ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion

Ованес Гукасян

ВОСКАН ЕРЕВАНЦИ


Часть 1   Часть 2   Часть 3   Часть 4


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Было начало лета 1638 года. Столица династии Сефевидов Исфахан погрузилась в послеобеденный сон. Конечно, если бы сын шаха Худабанда Аббас Великий был жив, этот цветущий город, который называли «полсвета», не спал бы таким безмятежным сном накануне опасных боев.

Тогда достаточно было одной грамоты, исходящей из «преддверия всемирной славы»*, чтоб всколыхнулся весь свет. Быстроногие гонцы с колокольчиками, привязанными к коленям, помчались бы по городам и весям, поднимая на ноги красношапочных кызылбашей и иноплеменных шахсеванов.** Моллы и ахунды с возвышений, обитых черным полотном, призвали бы народ на священную войну, воодушевляя фанатичную толпу именем Абу Лоэло Фейроза***, который в 644 году убил у Медины Омара.

_____________________________
* Так называли в средние века шахский дворец. В данном случае имеется в виду дворцовая канцелярия.
** Шахсевенами, или шахсеванами, называли иноплеменных христиан, добровольно принявших мусульманство. Они отличались особым усердием в исполнении религиозных обрядов и преданностью шаху, за что их и называли шахсеванами (шахолюбами).
*** Фанатичный раб, убивший второго арабского халифа Омара, которого не признавали шииты.

_____________________________

Перед последователями проклятого Омара, еретиками-суннитами,* всегда грозно сверкал меч шиитов.* В 1517 году османские султаны не только вероломно присвоили титул халифа, но, охваченные сектантской ненавистью, не упускали случая для вторжения или захвата пограничных с халифатом провинций, завоеванных шахом Аббасом. Эта территория простиралась от Междуречья до Индии, от острова Формоза через восточную Армению до Грузии, до самой страны Баши-Ачука**.

_____________________________
* Сунниты и шииты. Когда основатель магометанства Мохаммед умер, согласно его завещанию, титул халифа должен был унаследовать его любимый зять Али. Однако Язид-ибн-Моавил, один из влиятельных родственников Мохаммеда, пожелал передать титул халифа тестю Мохаммеда Абубакиру.
Так началась кровавая борьба за власть в арабском халифате. В пустыне Кербела близ Мекки Язид окружил Али и его единомышленников. Али и его два сына Хасан и Гусейн были убиты. Погибло также семьдесят два сторонника Али.
Титул халифа получил Абубакир, затем Омар, после него Осман. Но сторонники Али (шииты) не признавали Абубакира, Омара и Османа (суннитов) халифами. Али был причислен ими к лику святых мучеников. Эта непримиримая сектантская борьба продолжается до наших дней.
Шах Аббас, из политических соображений продолжая традиции Сефевидов, поддерживал шиитов и преследовал суннитов, видя в них сторонников Турции и узбекских ханств.
** Одно из княжеств Грузии.

_____________________________

И вот снова османский полумесяц клещами сжимал Персию, вонзившись одним концом в пески Багдада, другим — в сердце Армении.

Было душно, тихо.

Тополи в шахских садах стояли неподвижно, как желтые минареты, сияющие под ослепительными лучами солнца. Только что закончилась перекличка муэдзина мечети Масджед-шаха, находящейся на майдане, с муэдзинами окрестных мечетей — Шейх Лотф-оллах Имам Рза и Али Аскяра. Сейчас на зубчатых карнизах этих мечетей дремали от жары красногрудые голуби, выкрашенные хной в честь праздника Имама Рза.

Никто не показывался на башнях известного минарета Джонбана, а сладкоголосые дервиши Ала Хапу* растянулись в пыли под стенами.

_____________________________
* Район в Исфахане.
_____________________________

Отсвечивая холодным опаловым блеском, извивалась, как змея, река Заендеруд; она отделяла шахскую резиденцию от армянского городка Новая Джульфа, не насчитывавшего даже трех десятков лет. Хотя этот городок начинался довольно далеко от реки, у пустыря, заросшего колючками, он утопал в зелени, как и обильный садами Исфахан, сияя, рядом с прекрасной резиденцией Сефевидов, куполами православных церквей.

Было тихо и в Новой Джульфе. Ворота, украшенные железными гвоздями, были закрыты, как и лавки ювелиров и скобарей.
Лишь в самом нищем районе — на рынке, в рядах седельщиков и чесальщиков, звучала грустная песня:

Оставил вдали я и дом свой, и сад.
Вздохну — и душа моя рвется назад*.

Среди пыльной зелени, в священной тишине полудня о чем-то грустил недостроенный монастырь Аменапркич**. Он был чем-то похож на пустынника-армянина в сером пыльном клобуке, который оказался на чужой земле и задумался над тем, как туда попал. Был неподвижен и огромный колокол церкви Ходжи, с некоторых пор переставший звенеть по специальному указу шаха Сефи. А вдали от окрестных хижин вознесся в небо иезуитский монастырь Юсенния — словно жалкий крестоносец-пилигрим, которого не впустили в город.

_____________________________
* Отрывок из песни средневекового армянского поэта Кучака «Крунк» («Журавль»). Все стихи в переводе А. Тер-Акопян.
** Всеспаситель.

_____________________________

Вновь застроенная Джульфа не имела ни крепостных стен, ни городских ворот. Город был беззащитен, как воин без кольчуги, который блуждал в ненадежных пределах ослабевшей державы Сефевидов. Лишь роскошные дворцы, возвышавшиеся среди наспех сооруженных бедных домов в центре города, были окружены земляными, но крепкими и высокими валами. Гигантские ворота одного такого дворца были открыты в этот час.

Над воротами, выкрашенными мореной и разукрашенными орнаментами из гвоздей, находился выложенный из розового туфа свод; буквы, выгравированные на туфе и потерявшие четкость, сообщали:

«Дворец сей воздвигнут Ходжой Назаром в год 1060-ый* армянского летосчисления. Камень привезен из Старой Джульфы. Призовем же Христа и вкупе воинство святое господне, дабы помиловал всех христиан, даруя душевные и телесные силы. Слава Его вечная. Аминь».

_____________________________
* Армянское летосчисление на 551 год отстает от христианского.
_____________________________

Это был дворец Ходжи Сафраза, одного из трех сыновей Ходжи Назара. В сводчатом коридоре, ведущем от ворот к роскошному парку, перед каменными яслями били копытами по мощеной площадке более двадцати прекрасных коней. По их шитым золотом седлам и роскошным уздечкам было видно, что они принадлежат шахскому стойлу. Голубоватый жеребец с белой отметинкой на лбу, видимо, еще не успокоился после недавней скачки, так как приятной наружности кызылбаш заботливо прогуливал его взад и вперед по влажной аллее, обрамленной сиреневыми кустами.

Привлекательный кызылбаш, прогуливавший взмыленного жеребца по аллее, каждый раз, возвращаясь, на миг останавливался и, глотая слюну, глядел на открытую дверь, ведущую в комнаты прислуг, рядом с яслями: из этих комнат доносились веселые голоса его друзей.

Кызылбаши расположились, поджав ноги, на широких тахтах людской, вокруг огромных медных подносов. Из маленьких и больших блюд и глиняных горшков поднимался аппетитный пар. Они ели, и порой измазанные в масле руки сталкивались в горшке или блюде. Масло и холодный тан*, которым они запивали каждый кусок, стекали с их бород, загрязняя засученные рукава рубах и желтые архалухи с зелеными полосами.

Однако четыре твангчи** соответственно своему достоинству и сану держались очень серьезно. Сознавая свое превосходство перед кызылбашами, вооруженными лишь кинжалами и копьями, они сидели неподалеку и курили кальян, с которым не расставались и во время войны. Их всегда сопровождали слуги — приготовители кальяна. Но сегодня все они прикладывались к кальяну повара Усика, раздраженные тем, что именно в этот день пропал ключ от шкафа, где для особо важных гостей хранилось около пятидесяти красивых сереброголовых кальянов.

_____________________________
* Холодный напиток из кислого молока.
** Стрелки с правом ношения мушкета. По рангу они выше кызылбаша.

_____________________________

Случись такое в другом месте, они непременно велели бы взломать дверцу шкафа, но в доме Ходжи Сафраза это было невозможно, так как даже повар Усик не считался с ними, шахскими стрелками.

Все четверо, так же как и кызылбаши, были обуты в высокие мягкие сапоги из верблюжьей шкуры. Шаровары у двоих были зеленые, у третьего — белые в полоску, у четвертого — красные. К левому рукаву каждого были привязаны маленькие кожаные лари, в которых хранились либо талисманы, защищающие от огня и меча, либо миниатюрные кораны. У иных были широкие браслеты, а у некоторых тяжелые серьги. Чтобы отличаться от пышнобородых кызылбашей, все четверо были бритые, однако отпустили завидной величины усы — необходимую принадлежность шахских стрелков.

Они отличались не только одеждой, но и мушкетами. Один из мушкетов был флорентийский, другой — французский, со штемпелем последнего короля династии Валуа Генриха III. У третьего мушкет был с серебряными кольцами, прошедший через руки разных мастеров, а у четвертого даже не мушкет, а широкоствольная русская мортира.

— Клянусь Азрат Аббасом, — обратился хмурый стрелок к товарищу, откладывая в сторону мушкет, — отрежу себе усы, если этот армянин потерял ключ. Он просто не хочет дать нам чая. Не будь он поваром Ходжи, я бы показал ему...

