном, старик с повязкой на глазу. Циклоп находился в состоянии крайнего возбуждения.
- Вы художник, сэр? - спросил продавец. Ему было лет двадцать. Он еще не родился, когда я навсегда покончил с живописью, не писал больше никаких картин.
Уходя, я сказал ему всего одно слово: “Возрождаюсь”.

* * *

Слуги покинули дом. Я снова превратился в дикого старого енота, который все свое время проводит в амбаре или около амбара. Скользящие двери держал прикрытыми, чтобы никто не видел, что я делаю. А делал я это шесть месяцев!
Когда закончил, купил еще пять замков с засовами и запер все накрепко. Потом нанял новых слуг и поручил адвокату составить новое завещание, в котором - помните? - указывалось, что меня следует похоронить в костюме от Изи Финкельштейна, что все, чем я владею, перейдет к двум моим сыновьям при условии, если они выполнят небольшую мою просьбу в память их армянских предков, и что амбар следует открыть только после моего погребения.
Жизнь сыновей моих сложилась весьма благополучно, несмотря на тяжелое детство. Как я уже говорил, фамилия у них теперь не моя, а отчима, славного человека. Анри Стил служит в армии, он офицер по связям с гражданскими строительными фирмами. Терри Стил - рекламный агент команды “Чикаго Бэрз”, и, так как я владею долей в команде “Цинциннати Бенгалс”, мы - футбольная семья.

* * *

Сделав все это, я решил, что могу снова поселиться в доме, обзавелся новой прислугой и стал тем выпотрошенным тихим старичком, которому четыре месяца назад задала свой вопрос на пляже Цирцея Берман: “Расскажите, как умерли ваши родители”.
И вот накануне отъезда из Хемптона она спросила:
- Животные, овощи и минералы? Все вместе?
- Честное слово, - сказал я. - Вместе. - А поскольку какая же может быть картина без красителей и связующих их живых существ, растений и почвы, никаких сомнений, что там в амбаре - все вместе.
- Так почему вы не хотите показать?
- Потому что это единственное, что я могу оставить после себя. И лучше мне не быть рядом, когда люди начнут судить, хорошо это или плохо.
- Иначе говоря, вы трусите, - сказала она, - и трусом я вас и запомню.
Я обдумал ее слова и вдруг услышал, как говорю:
- Хорошо, пойду за ключами. А потом буду вам очень признателен, миссис Берман, если вы отправитесь со мной.

* * *

Мы вышли во тьму, подсвеченную пляшущим перед нами лучом фонарика. Она как-то вся обмякла, успокоилась и преисполнилась благоговения, словно юная девушка. Я же, наоборот, весь напрягся, подтянулся, меня всего распирало от гордости.
Сначала мы шли по дорожке из плиток, которая сворачивала к гаражу. Потом зашагали через заросший сад, по дорожке, проделанной Франклином Кули с его тарахтящей сенокосилкой.
Я отпер двери амбара, вошел, нашарил рукой выключатель.
- Страшно? - спросил я.
-Да.
- И мне тоже.
Напоминаю, мы стояли у крайнего правого конца картины восьми футов высотой и шестидесяти четырех футов длиной. Когда я включу прожекторы, мы увидим ее спресованной в некий треугольник восьми футов высотой, но только пяти футов длиной. С этой точки невозможно понять, что это за живопись - что, собственно на картине изображено.
Я включил свет.
Полная тишина, а потом миссис Берман ахнула в изумлении.
- Оставайтесь на месте, - скомандовал я, - и скажите, как вы ее находите.
- Нельзя пройти вперед?
- Можно, - сказал я, - но прежде я хочу знать, как это выглядит отсюда.
- Большая ограда, - сказала она.
- Продолжайте, - сказал я.
- Очень большая ограда, невероятно высокая и длинная, а каждый кусочек ее инкрустирован великолепными драгоценностями.
- Большое спасибо. А теперь закройте глаза и дайте руку. Я отведу вас на середину, и вы снова посмотрите.
Она закрыла глаза и пошла за мной, не оказывая никакого сопротивления, словно детский надувной шарик.
Мы дошли до середины - по тридцать два фута живописи и справа и слева, - и я опять велел ей открыть глаза.
Мы стояли на краю красивой зеленой весенней долины. По точному счету, здесь, на краю или в самой долине, вместе с нами было пять тысяч двести девятнадцать человек. Самая крупная фигура была величиной с сигарету, самая маленькая - с мушиное пятнышко. На краю долины около нас находились развалины средневековой часовни, внизу тут и там виднелись крестьянские домики. Картина была так реалистична, что напоминала фотографию.
- Где мы? - спросила Цирцея Берман.
- Мы там, где находился я, когда встало солнце в день окончания второй мировой войны в Европе.