— Не думай, что это дело легкое, — шумно вздохнул другой стрелок. — Он и быка свалит. Сам видел. Месяца два назад, сдирая шкуру с барана, он его повесил на крюк одной рукой.

— И я сумею... — со сдержанным раздражением прошептал третий.

— Э-эх, — горько улыбнулся собеседник, — Гасан-хан, твое дело трубку сосать... Но, проклятье Язиду, гляди, как он смотрит на нас, ухмыляясь про себя...

— Еще бы, — глотая дым, протянул Гасан-хан. — Почему бы ему и не посмеяться над таким скотом, как ты.

— Сам ты скот. Разве я один здесь? А Окуз Кярим, Угурлу-бек, а кызылбаши?..

— Все вы животные, — продолжал раздраженно Гасан-хан. — Окуз Кярим, Угурлу-бек, кызылбаши! Им бы только, как котам, окружить столы шаме карибана* и лизать блюдо... Видел, я не взял в рот ни куска... — добавил он гордо.

— Кому ты навредил? — уколол его противник. — Что, мне слушать тебя или баяти** твоего живота?

_____________________________
* Ужин, выдаваемый бродягам на религиозном празднике.
** Песня-жалоба (перс.).

_____________________________

— Тьфу! — плюнул Гасан-хан, прижавшись подбородком к мушкетному дулу и следя уголками глаз за «неверным армянином».

Повар Усик улыбался.

Это был здоровенный мужчина сорока лет с густыми вьющимися волосами, рассыпанными по широким плечам, с круглыми небесно-голубыми глазами. Засученные рукава голубого архалуха и короткие штаны обнажали его мускулистые руки и голени. На нем были желтые ямани* и пестрые вязаные чулки. Его светлая вьющаяся бородка, растущая на белом, почти юношеском лице, придавала ему вид наивного и смелого пастуха, выросшего среди вольных просторов.

_____________________________
* Тапочки (перс.).
_____________________________

Усик не смотрел на стрелков. Его горькая улыбка была обращена к кызылбашам, которые, как голодные звери, поглощали добычу и порой, заливаясь смехом, поглядывали на гордых сытых стрелков.

Но вдруг лицо Усика прояснилось.

На пороге людской появилась девушка с большой медной чашей в руках.

Она надела длинное платье из цветного ситца и желтоватый передник. Тонкая талия была перевязана узким ремнем, в центре которого сияла медная, начищенная до блеска пряжка. Девичью грудь украшал небольшой черный деревянный крест. Самым же дивным в ней были глаза, которые в этот миг были так широко раскрыты, что казалось, в мире нет ничего прекрасней.

Кызылбаши и стрелки повернулись к ней.

— Ма-шаллах*... — не смог скрыть восхищения кызылбаш, чья шапка висела на кончике копья.

_____________________________
* Браво (перс.).
_____________________________

— Проклятье тебе, злой сатана! — прошептали дрожащие губы Усика.

— Почему ты пришла, Тангик? — спросил он ласково девушку, подойдя к ней.

— Я, дядюшка Усик... за таном... — ответила девушка, набравшись смелости. — Мастер Минас и инок пить хотят. Хорошо бы отнести им.

— Ты правильно поступила, Тангик, — посветлел Усик, взяв из рук девушки большую медную чашу. — Жарко, очень жарко. Конечно, им пить хочется. А обед уже съели?

— Давно, дядюшка Усик.

— А хорошо он рисует?

— У него все как святые.

— Варпет один на свете, Тангик, — сказал Усик, остановившись перед гигантским, усеченным наполовину карасом с таном. — Это ему дано свыше. Не каждому такое отпущено... Это тебе не тан и не мацони. Главное — иметь чистое сердце. Разве может грешный человек рисовать для библии?

— Правду говоришь, дядюшка Усик. Он и сам как святой. Так молчалив, когда занят своими росписями, и так грустно смотрит в глаза. Инок Воскан поет шараканы*, а тот молча слушает и рисует.

_____________________________
* Армянские церковные песнопения.
_____________________________

— Цветы уже кончил писать?

— Закончил, — прошептала девушка. — А теперь...

— Говори.

— Теперь ангела рисует.

— А-а, — глубоко вздохнул Усик. — Ангела.

— Но он так похож на меня, дядюшка Усик, — испуганно прошептала девушка.

Лицо повара стало серьезным.

— Нет, не говори так, Тангик. Ангел небесен, не из нас он. Грех такое говорить.

Девушка торопливо перекрестилась и взяла из рук Усика чашу, уже наполненную таном.

— Да, Тангик, это грех, — повторил Усик. — Неси. Жаль, что здесь у меня дела и не могу прийти взглянуть, — и он недовольно посмотрел в сторону кызылбашей и стрелков, слушавших их непонятный разговор.

— Кто они, дядюшка? — спросила испуганно девушка, прижав к груди чашу.

— Везир приехал, — ответил мрачно Усик.

— Везир? Исус Христос! Для чего?

— Кто знает, какая их муха укусила, — пробормотал Усик. — Ну, ступай, Тангик, неси им скорее тан. Очень жарко. Жаждущий не может работать.

Девушка, наклонив голову, вышла.

— Ма-шаллах!.. — воскликнул, глядя ей вслед, тот же кызылбаш.


Дворец Ходжи Сафраза представлял собой двухэтажное кирпичное сооружение с окнами, выходящими на юг.

Прямо в центре здания находилась роскошная просторная гостиная — танаби. На стенах этой гостиной маслом были написаны цветы, вплетенные в миндалевидные украшения, райские птицы — азаран блбулы; здесь же были представлены охотничьи сцены, красавицы-полуптицы со стрельчатыми бровями, которые словно танцевали в свете солнечных лучей, проникающих сквозь цветные паутинообразные оконные стекла.

На всех трех стенах гостиной, невысоко над полом, наподобие небольших ризниц были проделаны сводчатые ниши с зеркалами, в которых отражались серебряные и позолоченные подсвечники — шамданы. Вдоль стен были разбросаны узкие дорогие ковры с шелковыми и обшитыми бархатом подушками.

Превосходным местом отдыха была эта гостиная, где укрывались летом от жары. В ее центре находился выложенный мрамором бассейн с фонтаном, который отражался в яйцеобразном зеркале потолка, обрамленном орнаментом из щебня. Зимой вода из бассейна выливалась, и бассейн превращался в курси — восточную печь: раскалялись медные топки, бассейн накрывался деревянной тахтой, на которую набрасывалось шерстяное одеяло, и вокруг собирались хозяин с гостями.

Однако этим не ограничивался интерьер восточной гостиной, выстроенный мехмарбаши* Атанесом, тем Атанесом, который десятки лет бродил в стране франков, бывал в Мадрасе, Стамбуле и которому великий шах Аббас присвоил титул Мехмарбаши салтаната.

_____________________________
* Глава архитекторов салтаната (перс.).
_____________________________

Ложа зала, украшенная лепками виноградных гроздьев, была предназначена для женщин; в праздничные дни жена Ходжи, его невестки, дочери, закутавшись в чадры, собирались здесь, принимая гостей. Над этой подковообразной ложей, прямо перед окном, открывалась дверь, которая вела в задние комнаты дворца, андерун, — на женскую половину; а комнаты, смотрящие в парк, назывались бирун, — это была наружная часть, ее занимали мужчины многочисленного рода Ходжи и гости-путешественники.

Дворец строился еще при жизни отца Ходжи Сафраза — Ходжи Назара, однако украшения остались незаконченными. И вот теперь дело покойного мехмарбаши Атанеса завершал известный нагашбаши* варпет Минас,** чья кисть могла сделать больше, чем перья сладкозвучных шахских поэтов Кемаля Сабзварского и Искандара Монши, воспевших дженнат***.

_____________________________
* Главный художник.
** Минас Джухаеци (Джульфинский) — известный средневековый художник. Расписывал стены домов богатых армянских торговцев, знакомых с произведениями итальянского Ренессанса. Тот факт, что о нем упоминает историк Аракел Даврижеци, свидетельствует о яркости его таланта. Произведения варпета Минаса, считавшегося основателем европейской школы живописи в Армении, не сохранились.
*** Рай (перс.).

_____________________________


II

Палящие лучи солнца, проникая через цветные витражи, рассыпались радугой на частично расписанных стенах.

Воздух был пропитан запахами красок и растительного масла.
Цветные лучи играли на седых прядях мастера, на его жидкой бороде. Он работал в полузабытьи, прищурив глаза.

Рядом с маленьким мастером высокий Воскан-абега* казался еще длиннее. Завернувшись в черную схиму из козлиного волоса, он неподвижно стоял в нескольких шагах от варпета и, скрестив руки, молча следил за волшебной игрой кисти.

_____________________________
* Монах.
_____________________________

Правильные черты его красивого лица дышали весной, свежестью, силой. Трудно было сказать, о чем он думал в этот миг. Его мечтательные серые глаза глядели на голубокрылого ангела, который возник из фантастических узоров; с каждым новым прикосновением кисти ангел становился все более живым, казалось, вот-вот он задышит, слетит со стены.

Несколько часов тому назад на белом пространстве стены этого ангела не было. Варпет Минас делал какие-то отметки циркулем и вдруг отбросил циркуль, когда...

Это случилось, когда вошла Тангик с обедом для варпета и для абега.

Воскан никогда и нигде не видел такого живого, такого волнующего и осязаемого ангела — ни в снах своих, ни в масляных церковных писаниях святых. Все они были бесплотны, холодны и неуловимы, как святой дух. А она так понятна, дорога, так много говорила сердцу...

Где он ее видел?.. Неужели ему только кажется...

И сейчас это видение оживает под кистью варпета Минаса. Он не мог оторвать от него глаз.

— Абега, — сказал варпет, не оборачиваясь к нему, — говори, абега, почему умолк?

Воскан скинул оцепенение и, глубоко вздохнув, улыбнулся.

— Как мне говорить, варпет, когда твоя кисть говорит.

Варпет скромно улыбнулся.

— Кисть владеет лишь языком красок, абега, а для языка сердца есть письмена. Ты говори о сердце, о любви говори, абега.

— О любви, — взволнованно повторил Воскан.

— Ты не любил никогда? — спросил варпет, приласкав своей розовой кистью щеку ангела.

— Неужели у меня есть право на любовь, варпет, — вздохнул абега, — моя любовь — это церковь, святость.

Варпет весело рассмеялся.

— Хитер ты, абега, хитер. Неужели до сих пор ты никого не любил и сейчас не любишь?

Воскан часто задышал, опустил голову.

— Молчишь, абега, — усмехнулся варпет, продолжая работать. — Вот если я спрошу этого ангела, даже он скажет, что любил.

Юноша удивленно посмотрел наверх.

— Как, варпет? Как мог он любить? И кого?

Варпет смеялся.

— Тебя, абега, тебя...

— Меня?

— А ты не знаешь этого ангела?

Юноша широко раскрыл глаза, пушок, обрамлявший его круглый подбородок, задрожал.

— Знаешь, абега, ведь я для тебя и пишу ее.

— Для меня...

— Эта комната будет классом для детей Ходжи, куда и ты станешь приходить ежедневно, — сказал варпет, не отрываясь от работы.

— Варпет, — прошептал юноша, залившись румянцем, — об этом, варпет... — Он так и не договорил, но глаза его уже с мольбой остановились на художнике.

Варпет Минас спустился с табуретки и, подойдя к Воскану, положил ладонь на его скрещенные руки.

— Знаю, Воскан. Знаю, что любишь ее, а она тебя. Не скрывай от меня, я рад этому. Ведь и я когда-то любил.

Инок не поднимал головы. Он не осмеливался взглянуть в прищуренные, светящиеся добротой глаза седеющего художника.

— Ты боишься? — спросил варпет. — Кесараци боишься? Его преосвященства Хачатура?

Инок еще больше съежился.

— Брось схиму, Воскан. Брось, раз боишься. Бог не против чистой любви. Бог — это сама любовь.

Юноша посмотрел в глаза художника и покачал головой.

— У меня обет, варпет. Не могу... — прошептал он.

— Церкви?

— То же самое. Мой обет — это святыня. Без церкви не обойдется.

— Что это за обет, Воскан?

— Письмена наши печатать, варпет, письмена, — произнес инок.

— Письмена? — удивился варпет Минас. — Не понимаю.

— Я хочу посвятить себя печатному слову, варпет. Хочу стать печатником, а для этого нужна помощь церкви.

Варпет рассмеялся.

— Абега, и в самом деле — абега, — повторил он. — Неужели Гутенберг служил церкви? Или сам Акоп Мегапарт* не был купцом, или...

_____________________________
* Первый армянский печатник, который в 1512 году в Венеции издал армянскую книгу «Парзатомар».
_____________________________

— У них достаток был, варпет, состояние, а у меня нет такой опоры.

— Тебе помогут богачи, народ.

Инок горько улыбнулся.

— Сейчас поздно, варпет. Если сниму схиму, церковь проклянет меня, и народ не поможет.

— Я помогу, варпет Акопджан поможет. Поедешь в страну франков.

— Они не оставят меня в покое, варпет. Из-за любви к письменам я пожертвую любовью сердца.

— Ты не прав, инок! — воскликнул варпет, взмахнув кистью. — За любовь надо драться, за цель надо драться!

— Драться? — повторил инок и, медленно подняв голову, посмотрел на улыбавшегося среди цветочных украшений ангела. — Драться?

— Да, так, инок. Иначе ничего не найдешь в этом мире. Либо станешь на колени, либо будешь шагать. И лучше умереть шагая, чем на коленях.

Варпет подошел к табуретке, взобрался на нее и опустил кисть в посудину с красками.
— Говори, инок, говори, — повторил он с прежним спокойствием. — Скажи, от сердца что-нибудь скажи. О цветах, из Саладзорци, из Кучака*. Скажи что-нибудь.

_____________________________
* Средневековые армянские поэты.
_____________________________

— Из Саладзорци, из Кучака, — повторил Воскан грустно. — Скажу, варпет, из Кучака скажу.

Не успеешь ахнуть — уж
У любви ты на пиру,
Будь ты отрок или муж,
Будь монах или в миру.
Не вините, коль любовь
Распалила в теле кровь.
Я бы слова не сказал —
Город отдал за гёзал.
Братья, нет моей вины,
Если нет гёзал цены.

Дверь открылась, и показалась Тангик, прижав к груди тяжелую чашу с таном.

— Душу дай и дай глаза... — грустно закончил юноша. Его взгляд остановился на кротких глазах девушки.

Варпет, то ли поглощенный работой, то ли заслушавшись, не заметил, как открылась дверь.

— Говори, инок. Теперь армянскую Пасху прочти.

Юноша, покрасневший до кончиков ушей, улыбнулся девушке и обратился к варпету.

— Пришла... варпет, — прошептал он.

— Пасха? — засмеялся варпет.

— Тангик, — дрогнувшим голосом сказал юноша.

Варпет Минас обернулся и с мягкой отеческой улыбкой посмотрел на девушку. Она смущенно опустила голову.

— Ты воду принесла, Тангик? — спросил он ее.

— Тан принесла, варпет Минас.

— Тан! — воскликнул художник, спускаясь, — ты вовремя поспела. Я жаждал, как израильтянин, проходящий по пустыне. Вот, — обратился он к иноку, который вопросительно посмотрел на него, — блажен тот, чье желание исполнится так быстро.
Воскан понял намек художника и снова залился краской.

— А что с тобой? На тебе лица нет, — обратился варпет к девушке.

Тангик опустила голову.

— Я испугалась кызылбаша, — прошептала она.

— Кызылбаша? — удивленно переспросил варпет, заметив, как инок вздрогнул. — Какой кызылбаш?

— Пришли... везир пришел... всю людскую заняли, — скороговоркой, задыхаясь, проговорила Тангик. — А один прогуливал жеребца в аллее, не давал пройти. Я убежала через кусты и тан немного расплескала... — и она показала на мокрый подол платья.

Варпет вопросительно и задумчиво посмотрел на инока.

— Интересно, что их привело сюда в такую жару?..

Воскан, возмущенный поведением кызылбаша, пожал плечами.

— Эх, — вздохнул варпет, покачивая головой, — не получается, Воскан, не получается. Саладзорци, Кучак и цветы никак не вяжутся с кызылбашем. Нет! Наша Пасха была там, на нашей земле. Недаром сказал один поэт: «Не дождался я того дня, чтобы открыть глаза».

Наступило тяжелое молчание. Разноцветные лучи, проникавшие через окно, играли на незаконченной росписи, на цветах и на улыбающемся ангеле.

Тангик, медленно подняв голову, пристально посмотрела на мастера и почему-то охрипшим голосом спросила:

— Что еще прикажете, варпет Минас?

— Быть счастливой, Тангик, — обратился к девушке художник, мгновенно просветлев.

Ничего больше.

— Ну, я пошла. А то Амаспюр-ханум, наверно, скажет: куда пропала эта проклятая? — сказала Тангик по-детски невинно.

— Она тебя проклятой зовет? — улыбнулся варпет.

— Да это просто так, варпет Минас. Она очень меня любит. Она говорит, что я очень похожа на ее умершую дочь. Раз она очень рассердилась на Цатура, который назвал меня сиротой.

— Какой Цатур? — помрачнел варпет.

— Сокольничий... Этот Цатур ведет себя, как настоящий кызылбаш. Дни и ночи возится со своими соколами и гордится красными чувяками. Куда ни пойду, за мной увязывается.

— И еще сиротой тебя называет!

— Я чуть было не ударила его.

— За что?

— Он сказал...

— Что он сказал?

— Сказал, что половину дичи всегда он стреляет. Но если он стреляет, что Ходжа Сафраз делает? Ходжа Султанум и Мирвели что делают? У него даже ружья нет. Врет все.

Воскан и варпет рассмеялись.

Тангик тоже улыбнулась, но тут же смущенно опустила голову.

— С добром оставаться вам, — сказала она и, искоса глянув на полы рясы Воскана, покорно вышла.

— Возвращайся с добром, дочь моя, — произнес ей вслед варпет.

Опять воцарилось молчание.

— Да, интересно, что же привело сюда везира? — прервал молчание варпет.

Инок не ответил.

— Эх, инок, все молчишь ты и молчишь...

— А что мне сказать, варпет? Смотрю на твои росписи — и язык мой немеет.

— От любви это, хитрец, от любви, — улыбнулся варпет. — И я был таким в твоем возрасте. Когда видел ее, язык отнимался... Хорошая была девушка, Воскан. Пламенная девушка. Как говорит в своих стихах Себастаци Газар*:

Луна и солнце к тебе явились
И с кос прекрасных заструились.

Да, удивительная она была.

_____________________________
* Средневековый армянский поэт.
_____________________________

— Значит, она не стала твоей женой?