35

Сейчас все это собрано в моем музее. В холле обреченные на страдания маленькие девочки на качелях, потом ранние работы первых абстрактных экспрессионистов, а уж после всего - уж и не знаю, как назвать, словом, эта махина в картофельном амбаре. Я открыл заколоченные двери с другого конца амбара, и бесконечный поток посетителей двигается без толчеи вдоль этой махины.
Многие проходят по два, а то и по три раза - не по всей выставке, а только по амбару.
Ха!
Ни один высокоумный критик пока не появлялся. Зато некоторые непрофессионалы и непрофессионалки спрашивают, как бы я назвал этот вид живописи. И я отвечаю то же самое, что скажу критику, который первым полюбопытствует взглянуть, если хоть один объявится, хотя чтото непохоже, потому что на простых зрителей эта махина производит слишком сильное впечатление:
- Никакая это не живопись! Туристский аттракцион, только и всего! Всемирная выставка! Диснейленд!

* * *

Мрачный, однако, Диснейленд. Несимпатично в нем как-то.
В среднем на каждом квадратном футе картины четко выписаны десять уцелевших во второй мировой войне. Даже самые удаленные, не больше мушиного пятнышка фигурки, если посмотреть через линзы, которые я специально разложил в амбаре, окажутся узниками концлагерей, или угнанными в Германию рабами, военнопленными из разных стран, немецкими солдатами различных родов войск, местными крестьянами с семьями, сумасшедшими, выпущенными из лечебниц, и так далее, и так далее.
И за каждой фигуркой на картине, хотя бы самой маленькой фигуркой, - своя военная судьба. Я для каждой сочинил историю, а потом изобразил того, с кем она произошла. Сначала я все время находился в амбаре и каждому, кто спрашивал, рассказывал эти истории, но вскоре устал.
- Смотрите на эту махину и сочиняйте историю сами, - говорил я, оставаясь в доме и только указывая дорогу к амбару.