— Нет. Ханаза я встретил позже, когда вернулся в Джульфу, а та была совсем другая, Лучией ее звали, из страны Италии...

— Вы любили друг друга?

— Любили.

— А что вам помешало?

— Религия, Воскан. Она была католичкой, а я для них — еретиком. Мне сказали — стань католиком, расстанься с верой Просветителя, тогда отдадим тебе девушку. Я не сделал этого, Воскан, а Лучия... отдала богу душу... Да будет ей земля пухом...

— Аминь.

— Это она, ее любовь помогли мне стать художником, Воскан, но она сама... богу отдала свою душу. Все религия сделала, Воскан, вера разлучила нас, вера. И я не хотел бы, чтобы и с тобой такое случилось, Воскан. Любовь божественна, любовь сама — религия. Внимательно слушай меня...

— У них другая религия, и ты правильно поступил, варпет. У нас — не то, у нас обоих — айастанская.

— У любви — одна религия, Воскан.

— Но это опасно, варпет. Наша религия — айастанская. Она очаг нашего народа, его хранительница. А в Риме священники говорят, что религия у всех общая, что бог у всех один, но их цель — обмануть нас, превратить нас во франков.

Варпет молчал.

— Если я оставлю церковь, — продолжал Воскан, — это убьет мою цель — меня проклянет армянская церковь, и я не смогу заниматься письменами. А я этого не хочу. Пусть умрет мое «я», но останется моя цель, которая принадлежит народу. Ты мне говоришь — надо бороться, чтобы жили и моя личная любовь и любовь к письменам. Но это невозможно. В этом случае меня будут бить двумя мечами. На меня обрушатся удары и нашей церкви, и франкской, — одна будет бить за то, что я бросил свою схиму, другая за то, что с помощью наших письмен я стану разоблачать их ложь, бороться против их попыток превратить нас во франков. Ты, варпет, ведь прекрасно знаешь, чего добивается католический монастырь Юсенния здесь, у нас. Хочет увести нас к богу? А разве у нас нет своего бога? Нет, их желание — сделать нас франками, и не только здесь, но и по всей земле армянской, страну армянскую превратить во франкскую и хлеб армянский — во франкский...

— Хлеб везде одинаков, Воскан. Бог везде един.

— Если так, почему они не оставляют в покое этого бога?

Наступило молчание.

— Я тебе сказал, что помогу тебе, если снимешь схиму, — снова заговорил варпет.
— Это невозможно, варпет, мое святое дело умрет.

— В противном случае ты потеряешь Тангик. Ты сделаешь ее несчастной, вгонишь в могилу, — сказал варпет, протянув кисть к улыбающемуся ангелу.

— Зато меня никто не назовет преступником. Я ведь подниму меч на себя, на любовь свою, но за это меня простят.

Опять замолчали.

— Скажи, Воскан, как я могу помочь делу нашей письменности? — спросил варпет.
Юноша улыбнулся.

— Гравировкой букв, варпет Минас.

— А станок? Ведь никто из нас не видел это чудо Гутенберга.

— Нужно найти, варпет, нужно изобрести, — воодушевленно сказал Воскан.

Варпет обернулся, их взгляды встретились.

— Нужно создать, — повторил юноша.


III

Вокруг мраморного бассейна на дорогих тахтах сидели друг против друга двое.
Один был везир гаджи Спандиар, другой — Ходжа Сафраз.

Гаджи Спандиар разлегся на подушках. Одной рукой он прижимал к щеке кончик змеевидной фарфоровой трубки кальяна, а другой обнял левое колено, из-под которого выглядывали широкие полы белого легкого кафтана с серебристыми полосами; на нем были также широкие шелковые розовые шаровары и вышитые золотыми нитками туфли.

Его спина была закутана в кирманскую шаль с миндалевидными украшениями, на груди виднелась золотая рукоятка дорогого кипрского кинжала, украшенного редкими камнями. Поверх шали с ремня, тисненного золотом, свисал роскошный меч, именуемый зилфихаром, на рукояти которого, также украшенной драгоценностями, тонкой золотой нитью были написаны молитвы из корана, защищавшие от врага, и магические слова: «Я Али!»*

Дым тамбаку, поднимающийся из кальяна, установленного на тисненном перламутром столике, обволакивал изрытое морщинами лицо гаджи Спандиара. Округлая борода, подкрашенная хной, черные орлиные глаза из-под густых бровей подчеркивали приятную белизну его лица. Манеры у него были солидные, благородные. Иногда, одобряя ответы Ходжи, он медленно покачивал плоским головным убором с двенадцатью красными вельветовыми складками, обнаруживавшим его туркменское происхождение и принадлежность к курчиям**. Простой всадник, он, благодаря природным способностям — смелости, уму, — дослужился до везира и высшего титула — диван-бека. Он был высшим судьей в стране после шаха. Бывший бандит Турсун, взятый в плен в туркменских степях, став гаджи Спандиаром, вселял ужас во всех, начиная с мятежных, диких ханов до преемника пророка муштеида Шейх-ул-Ислама.

_____________________________
* О Али!
** Курчии были лучшими всадниками в персидских войсках, сформированные из пленников-туркмен, которые верно служили своим господам, расширяя их владения.
_________
____________________

Ходжа в светло-каштановом кафтане из тафты, преисполненный почтения перед безграничным могуществом своего знатного гостя, подобострастно сжавшись, стоял на коленях. Он был мухдуси*, об этом свидетельствовали татуированные кресты на его восковых руках. Каждый раз, когда говорил диван-бек, он наклонялся, прикладывая руку к сердцу и обнажая белоснежную пряжу нижней рубахи.

_____________________________
* Мухдуси, или махтеси (увидевший смерть), — христианин, совершивший паломничество в Иерусалим.
_____________________________

Это был видный мужчина, но годы — ему перевалило за пятьдесят — давали себя знать: у лица его было сонное выражение. Отложные края своей меховой шапки он натянул на уши, на щеках торчали крашенные купоросом волосы. В глаза бросались плотно сжатые под подстриженными усами губы, что свидетельствовало об острой мысли и неуловимой хитрости, замаскированной кроткой внешностью.

От посеребренных и золоченых блюд, красующихся на подносе, исходил аромат. Живописные чаши были наполнены ошараками и винами, хотя гаджи Спандиар как шиит не употреблял горячительных напитков. Однако к роскошному столу даже не прикоснулись. Жареные вальдшнепы, куропатки, разнообразные мясные подливки к пловам постепенно остывали. И лица двух собеседников были холодны, как струи, бьющие из фонтана, журчание которых смешивалось с клокотаньем кальяна гаджи Спандиара.

— Что в конце концов нужно вашим армянам? — глухим голосом повторил гаджи. — Разве их против воли привели сюда, или не они стонали под игом еретиков-османцев, последователей проклятого Омара, выступивших сегодня против нас? Дня не проходило, чтобы армяне не посылали нам доверенных лиц с просьбой помочь, взять их под наше покровительство...

Обычно диван-бек предупреждал о своих визитах, которые совершались чаще всего в дни масленицы, купания креста, праздника Воскресения. Но на этот раз он объявился в душное полуденное время и был мрачнее обычного. Ходжа беспокойно потянулся рукой к карману своего кафтана и извлек оттуда привезенные из Иерусалима желтые янтарные четки. «Добро», «беда», «бог», — прошептал он огорченно, и три янтарных камешка из-под дрожащих пальцев проскользнули в ладонь.

— Кто нас рассорил с османцем, который и так уже трижды был нашим врагом? Опять ваши армяне и франки, разделяющие вашу веру, — продолжал диван-бек. По лихорадочно перебираемым четкам он понимал, как волнуется хозяин. — Это было давно, в Казвине. В то время великий шах Аббас, да успокоится его душа в сиянии лучей дженната, еще не перенес столицу. Я был один из его телохранителей-корчий, когда два братца инглиза по имени Шерле, два сущих шайтана, пришли подлить масла в огонь. Они представились Хбле-аламу, «месту поклонения мира»*, и посоветовали не терять время, идти войной на страну османцев. Это было не по сердцу мне, так как я недавно, в третий раз, женился, на Тутти. Не радовал этот поход и высшего главу мусульман саддера-ол-суддура сеида Ибрагима, великого защитника всех курчий, за что шах лишил его прав и вообще устранил саддер-ол-суддуризм,** заменив его муштеиддизмом. Мудрый настоятель говорил: «шарила галуп», что на языке кызылбашей означает: «с бедой пришел». Видишь, Ходжа, как верно предчувствовал святой человек...

_____________________________
* То есть шаху.
** Саддер-ол-суддур — высший представитель мусульманской религиозной власти в Иране и Турции. При династии Сефевидов духовенство в Иране обладало высшей властью: саддер-ол-суддур считался наместником пророка Мохаммеда. Все представители духовенства были его подчиненными. Он находился в резиденции шаха и вместе с ним назначал всех главных государственных судей, а также был единственным распорядителем земельной и денежной собственности, принадлежащей мечетям. Такая абсолютная власть порождала беспорядки и злоупотребления, и шах Аббас, считая саддер-ол-суддуризм опасным для государства, ликвидировал этот религиозный институт, заменив его муштеиддизмом, права которого не выходили за рамки религиозных функций. Муштеиды были наиболее авторитетными истолкователями ислама. Им подчинялись шейх-ол-исламы, находившиеся в главных городах, гази (судьи) и моллы (законоведы).

_____________________________

«Беда», — упал последний камешек четок. Побледневший Ходжа поклонился, приложив руку к сердцу.

— Конечно, ты не мусульманин, — продолжал диван-бек, — но для настоящего мусульманина это было большой потерей. Потому что один саддер-ол-суддур сто муштеидов шейх-ол-исламов и молл стоит, особенно для меня, курчия. Я ношу на голове тюрбан с двенадцатью складками, который окрашен в цвет священной крови великого Али и двенадцати имамов. Но да будет благословенно в жизни иной место поклонения мира — Хбле-алам. Он внял речам инглизов и эрменов, которые начали тренировать нашу армию по своим законам; одного из них назначил элчибаши* и отправил в страну франков, чтобы объединенными усилиями выступить против османцев. Помню день, когда конь этого негодяя инглиза, еще не выйдя из дворцовых ворот, помчался как бешеный. Я спас его, и инглиз подарил мне свои часы...

_____________________________
* Посол, доверенное лицо (перс.).
_____________________________

Гаджи Спандиар извлек из кармана большие шестиугольные часы, которые хранились в ларчике из эбенового дерева.

— Я взял часы, — продолжал он, — но проклинал в душе этого собачьего отпрыска, который толкал нас в самое пекло. Даже сам шах такое поведение коня счел дурной приметой, хотя и монаджим* еще не открыл рта; он чуть было не передумал. Но проклятый уехал. Мы не получали от него никаких вестей, а ваши армяне вместе с курчиями и кавказскими шиитами снова слали просьбу за просьбой — спешите, мы ждем вас. За два месяца не осталось ни земледельца, ни помещика, который бы не переехал со своими семьями в Исфахан. Вот, взять хотя бы из ваших армян: Сарухан-бек и его брат из Восканапата, которые съели мои триста туманов, Оглан-кишиш** и его брат Галабек из деревни Хатерк, — загибал он пальцы, — Джалал-бек и его племянники из Хачена, Мелик Суджум из Дизака, тот, чья дочь стала моей пятой женой и, вместо того чтобы быть благодарной, наложила на себя руки... Потом еще Мелик Пашик из Кочиза, Меликсет Черноголовый из деревни Меликзада... Да разве всех упомнишь... Из Карабаха, из провинции Гохтах — шли целыми деревнями. Ну, а Хбле-алам всех встречал отечески, размещал, поддерживал.

_____________________________
* Звездочет (перс.).
** Священник у мусульман.

_____________________________

Ходжа Сафраз склонил голову.
— Я их всех знал лично, — продолжал диван-бек, прищурив глаза, слезящиеся от дыма тамбаку, — в это время я уже был дворцовым секретарем. За скольких я заступался перед шахом, скольким был полезен, но Сарухан-бек проглотил мои триста туманов... Разве это по-человечески? Я — владелец скромного состояния, секретарь, имеющий всего восемь жен, я спас его, не дал, чтобы ему в рот влили расплавленный свинец, и он этим самым ртом слопал мои законные триста туманов... А он, как говорят армяне, был вашим крестным, Ходжа... — добавил он, устремив свой изучающий коварный взгляд на Ходжу.

— Вашими устами истина говорит, хурбан*, — прошептал Ходжа, убедившись, что диван-бек на сей раз явился к нему неспроста.

_____________________________
* Дорогой (перс.).
_____________________________

С одной стороны, его радовала такая честь: шах, миновав Ходжу Иеремию, Ходжу Птума, Ходжу Рохиджана и даже его братьев, избрал его, Ходжу Сафраза, но в то же время он с ужасом спрашивал себя: кто знает, с каким поручением прибыл посланец шаха, ведь османские войска пошли на Багдад и Араратскую долину. Ведь может случиться и так, что после этого пространного вступления везир приступит к разговору о тяжком положении шахской казны и предложит Ходже Сафразу оказать помощь, подчеркивая, конечно: это «всего лишь долг государству». Подобным предложениям обычно предшествуют всякого рода жалобы. Да, все ясно — османцы напали, а казна чиста как посуда для масла. Уже четыре месяца ни один кызылбаш и курчии не получали ни одного дрянного шаи* — об этом рассказывал его сын Агамир, бывший очевидцем разграбления кызылбашами лавок бакалейщиков на рынке. Такое положение обычно кончается серьезными смутами и даже восстаниями, из которых единственный выход — война, возможность подкупить голодное, непокорное войско идеей грабежа. Война уже началась, однако для выхода войск нужны деньги, много денег. Что же касается армянофильства диван-бека — это сущая наглость, которую только он и может позволить себе. Он говорит о предательстве проклятого Меликсета, но именно он, диван-бек, сразу же после смерти шаха Аббаса подговорил его слабохарактерного сына шаха Сефи, чтобы тот запретил звон в армянских церквах. Этот алчный и фанатичный курчий на пути своего восхождения не одному перерезал глотку, и кто знает, какие новые темные замыслы зреют в его голове в эту минуту по отношению к нему, Ходже Сафразу. Недаром он вспомнил Сарухан-бека, его крестного. Именно этот коварный курчий обвинил Сарухан-бека перед великим сеидом Ибрагимом, будто тот в пьяном виде хулил закон и пророка. Сарухан-бека должны были либо забросать камнями, либо обезглавить, либо ему пришлось бы расстаться с верой Просветителя. И Сарухан-бек убежал в Индию, спасся от плахи, заложив все свое имущество у коварного курчия. «А теперь он зарится на мое имущество, — думал охваченный ужасом Ходжа, — этот разбойник решил пустить меня по миру, он не может видеть мое благосостояние... Ну, конечно, это так... Ведь четки кончаются то на «беду», то на «бога». Спаси меня всевышний от дурного глаза, пусть минует меня чаша сия...» — бормотал он лихорадочно, и в глазах у него темнело.

_____________________________
* Мелкая монета.
_____________________________

Диван-бек хлопнул в ладоши, и он вздрогнул. С быстротой молнии подбежал Тохан и двумя руками протянул стакан, наполненный ошараком.

— Да, Ходжа, — продолжал диван-бек, вытирая влажные губы. — То, что мой бывший хозяин сделал для армян, не сделает ни один шах. Даже аллах знает, что он из-за вас пошел войной на османцев, — это истина.

— Слушаю твою волю, повелитель, — прошептал Ходжа Сафраз.

— А я на этой войне уже был начальником дворцовой канцелярии, — продолжал диван-бек, — но я сопровождал на поле брани Хбле-алама. Нашим командующим был Зильфигар-хан, у османцев — Джхалогли. Какие были бои! Сколько мусульманской крови пролилось из-за армян! Столько не проливалось даже на поле Кербела во времена священных имамов. И что же, ваши армяне не поняли этого! — произнес он недовольно. — Великий шах, забыв покой, вдали от любимого гарема, стал во главе вашей нации и, в бурю и стужу, привел вас в нашу благословенную страну, мало того, даже дал вам больше прав, чем мусульманам. Десять туманов на душу, бесплатную землю возле Исфахана — центра мира. Он милосердно приказал снести церкви Эрменистана и на их основе построить здесь новые, но опять ваши армяне не поняли...

— Господи, пронеси и эту чашу, — шептал Ходжа.

— Их неблагодарность дошла до такой степени, — продолжал диван-бек, постепенно раздражаясь, — что сегодня, когда доброжелательный взгляд священного наследника Хбле-алама шаха Сефи не отрывается от вас, — да, на вас он обращает больше внимания, чем на мусульман, — ваши негостеприимные армяне и в одиночку, и семьями покидают нашу благословенную землю и возвращаются в разоренную страну Эрменистан... Что ты можешь возразить, Ходжа? — спросил он, уставившись своими хищными глазами в стеклянные глаза Ходжи.

— Вашими устами глаголет истина, хурбан, — снова прошептал Ходжа Сафраз.

— И это происходит, — повысил голос диван-бек, — когда мы опять воюем с османцами, пьющими вашу кровь, когда султан Мурад осадил Багдад и Ереван. Скажи, Ходжа, как, по-твоему, надо обращаться с таким народом?

Ходжа молчал.

— Такой сброд мечом надо, и весь разговор, — прошипел гаджи Спандиар, откинув змеиную трубку кальяна.

Ходжа не проговорил ни слова.

— Вот поэтому и прислал меня сюда Хбле-алам, — продолжал диван-бек, — но я снова, как всегда, должен смягчить его справедливый гнев. Хотя его священные уши и не желали слушать мое заступничество, но я ему дал слово, что такое безобразие больше не повторится. Ты, наверно, слышал, что еще вчера в горах Лористана были пойманы семьи четырех беглецов. Только их привезут сюда, тотчас же обезглавят, но я опять обещаю замолвить словечко перед Хбле-аламом, хотя знаю, что никто не поймет этого. Валлах, Ходжа, — повторил он с горькой усмешкой, — никто не поймет.

— Поймут, хурбан, поймут, — прошептал Ходжа, предвосхитив его мысль.

— Только такие, Ходжа, как ты, и поймут, — с удовлетворением отметил диван-бек, — простой люд ничем не отличается от животных, Ходжа, ничем... Но смотри, эти животные хотят подорвать доверие Хбле-алама к тебе. Он страшно разгневан.

— Бог, пронеси и эту чашу, — пробормотал Ходжа. Его лихорадочно блестящие глаза скользнули по золотым приборам, коврам.

— Да минует нас гнев аллаха, — повторил вслед за ним диван-бек, покачивая головой. — Ведь он попросту может не услышать моего заступничества и отдать приказ смести с лица земли всю Новую Джульфу. Разве это не может произойти?