* * *

Но той ночью я с радостью рассказывал Цирцее Берман все истории, которые ее интересовали.
- А вы здесь есть? - спросила она.
Я показал себя, в самом низу, прямо над полом. Указал носком ботинка. Я был самой крупной фигурой - с целую сигарету величиной. И единственной из тысяч, стоявшей, ну что ли, спиной к камере. Шов между четвертым и пятым полотнами шел по моей спине, разделял волосы на голове - его можно было принять за душу Рабо Карабекяна.
- Кто этот человек, который лихорадочно цепляется вам за ногу и смотрит на вас как на Бога?
- Он умирает от воспаления легких, ему осталось жить два часа. Это стрелок с канадского самолета, сбитого над складом бензина в Венгрии. Меня он не знает. Даже не видит моего лица. Перед глазами у него один только густой туман, уже не тот, что на земле, и он спрашивает, дома ли мы.
- И что вы ему отвечаете?
- А что бы вы ему ответили? - спросил я. - Я говорю ему: “Дома. Ну, конечно, дома! Не бойся!”
- А это кто в таком странном костюме?
- Охранник из концлагеря, он скинул эсэсовскую форму и натянул старье, стащил его с пугала. - Я показал группу узников концлагеря, стоящую поодаль от переодетого охранника. Среди них были и умирающие, как тот канадец-стрелок, они лежали на земле.
- Он привел их в долину и бросил, но и сам не знает, куда идти. Любой, кто его схватит, сразу поймет, что он из СС - на левом предплечье у него вытатуирован личный номер.
- А эти двое?
- Югославские партизаны.
- Этот?
- Старший сержант марокканских войск, взятый в плен в Южной Африке.
- А с трубкой во рту?
- Шотландский планерист, попавший в плен в день высадки на нормандский берег.
- Кого тут только нет...
- Вот это гуркх, он попал сюда из самого Непала. А этот пулеметный расчет в немецкой форме - на самом деле украинцы, которые перешли к немцам. Когда сюда придут русские, их повесят или расстреляют.
- Не видно ни одной женщины, - сказала Цирцея.
- А вы посмотрите повнимательнее. Половина тех, кто из лагерей, - женщины, из сумасшедших домов - тоже. Они просто уже не похожи на женщин. Это вам не кинозвезды.
- Не видно ни одной здоровой женщины.
- Опять ошибаетесь. И с этой стороны есть, и с этой - по углам, в самом низу.
Мы подошли к правому краю.
- Боже мой, - сказала она, - ну просто экспозиция в музее естественной истории.
Так оно и было. Внизу на обоих концах - по крестьянскому дому, дома заперты и укреплены, как маленькие крепости, высокие ворота на запоре, скотина во дворе. Я даже нарисовал подземную часть домов в разрезе, хотел показать подвалы, как в музеях показывают подземные норы зверей.
- Здоровые женщины прячутся в подвалах, где хранится свекла, репа, картофель. Хотят спрятаться от насильников, если вдруг удастся, но достаточно слышали про другие войны и понимают, что рано или поздно насильники придут.
- А название есть у этой картины?
- Да, есть.
- Какое?
И я сказал: “Настала очередь женщин”.

* * *

- Или я сошла с ума, или это японский солдат, - сказала она, показывая на фигурку, притаившуюся около развалин часовни.
- Верно. Майор. Видите золотую звезду и две коричневые полосы на обшлаге левого рукава? И у него меч. Скорее умрет, чем отдаст его.
- Удивительно, что там были японцы, - сказала она.
- Их не было, но я подумал, что хоть один на картине должен быть, и нарисовал.
- Зачем?
- Затем, что из-за японцев, а не только из-за немцев мы, американцы, стали скопищем несчастных покалеченных вояк, а ведь после первой мировой войны мы так старались сделаться искренними ненавистниками всех войн.
- А эта женщина - вон там лежит, она что, умерла?
- Умерла. Она была старой цыганской королевой.
- Такая толстая, - сказала Цирцея. - Единственная толстая, да? Остальные - кожа да кости.
- Смерть - это единственный способ растолстеть в Долине Радости, - сказал я. - Она толстая, как урод, каких показывают в цирке, потому что умерла уже три дня назад.
- Долина Радости, - повторила Цирцея.
- Или Мир, Небеса, Сады Эдема, Цветущая весна - называйте как хотите, - сказал я.
- Только рядом с нею никого нет. Она совсем, совсем одна, правда?
- Примерно так. Через три дня после смерти люди не слишком хорошо пахнут. Она пришла первая в Долину Радости, совершенно одна, и почти сразу умерла.
- Где же другие цыгане? - спросила она.
- Со своими скрипками, тамбуринами и ярко раскрашенными повозками? И с репутацией воров - кстати, вполне заслуженной.

* * *

Миссис Берман рассказала мне легенду о цыганах, я ее раньше не слыхал.
- Они украли гвозди у римских солдат, которые готовились распять Христа. Когда гвозди потребовались, оказалось, они таинственно исчезли. Цыгане их украли, а Иисусу и всей толпе пришлось ждать, пока солдаты принесут другие. И после этого Бог разрешил цыганам красть все, что плохо лежит. - Цирцея показала на королеву. - Она верила в эту легенду. Все цыгане в нее верят.
- Лучше б не верила. А может, и неважно, верила или нет, потому что все равно умирала с голоду, когда пришла одна в Долину Радости.
- Она пыталась украсть цыпленка на ферме. Но крестьянин в окно спальни увидел ее и выстрелил из мелкокалиберки, которую держал под периной. Цыганка убежала. Крестьянин думал, что промахнулся, но он не промахнулся. Пулька попала ей в живот, она упала вот здесь и умерла. Через три дня пришли мы, все остальные.

* * *

- Если она цыганская королева, где же ее подданные? - спросила Цирцея.
Я объяснил, что даже на вершине власти у королевы было лишь сорок подданных, включая грудных младенцев. В Европе ведь было много споров, какие расы и подрасы паразитические, какие - нет, но все европейцы сходились на том, что цыгане, эти воры, которые предсказывают судьбу и крадут детей, представляют угрозу для общества. За ними охотились повсюду. Королева и ее люди бросили свои повозки, стали одеваться не по-цыгански - старались, чтобы ничто не могло их выдать. Днем они прятались в лесах, а пищу промышляли, когда стемнеет.
Однажды ночью, когда королева в одиночку отправилась на поиски еды, четырнадцатилетнего мальчика из ее людей, который пытался стащить окорок, задержал отряд словаков-минометчиков, дезертировавших из немецких войск на русском фронте. Они пробирались домой, а дом их был недалеко от Долины Радости. Они заставили мальчика привести их в табор и всех цыган перебили. Когда королева вернулась, подданных у нее больше не было. Такую вот историю придумал я для Цирцеи Берман.

* * *

Цирцея дополнила то, что не досказал я:
- И она пошла в Долину Радости искать других цыган.
- Точно, - ответил я. - Но не так уж много цыган осталось в Европе. Их почти всех выловили и отправили в газовые камеры, к общему удовольствию. Кто же любит воров?
Она пристально посмотрела на женщину и отвернулась с отвращением.
- Фу! - воскликнула она. - Что это у нее во рту? Черви, кровь?
- Бриллианты и рубины, - сказал я. - Только она ужасно воняет и до того страшно выглядит, что никто к ней не подошел и ничего не заметил.
- И кто же из всех этих людей, - спросила она озадаченно, - заметит первый?
Я указал на переодетого охранника:
- Вот этот.


36

- Все солдаты, солдаты... - поражалась она. - Столько разных мундиров!
Мундиры, вернее, то, что от них оставалось, я постарался изобразить как можно достовернее. В знак признательности моему учителю Дэну Грегори.
- Отцы всегда так горды, когда первый раз видят сына в форме, - сказала она.
- Да, знаю, Большой Джон Карпински ужасно был горд. - Речь, как вы поняли, шла о моем соседе. Сын его, Маленький Джон, плохо учился в школе, потом попался на продаже наркотиков. Поэтому, когда началась Вьетнамская война, он пошел добровольцем в армию. Никогда я не видел Большого Джона таким счастливым, как в тот день, когда Маленький Джон приехал домой в форме, - отцу казалось, что сын выправится и в конце концов чего-нибудь добьется.
Но Маленького Джона привезли домой в цинковом гробу.

* * *

Кстати, Большой Джон и его жена Дорина решили поделить свою ферму, где выросли три поколения Карпински, на участки по шесть акров, сообщила вчера местная газета. Участки пойдут нарасхват, как горячие пирожки, ведь здесь можно построить много домов, из окон которых, начиная с третьего этажа, будет поверх моих владений виден океан.
Большой Джон и Дорина распухнут от денег и купят поместье во Флориде, где не бывает зимы. Стало быть, расстанутся со священным кусочком земли у подножия своего Арарата, но добровольно, не испытав самого ужасного бедствия: резни.
- А ваш отец тоже гордился, когда увидел вас в форме? - спросила Цирцея.
- Он до этого не дожил, - сказал я, - и хорошо, что не дожил. А то бы наверняка запустил в меня шилом или сапогом.
- Почему? - спросила она.
- Просто вы забыли, что это ведь молодые солдаты, чьи родители тоже небось надеялись, что их дети чего-нибудь добьются, перебили всех, кого он знал и любил. И если бы он увидел в форме меня, то оскалился бы в бешенстве, как собака. Заорал бы: “Мерзавец! Свинья!” Или: “Убийца! Вон отсюда!”