— Может, но... не приведи господь, — побледнел Ходжа. — Вашим милостивым заступничеством живы мы, хурбан...

Диван-бек улыбнулся великодушно.

— Моим заступничеством, — повторил он. — Я попробую, Ходжа. Я всегда так поступал. Но разве я один во дворце? Ты прекрасно знаешь, что и у меня немало недругов. Начиная с Шейх-ол-Ислама до самого простого мотреба*. Видишь, я сел рядом с тобой без телохранителей. Почему? Потому что все они мои враги, а стало быть, и ваши враги... Ваши армяне здесь получили большие права, и это вызвало возмущение и зависть мусульман. Нужно тридцать тысяч, Ходжа, тридцать тысяч.

_____________________________
* Танцор (перс.).
_____________________________

— Тридцать... — потухшим голосом протянул Ходжа Сафраз.

— Не отчаивайся. Это не такая уж большая сумма, — недовольно сказал диван-бек, — много едоков, Ходжа, много, и все, подлецы, как голодные волки, ждут...

— Тридцать тысяч, — повторил Ходжа, качая головой.

— Да, это немного, — улыбнулся гаджи. — И не все ведь выйдет из твоего кармана... Я слышал, и Агамир приехал, — добавил он, поглаживая бороду.

— Под вашу сень, хурбан, он приехал, — ответил Ходжа, уловив намек гостя.

— Я слышал, он вернулся с большим барышом... Александрия, Венеция, Стамбул, Амстердам... Эх, Ходжа, сейчас, постарев, я начал жалеть, что не стал купцом. Вы, армяне, неглупый народ, неглупый и хитрый. Да, да, удел ваш завиден. Агамир, наверно, приехал с богатыми подарками.

— Что дал бог, — сказал Ходжа.

— Посмотрю, непременно посмотрю, что он там привез, — осклабился диван-бек. — У вашего брата армянина есть вкус.

— Агамир о вас позаботился, хурбан...

— Обо мне, — удовлетворенно кивнул диван-бек. — Зачем? Сейчас нужно завоевать сердце Хбле-алама. Вот так, Ходжа, эти тридцать тысяч будут собраны не только из твоего кармана, я и сам бы этого не хотел. Позовешь всех ходжей, — уже начал он приказывать, — и Ходжу Мирвели, и Ходжу Султанума, и ходжей Хачика, Иеремию, Рохиджана и сообщишь им всем о гневе Хбле-алама. Расскажешь об опасности, нависшей над четырьмя семьями беглецов и, не приведи аллах, над всеми вами. Судите здраво, Ходжа, потом будет поздно. Чаша терпения Хбле-алама переполнена, как этот бассейн.

И он вперил свой хищный взор в бассейн; струи воды под разноцветными солнечными лучами рассыпались золотистыми прядями.

— Да, Ходжа, не приведи аллах, чтобы начало литься из чаши терпения, — повторил диван-бек и вдруг, прищурив глаза, нагнулся над бассейном.

— Не допусти аллах, хурбан... Вашим милосердием, вашим заступничеством живы мы. Все, что есть у нас, — благодаря ему. Его приказ — это голос нашего сердца. Прикажет — и жизнь и состояние принесем ему в дар. Агамир привез с собой несколько прекрасных ларей, набитых драгоценностями, и одно вертящееся чудо-колесо, которое он купил у ученого франка. Все это — Хбле-аламу...

Ходжа остановился на полуслове. Гаджи Спандиар, казалось, не слушал его. Он продолжал, сощурившись, смотреть в бассейн.

— Слушаю, Ходжа, слушаю. Все — Хбле-аламу, — пробормотал диван-бек, учащенно дыша и продолжая смотреть в бассейн. — Знаю, что ты это сделаешь. У Агамира хороший вкус, но эта пери — совсем другое дело, Ходжа. Дай и эту пери. Ничто так не смягчит Хбле-алама, как эта пери.

И он протянул дрожащий палец к серебристому бассейну.

Ходжа Сафраз вначале ничего не понял. Ему показалось даже, что с диван-беком творится что-то неладное; но когда он нагнулся над бассейном — остолбенел. На зеркальной глади бассейна отражалось лицо его старшей невестки Соны, которое тут же, испуганное, исчезло...

Колени Ходжи вдруг ослабели, прижав руки к груди, он резко обернулся и посмотрел наверх в сторону подковообразной ложи. Послышалось шуршание платья, хлопнула дверь. Ходжа со стоном откинулся.

Диван-бек улыбался, показывая беззубый рот.

— Лучшего пешкеша* и не придумаешь для умиротворения гнева Хбле-алама. Только эта косуля может утихомирить его, — проговорил диван-бек, поглаживая свой необъятный живот. — Она, наверно, одна из ваших служанок, не так ли? Они красивы, эти ваши пери, Ходжа, не знаешь даже, из чего они сделаны. Она, наверно, эрмани, эта твоя женщина, но в гареме Хбле-алама она будет достойным украшением. Расцветет там, Ходжа, расцветет, как гюльсабаи**. Ее оденут там, приласкают! Э-э, что еще нужно женщине... Больше всего Хбле-алам любит женщин... Ну, решено, настал час намаза, — сказал он, извлекая из кармана ларчик с часами и благоговейно открыв эбеновую крышку.

_____________________________
* Дар, бесплатное приложение к основному подарку (перс.).
** Цветок, раскрывающийся с восходом солнца (перс.).

_____________________________

Ходжа, с бледным, как у мертвеца, лицом, смотрел на него. Он уже ничего не видел и не слышал.

Хбле-алам... пешкеш...

Кажется, он даже не заметил, как проворный Тохан, взяв диван-бека за локоть, помогал ему оторвать тяжеловесное тело от мягких подушек, как Цатур, широко раскрыв рот и глаза, смотрел то на него, то на дверь ложи, которая только что захлопнулась. Тем не менее он встал и, скрестив руки на груди, заглянул в улыбающиеся глаза диван-бека.
— Ну, хода афез*, — услышал он голос гаджи Спандиара, — так не забудь, Ходжа, тридцать. А ту... ту пери, — он плотоядно усмехнулся, — пришли в этот же вечер. Потом будет поздно. Я вышлю кяджафу**. Вот и прекрасно. А то, что принес Агамир, можешь передать Тохану. Он очень осторожный парень... Это мой Тохан...

_____________________________
* Бог хранит (перс.).
** Сундук, прикрепленный к седлу, в котором путешествовали женщины (перс.).

_____________________________

И, метнув нежный взгляд на юношу, вышел тяжелой походкой.
Ходжа Сафраз последовал за ним на почтительном расстоянии. Только в сиреневой аллее, когда навстречу вышел красивый кызылбаш, держа за уздечку жеребца, Ходжа, очнувшись, бросился вперед, чтобы схватить стремя беспокойного коня. Однако диван-бек не позволил этого и, положив руку на плечо Ходжи, сказал дружески:
— А я обещаю сегодня же попросить Хбле-алама, чтобы он разрешил звенеть колоколам вашей церкви. Этот приказ я вышлю вместе с людьми, которые привезут кяджафу.

Ходжа поклонился до земли.

Конь последнего кызылбаша исчез за открытыми воротами, а Ходжа все еще стоял на прежнем месте и затуманенными глазами смотрел на сырую землю. Ему казалось, что он снова видит бассейн, что вода теперь уже мутная, как Аракc, и из этих мутных волн взглядом, исполненным ужаса, на него смотрит старшая невестка.

Мутный Аракc. Почему он вспомнил Аракc? Он был тогда молод. В темных волнах мелькали тысячи таких лиц, а на берегу, на кольях торчали головы Оганджана и других повстанцев, которые не пожелали оставить родную землю.

Такая участь постигает всех, кто не подчиняется воле Хбле-алама. Проклятый диван-бек сказал, что Хбле-алам рассердился на армян... А как послать в гарем невестку? О боже, неужели нет спасения, неужели нельзя подкупить этого негодяя? Раз речь зашла о невестке Ходжи, никакой подкуп не поможет. Диван-бек уже давно приметил ее.

— Ушли, — услышал он, как сквозь сон, голос повара Усика.

Ходжа, подняв голову, бессмысленным взглядом уставился в детские, синие глаза повара.

— Хорошо, что пообещал поговорить о колоколах, — улыбнулся Усик, выросший в доме Ходжи и ставший членом его семьи, — ушам не верю.

Ходжа продолжал смотреть на верного слугу холодными глазами.

— Варпет Минас сказал: хорошо, если б вы оказали ему честь, посмотрели его росписи, — проговорил Усик, удивленный странным молчанием хозяина. — Он уже окончил работу на одной стене класса.

Ходжа сжал кулаки, что-то яростно пробормотал и, резко повернувшись, удалился.
— Клянусь крестом, ничего не пойму, — прошептал изумленный Усик, — никогда не видел Ходжу таким...


IV

Велика была семья Ходжи Сафраза, однако еще больше был патриархальный дом его отца Ходжи Назара. Это был один из тех родов, которые в XIII — XIV веках, выйдя из стен вконец разрушенных крепостей армянской столицы Ани, утвердились в ущелье Аракса, принеся с собой роскошь и великолепие дворцов своих предков. А на протяжении следующих трех столетий, как бы напоминая о восхитительном мосте Ани, о том каменном мосте, сооруженном над матерью Араксом, который привел в изумление даже Ленк-тимура, по всем отдаленным краям света протянулись армянские торговые караваны. Но самым счастливым среди этих караванов был караван Ходжи Назара.

Несмотря на необеспеченные дороги стран Леванта*, где на каждом шагу караванам угрожали вооруженные банды, несмотря на пиратов, бушующих у флорентийских и греческих берегов, караваны Ходжи Назара беспрестанно двигались днем и ночью, останавливались то перед дворцами Полиса, то в гаванях Бейрута и Александрии, то в Салониках, то в Триполи. Они пересекали непроходимые хребты Кавказа, добираясь до Новгорода, до степей, богатых мехами и золотом, спускались в пустыни юга, чтобы отдохнуть под пальмами или же, потолкавшись на пыльных персидских базарах, двинуться дальше, к берегам Нила и Ганга.

_____________________________
* Так назывались в средние века ближневосточные страны.
_____________________________

И все же род Ходжи Назара по богатству и титулам уступал роду Ходжи Хачика. Молчаливое и упорное соперничество существовало между этими двумя княжескими домами. Борьба за владение родовыми знаменами и княжескими жезлами, погребенными под руинами Ани, переросла в борьбу за золото и роскошь, и если они сооружали церкви, мосты и родники, то лишь для того, чтобы не отстать друг от друга. С королевскими почестями встречали они новых иноземных тиранов, надеясь не лишиться милостей сильных мира сего.

Вот почему, когда над Джульфой — этим новым Ани, воздвигнутым в 1604 году в ущелье Аракса, — нависла угроза уничтожения, эти два рода всячески старались понравиться коварному гостю, лжеосвободителю шаху Аббасу, обрекая на гибель народ.

И великий Сефевид двинул свои войска. С берега Аракса до роскошного дворца Ходжи Хачика он прошел как по пиандазу*, зато юноши и дети дома Ходжи Назара в золотых чашах подносили ему ароматные напитки и старинные вина. Если Ходжа Хачик дарил шаху золотые слитки, то Ходжа Назар три дня и три ночи потчевал изысканными блюдами прихотливого венценосца и его многочисленных прихлебателей. Но вот прошло совсем немного времени, и завоеватель насильно угнал в Персию население Джульфы, искусное и в ремеслах и в художествах.

_____________________________
* Ковровая дорожка (перс.).
_____________________________

В тот ужасный час, когда армия огнем и мечом перебрасывала через Аракc своих вчерашних гостеприимных хозяев, единственный соперник Ходжи Назара Ходжа Хачик потерял свое богатство. Вспененные воды Аракса вместе с тысячью телами унесли все движимое имущество Ходжи Хачика — золотые сервизы, ковры и драгоценности; бывший князь, за несколько часов оказавшийся у порога нищеты, впав в безумие, скончался на пути в изгнание и был похоронен в Тавризе, а его наследники с трудом добрались до Исфахана.

Так пал и второй Ани. Однако вскоре после этого в сердце Ирана, рядом со столицей Сефевидов, поднялась Новая Джульфа, поднялась на священных осколках, привезенных из родного края как мощи, и без... Ходжи Хачика.

Род Ходжи Назара победил род Ходжи Хачика. Теперь на иранской почве возникли, глубоко запустив корни, новые имена — Ходжа Иеремия, Ходжа Рахиджан, Аслан-бек — все в прошлом небогатые купцы или ремесленники.

И снова караваны Ходжи Назара стали двигаться по всем частям света, но теперь они отправлялись в путь не с моста, переброшенного через ущелье Аракса, а с улицы в Новой Джульфе, которая называлась именем Ходжи Назара.

Не уступал своему брату по знатности и Ходжа Сафар, но знаменем Новой Джульфы стал Ходжа Назар с его тремя сыновьями: Меликом-ага, Ходжой Султанумом и Ходжой Сафразом.

Однако Ходжа Назар проявил уважение к памяти некогда могущественного своего соперника, и, когда настало время женитьбы младшего сына Сафраза, он выбрал для него бесприданницу Амаспюр — внучку Ходжи Хачика.

Попав в богатый дом Ходжи Назара, напоминавший ей детство, Амаспюр тем не менее не могла забыть дни своей бедности и в особенности тот ужасный миг, когда мутные волны Аракса навсегда разлучили ее с родными. Она посвятила себя воспитанию своих многочисленных дочерей и в особенности сыновей Агамира, Манитона и Мелитоса. Ни один странник, ни один чужеземец не проходил мимо Новой Джульфы, не испытав на себе заботу Амаспюр-ханум. Иногда Ходжа Сафраз, зная чрезмерную щедрость жены, кричал на нее. Случалось, они днями не разговаривали друг с другом, и Амаспюр-ханум, бормоча со слезами на глазах молитвы, домашними делами пыталась заглушить свое горе.

Всего несколько дней тому назад после двухгодичного отсутствия вернулся Агамир. Во главе гигантского каравана он прошел через Агулис в Эрзерум, потом в Стамбул и Венецию и, пересекая Европу, добрался до Амстердама. Стосковавшись по жене, он торопился к ней с драгоценными подарками, среди которых были четыре золотых венецианских запястья, украшенных жемчугами, турецкая диадема в виде полулуния и прекрасное амстердамское платье, с кружевами из серебряных нитей. А жене его брата Манитона достались только носовое кольцо, купленное в Эрзеруме, и две французские наколки. Этого было достаточно, чтобы между Сусан и Соной разгорелась ссора.

Эту ночь Сусан провела плача у мужа Манитона, упрекая его в том, что, пока он отсиживался в исфаханских караван-сараях, его брат добывал богатство во «франкских странах». Больше всего Сусан возмутило едкое замечание Соны по поводу ее «вздернутых ноздрей», которые придется проколоть для турецкого кольца. Манитон, конечно, обиделся на брата за то, что он так несправедливо раздал подарки, и почти не помогал Агамиру, который вместе с младшим братом Мелитосом с утра до поздней ночи разгружал караваны в гигантском исфаханском караван-сарае.

Сона же была на вершине блаженства. Облачившись в новомодные амстердамские наряды, украшенная браслетами и серьгами, полученными от мужа, она плавно вышагивала перед завидущими глазами Сусан и пела новую песню, услышанную от бродячего ашуга:

Финджан* — глаза моей гёзал,
Коралл на шее, чист и ал,
И ожерелья золотого
Блестит каменьями овал.

_____________________________
* Маленький драгоценный стакан (перс.).
_____________________________

Сусан слушала противницу, не сводя взгляда с ее роскошного платья, полы которого, обшитые кружевами, шуршали при каждом движении.

...В одной из полутемных и прохладных комнат женской половины, где после полудня собирались невестки и дочери Ходжи, чтобы заниматься вязанием или слушать, как читает Амаспюр-ханум Библию, царило молчание.

Сейчас здесь находились восемь дочерей Ходжи со своими маленькими детьми. Сусан, посадив своего единственного сына Хосровика на колени, заплетала его длинные волосы.

Остальные пятеро детей, став на колени в глубине комнаты, молча играли в «беш таш»*. Мертвую тишину иногда нарушал стук круглых камешков или угрожающее шиканье одной из дочерей Ходжи. Все они были одеты в цветастые платья. Те, кто уже был на выданье, носили головной платок, украшенный на лбу монетами. Другие повязали шею шелковыми багдадскими платочками, а головы украсили шитыми золотом тюбетейками, с которых свисали флорины и абаси**. Чувяки, называемые сахри, парами выстроились перед ними на краю миндара***, где на огромном медном подносе стоял также кувшин, наполненный розовым шербетом со льдом. В корзинке, сплетенной из еще свежих и зеленых ветвей, лежал отборный малаерский виноград и исфаханские яблоки. Девушки иногда посматривали в сторону раздраженной Сусан и, оттянув головные платки, закрывающие лицо, бросали в рот виноградинку.

_____________________________
* Пять камней (перс.).
** Серебряные монеты (перс.).
*** Подобие матраца, заменяющего стул (перс.).

_____________________________

Сусан и Сона были женами «мужчин дома» — старшие невестки, и, следовательно, после Амаспюр-ханум слово принадлежало им, а остальные благоговели перед ними и подчинялись им. Они действительно были прекрасны — обе стройные, белотелые, с пухлыми розовыми губами. Как старшие невестки, они носили катипа — красные бархатные платья с золотистыми пуговицами и золотыми украшениями для рук и груди. Сусан и Сона сами не работали, а только распоряжались, следя за чистотой зеркал и миндаров. Поэтому их красивые руки с широкими браслетами на запястьях всегда были белыми и холеными.

Нет, Сусан не могла оставаться безразличной к негоднице Соне — ни к ее плавной походке, ни к платью, вздутому как облако, ни к стуку каблуков вышитых золотом чувяков.

В душе ее еще не улеглась буря, когда вдруг раскрылась дверь и в комнату вбежала бледная, дрожащая Сона...

Дочери Ходжи, сидевшие вдоль стены, с удивлением посмотрели на нее. Сона с широко раскрытыми от ужаса глазами, белая, как ее амстердамское платье, прислонилась спиной к двери и, задыхаясь, смотрела на пол. Казалось, кто-то преследовал ее и она хотела помешать вторжению.

Но тут снаружи изо всех сил толкнули дверь, и Сона упала на колени.

На пороге стоял, сжав кулаки, Ходжа Сафраз.

— Девка!.. — загремел он, заставив всех вскочить на ноги.