* * *

- Как вы думаете, что с этой картиной будет? - спросила Цирцея.
- Ее не выбросишь, слишком большая, - сказал я. - Может быть, она перекочует в частный музей в Лаббоке, Техас, где собрано большинство работ Дэна Грегори. Или, может, стоило бы повесить ее над самой длинной на свете стойкой бара, тоже где-нибудь в Техасе. Только клиенты, боюсь, будут все время вскакивать на стойку, чтобы посмотреть, что там, на картине, - бокалы перебьют, затопчут закуски.
Но, в конце концов, сказал я, пусть мои сыновья Терри и Анри решают, куда им девать “Настала очередь женщин”.
- Так вы оставите картину им? - спросила Цирцея. Она знала, что сыновья терпеть меня не могут и взяли фамилию второго мужа Дороти, Роя, потому что он-то и был им настоящим отцом.
- Вы думаете, это остроумно - оставить им картину? - сказала Цирцея. - По-вашему, она ничего не стоит? Ну, так я вам скажу - в каком-то смысле это ужасно значительная картина.
- Значительная, как лобовое столкновение. Всегда есть последствия. Что-то случилось, уж сомневаться не приходится.
- Оставите ее этим неблагодарным, - сказала она, - и сделаете их мультимиллионерами.
- Они все равно ими будут, - сказал я. - Я оставляю им все, что у меня есть, включая ваших девочек на качелях и биллиард, если вы, конечно, его не заберете. Но после моей смерти им придется кое-что сделать, сущую ерунду, чтобы все это получить.
- Что именно?
- Взять себе и передать моим внукам фамилию Карабекян.
- Вам это так важно?
- Я делаю это ради своей матери. Хоть она Карабекян не по рождению, но ей так хотелось, чтобы имя Карабекянов продолжало жить - неважно где, неважно как.

* * *

- А много тут реальных людей? - спросила она.
- Стрелок, цепляющийся за меня, - я помню его лицо. Эти два эстонца в немецкой форме - Лоурел и Харди*. Вот тот француз- коллаборационист - Чарли Чаплин. Двое угнанных из Польши рабочих - по другую сторону часовни - Джексон Поллок и Терри Китчен.
______________________
* Известные американские комики.
______________________

- Так, значит, там внизу все три мушкетера?
- Да, это мы.
- Наверно, когда двое почти одновременно умерли, для вас это было страшным ударом? - сказала она.
- Мы раздружились задолго до этого. Мы много пили втроем, вот люди нас так и прозвали. К живописи это не имело отношения. Какая разница, будь мы хоть водопроводчики. То один, то другой, а иногда все трое, мы на время бросали пить и редко встречались, поэтому какие уж там три мушкетера, ничего от нашего союза не осталось еще до того, как они покончили с собой. Говорите - страшный удар? Вовсе нет. Когда это случилось, я просто на восемь лет стал отшельником.

* * *

- А потом покончил с собой Ротко, - сказала она.
- Увы, - ответил я. Из Долины Радости мы возвращались к действительности. А тут нас снова ждал грустный перечень самоубийств абстрактных экспрессионистов: Горки повесился в 1948 году, Поллок разбился пьяный на машине, и почти одновременно застрелился Китчен - в 1956 году, а затем в 1970 до смерти себя изрезал Ротко, ужасающее было зрелище.
С резкостью, которая даже меня самого удивила, я сказал, что эти насильственные смерти сродни скорее нашим пьяным разгулам, а к нашей живописи касательства не имеют.
- Мне, конечно, трудно спорить с вами, - сказала она.
- Да и не о чем. Честное слово даю, не о чем! - говорил я с юношеской горячностью. - Вся магия нашей живописи, миссис Берман, вот в чем: для музыки это давно уже обыденность, но на полотне впервые проявился благоговейный восторг человека перед Вселенной, причем этот восторг не имеет никакого отношения к тому, хорошо ли ты пообедал, к сексу, к тому, какой у тебя дом или костюм, к наркотикам, машинам, деньгам, газетным сенсациям, преступлениям и наказаниям, спортивным рекордам, войнам, миру и всем прочим житейским делам, и, уж само собой, этот восторг совершенно не связан с необъяснимыми приступами отчаяния и самоуничтожения, которые находят на всех, будь ты художник или водопроводчик.

* * *

- Знаете, сколько мне было лет, когда вы стояли на краю этой долины? - спросила миссис Берман.
- Нет.
- Ровно год. И, пожалуйста, не обижайтесь, Рабо, но картина говорит так много, что сегодня я больше не в состоянии на нее смотреть.
- Понимаю, - сказал я.
Мы находились в амбаре уже больше двух часов. Я и сам был как выжатый лимон, но все во мне ликовало от гордости и удовлетворения.
Мы подошли к выходу, и я уже держал руку на выключателе. Не было ни луны, ни звезд; поверну выключатель - и мы погрузимся в кромешную тьму.
И тут она спросила:
- Вы на картине даете как-нибудь понять, где и когда это происходит?
- О том, где это происходит, - нет. А вот когда - понять можно, только надо как следует присмотреться, это там, на дальнем конце и очень высоко. Для этого понадобятся стремянка и увеличительное стекло. Хотите?
- Лучше в другой раз, - сказала она.
Тогда я ей рассказал:
- Там, наверху, капрал новозеландской полевой артиллерии, маори, попавший в плен под Тобруком в Ливии. Вы, конечно, знаете, кто такие маори.
- Полинезийцы, - сказала она. - Аборигены Новой Зеландии.
- Правильно! До прихода белых они разделялись на множество воюющих племен и были людоедами. Полинезиец сидит на пустом ящике из-под немецких боеприпасов. На всякий случай в ящике еще осталось три пули. Маори пытается читать газету. Подобрал газетный обрывок, принесенный ветром, который поднялся на рассвете.
Я продолжал, держа руку на выключателе.
- Это клочок антисемитской еженедельной газеты, издававшейся в столице Латвии Риге во время немецкой оккупации этой маленькой страны. Газета полугодовой давности, в ней даются советы по уходу за садом и консервированию продуктов. Маори очень внимательно ее читает, пытаясь понять то, что все мы хотели бы понять: где он, что происходит и что будет дальше.
Если бы у нас была лупа и стремянка, миссис Берман, вы могли бы увидеть, что на ящике маленькими буковками написана дата: 8 мая 1945 - тогда вам был один год.

* * *

Я последний раз оглядел “Настала очередь женщин”, которая снова укоротилась, превратившись в треугольник плотно упакованных драгоценностей. Мне не надо было ждать, пока появятся соседи и приятели Селесты и подтвердят то, что я знал и без них: из всех картин моей коллекции эта будет пользоваться самой большой известностью.
- Господи, Цирцея! - воскликнул я. - Похоже, она тянет на миллион!
- Так и есть, Рабо.
Я выключил свет.


37

Когда мы медленно, в полной тьме брели к дому, она взяла меня за руку и напомнила, что я все-таки пригласил ее танцевать.
- Когда?
- Мы сейчас танцуем, - сказала она.
- Да ну!
Она опять повторила, что и представить себе не могла, чтобы я или кто-нибудь другой мог написать такую огромную прекрасную картину, да еще на такую серьезную тему.
- Мне и самому не верится, что создал ее я. Может, это не я? Может, картофельные жучки?
Цирцея сказала, что как-то, взглянув на полку с романами Полли Медисон в комнате Селесты, она тоже засомневалась, она ли их написала.
- Может, это плагиат? - пошутил я.
- Мне иногда и самой так кажется.
Домой мы вернулись в таком состоянии, какое бывает только после физической близости, хотя ничего подобного между нами не происходило и не произойдет. Не примите за хвастовство, но никогда еще я не видел ее такой удовлетворенной и усталой.