На нечеловеческий крик Ходжи, взорвавший послеобеденную тишину, прибежали из дальних комнат Амаспюр-ханум и Агамир. Последний, видимо, только что вернулся из караван-сарая, принеся образ богоматери кисти венецианского мастера, который привез для матери. На его широком обветренном лице еще не просохли капли пота. Этот здоровенный детина казался великаном рядом со сжавшейся от страха, одетой в черное старухой матерью, которая дрожащими руками прижимала к груди только что полученный образ богоматери. Агамир был в типичной для восточных торговцев длинной одежде, голову покрыл белой чалмой, оттенявшей бронзовое от загара лицо, блестящие как угли глаза и черные как смоль усы. На груди его из широкой шали торчала рукоятка дамасского кинжала, изготовленная из слоновой кости, с которой свисали красивые желтые янтарные счеты иерусалимской работы.

Дочери Ходжи, увидев застывшего от удивления Агамира, поспешно надели свои чувяки и прижались к стене. Сона, несмотря на свои роскошные наряды, почти подползла к ногам свекра и обвила их руками. Ходжа словно только этого и ждал: его кулаки обрушились на дотоле счастливую Сону.

— Что ты делаешь, отец? — крикнул Агамир. Он встал между отцом и женой, наступив на полы ее платья.

— Что я делаю? — саркастически переспросил Ходжа. — Когда уведут жену в гарем, узнаешь, что я делаю!

— Как? — Агамир схватился за рукоять кинжала.

— Господи, прости нас, — отозвалась Амаспюр-ханум. — О каком гареме ты говоришь, муж, не спятил ли ты?

— Ты сама спятила! — накинулся Ходжа на жену. — А ты убери руку с этой железки, — презрительно, с горечью сказал он сыну, — не забудь, он у тебя висит только для вида.

— Для вида?.. На этом кинжале еще не высохла кровь, отец, я тебя не понимаю, — сильнее сжав рукоять кинжала, прошептал Агамир. — Какой гарем? Я на месте изрублю того, кто осмелится играть моей честью.

Ходжа усмехнулся.

— Изрубишь, — повторил он, качая головой. — Прежде всего изруби вот эту свою девку, — снова загремел он, давая волю раздражению, — чтобы она не осмеливалась днем показываться перед чужими мужчинами!

— Как? — зарычал Агамир, переводя грозный взгляд на сотрясавшуюся от рыданий спину жены. — Чужой мужчина?

— Святая богоматерь! — прошептала в ужасе Амаспюр-ханум. — Когда же это было?

— Когда? Совсем недавно. Так ты воспитываешь эту беспутницу! — Он снова поднял кулак, но широкоплечий Агамир загородил собою жену. — Эта бесстыдница вышла в ложу, когда мы с диван-беком находились в большой зале. Мужчину, видите ли, хотела увидеть.

— В ложу? — в смятении пролепетала Амаспюр-ханум, жалобно глядя на поникших дочерей. Только Сусан играла глазами, казалось, она была рада несчастью соперницы.

— И диван-бек увидел ее, — произнес Ходжа усталым, сорвавшимся голосом. — Он сегодня пришлет кяджафу. Готовьтесь отправить ее. Готовься, Агамир, готовься. Не видел еще такого позора дом Ходжи Назара.

— Святой Всеспаситель! — прошептала Амаспюр-ханум.

— Я убью ее этой рукой, — вскрикнул Агамир, выхватив кинжал, и иерусалимские счеты с грохотом упали на пол, — убью, и ни одна собака не сможет надругаться над моей честью! Ни одна собака!

Охваченная страхом, мать повисла на руке сына.

— Собака, говоришь? — усмехнулся Ходжа с горечью. — Хбле-аламу она предназначена.

Кинжал выпал из рук Агамира и вонзился в пол.

— О боже! — разрыдалась Амаспюр-ханум.

Наступило молчание. Агамир смотрел то на опущенную голову отца, ослабевшего от гнева, то на рыдающую жену, которая спрятала голову в коленях свекрови.

Но вот Ходжа медленно поднял голову и, окинув женщин взглядом, в котором заискрился луч надежды, властным движением руки указал им на выход.

Шелестя полами платьев, те, как немые тени, вышли из комнаты.

— Ты останься! — резко обратился Ходжа к Сусан. Довольная оказанной ей честью, Сусан задвигалась, глубоко вздохнула.

— Что будем делать? — глухо спросил Агамир.

Ходжа молчал.

— Нельзя было еще чем-нибудь заткнуть глотку этому диван-беку? — спросил Агамир.
Ходжа молча покачал головой.

— А если в монастырь отправить?

Ходжа с досадой махнул рукой:

— Какой там монастырь? Кто на это обращает внимание?

— Значит, я сам, собственной рукой изуродую ее лицо, — не глядя на жену, выдохнул Агамир.

— И за это придется ответить. Хочешь испортить игрушку Хбле-алама!

— Что же будем делать? Что?

— Я вот что думаю: не можем ли мы другую послать вместо нее?

— Другую? Кого же, господи? — воскликнула Амаспюр-ханум.

Сусан горящими от любопытства глазами уставилась на свекра.

— Тангик пошлем, — низким властным голосом сказал Ходжа.

— Святая богоматерь! — застонала Амаспюр-ханум. — Тангик? Не бери грех на душу, муж, не бери!.. Пожалей ее!

Ходжа приложил палец к губам, призывая к молчанию. Теперь слышались только горькие рыдания Соны. Агамир молча нагнулся, выдернул из пола кинжал, воткнул его в спинную шаль и, метнув взгляд на опущенную голову жены, медленными шагами отошел к стене и повернулся ко всем спиной.

— «Пожалей ее», — передразнил Ходжа жену. — Лучше бы вы пожалели Ходжу Назара, его честь, честь его сына. Пойдет Тангик. Она ничего не потеряет. Для нее там будет лучше.

— Ходжа! — снова взмолилась жена. — Пожалей сироту! Не бери грех на душу!

— Я вырастил эту сироту, — пробормотал Ходжа, — не забудь, что она служанка, а в гареме госпожой станет. Только никто не должен знать, понятно? Диван-бек не узнал эту развратницу, — и он в сердцах плюнул в сторону плачущей Соны.

— Пожалей, Ходжа! — все повторяла Амаспюр-ханум, обвив руками ноги мужа. — Бог не простит эту жестокость. Не губи наш дом!

— Все! — загремел Ходжа, высвободив ноги. — Сусан, — обратился он к невестке, которая кротко смотрела на свекра. — Займись Тангик. Выкупайте ее. Оденьте ее в наряды, привезенные для этой развратницы. Чтобы все было как следует. Через два часа кяджафа будет здесь.

Сусан покорно опустила голову. Ее глаза с удовлетворением смотрели на роскошные полы амстердамского платья Соны.

— Святая богоматерь! — жаловалась Амаспюр-ханум, не отрывая головы от пола.
Агамир, застыв как утес, продолжал смотреть в стену.


Этим вечером, в грустных лучах заката, увезли Тангик. Долго молчавшие колокола церкви Ходжи долго, долго били.

Всю ночь Амаспюр-ханум, коленопреклоненная, молилась перед мощами святой Рипсимэ. Перед мощами и ликом богоматери, привезенной Агамиром, таяли свечи. Холодный свет заката едва проникал в узкую сводчатую щель окна.

Но вот ханум, вздохнув, выпрямила согнутую спину и, встав на ноги, сменила свечи. За эту ночь она еще больше постарела. Из-под черного головного покрывала глядели покрасневшие от бессонницы и слез добрые глаза.

Тихо закрыв за собой дверь, она вышла в узкий сводчатый коридор, который вел в задний двор. Ханум хотела немного подышать свежим воздухом. Ее колени и спина болели после бессонной ночи, проведенной в молитвах. Но не успела она сделать и двух шагов, за одной из дверей, открывавшейся в коридор, послышались стоны. Они доносились из комнаты Соны, где та заперлась после того, как все ушли, оставив ее одну на коленях.

Ханум прижалась ухом к двери. Она не ошибалась. Было ясно, что Сона также страдала из-за горькой участи, выпавшей на долю Тангик.

Ханум жалела ее не меньше, чем Тангик. Она вспомнила, как вчера вечером, когда уводили Тангик, Сона с душераздирающими воплями выбежала из комнаты, поняв, что ничего не может сделать для спасения заменившей ее жертвы.

Ханум, толкнув дверь, вошла в комнату и замерла в ужасе.

Сона, закинув веревку за железную решетку окна, пыталась повеситься. Вздрогнув от скрипа двери, она повернулась и взглянула на свекровь.

— Подожди! — вскрикнула Амаспюр-ханум и без сознания упала у двери.

Сона, прижав к груди веревку, соскочила с тахты, быстро подбежала к свекрови и, опустившись на колени, пыталась приподнять ее голову.

Наконец ханум открыла глаза, руки ее задергались, ища опоры. Сона помогла ей подняться на колени.

— Что ты хотела сделать! — прошептала ханум, взяв за плечи невестку. — Не пожалела детей, нас... И божьей кары не побоялась?

Вместо ответа Сона, опустив голову на плечо свекрови, начала плакать.

— Бог уже наказал меня, ханум, — сказала она, сдерживая рыдания. — Что может быть страшнее этого наказания?

— Молчи, не бери грех на душу, — прошептала ханум. — Скажи: господи, прости меня, прости!..

— Господи, прости меня, — повторила Сона.

— Ты и так прогневила бога, — продолжала Амаспюр-ханум. — И вместо того, чтобы искупить вину, хотела принять на себя вечные муки... Вместо того, чтобы снова удостоиться любви мужа... Мой бедный сын, даже не отдохнув, опять отправляется в путь. Говорит, больше не увидите меня...

— Уходит? — с отчаянием спросила Сона