* * *

Обычно такая неугомонная, вся в движении, она теперь расслабленно откинулась на мягких подушках в библиотеке. Тут незримо присутствовал и дух Мерили Кемп. Переплетенный томик ее писем к армянскому мальчику из Калифорнии лежал на кофейном столике между мной и миссис Берман.
Я спросил миссис Берман, что она подумала бы, если бы амбар оказался пустым, или полотна незаполненными, или я бы восстановил на них “Виндзорскую синюю 17”.
- Если вы действительно оказались бы такой пустышкой, как я думала, поставила бы вам пятерку с плюсом за искренность.

* * *

Я спросил, будет ли она писать. Я имел в виду письма, но она решила, что речь идет о ее романах.
- Я только это и умею делать, да еще танцевать, - сказала она. - Пока не разучилась, горе ко мне не подступится.
Все лето она держалась так, что никто бы и не догадался - недавно она потеряла мужа, человека, видимо, блестящего, остроумного, которого она обожала.
- И еще одно немного помогает. Мне помогает. Вам, возможно, и не помогло бы. Надо без умолчании, во всеуслышание сообщать всем, когда они правы, а когда нет. И тормошить их: “Встряхнитесь! Повеселее! За работу!”
- Дважды был я Лазарем, - сказал я. - Я умер с Терри Китченом, а Эдит вернула меня к жизни. Я умер с Эдит, а к жизни меня вернула Цирцея Берман.
- Неважно, кто именно, - сказала она.

* * *

Мы поговорили о Джералде Хилдрете, который приедет в восемь утра на своем такси и отвезет ее в аэропорт. Он местный, лет шестидесяти. Тут все знают Джералда Хилдрета и его такси.
- Он раньше состоял в Спасательной команде нашего округа, и, по-моему, они с моей первой женой одно время были увлечены друг другом. Это он нашел тело Джексона Поллока в шестидесяти футах от дерева, в которое врезалась его машина. А прошло несколько недель, и ему же пришлось собирать в пластиковый мешок то, что осталось от головы Терри Китчена. Выходит, он сыграл важную роль в истории искусства.
- Когда он недавно вез меня, то рассказал, что его семья триста лет трудится здесь не покладая рук, а у него самого, кроме такси, ничего нет.
- Зато такси у него хорошее, - сказал я.
- Да, он все время до блеска натирает кузов и пылесосит внутри, - сказала она. - Наверно, это его способ сделать так, чтобы горе не подступалось, не знаю, правда, какое горе у него.
- Уже триста лет оно подступается, - сказал я.

* * *

Пол Шлезингер беспокоил нас обоих. Я все время размышлял о том, что чувствовала его беспомощная душа, когда плоть кидалась на ручную гранату, которая вот-вот взорвется.
- И как только она его не убила? - удивлялась Цирцея.
- Непростительная небрежность рабочих с фабрики, где их делали.
- Его плоть сделала это, ваша - ту картину в амбаре, - сказала она.
- Может, вы и правы. Душа моя не сознавала, какую нужно написать картину, а плоть написала.
Она откашлялась.
- Так не пора ли вашей душе, которая вечно стыдилась плоти, воздать ей за то, что в конце концов она создала прекрасное?
Я задумался.
- Может, и тут вы правы.
- Тогда пусть так и будет.
- Каким образом?
- Поднесите руки поближе к глазам, посмотрите с любовью на эти удивительные и мудрые живые существа и скажите громко:
- “Благодарю тебя, Плоть”.
Так я и сделал.
Поднес руки к глазам и громко, от всей души, произнес:
- Благодарю тебя. Плоть.
О, счастливая Плоть. О, счастливая Душа. О, счастливый Рабо Карабекян.

От автора   1-10   11-20   21-30   31-37

 

Дополнительная информация:

Источник: Библиотека на Воронеж.NET
Курт Воннегут “Синяя борода”, 1987г.
Перевод: Л. Дубинский, А. Зверева.

См. также:

Курт Воннегут. "О себе"

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice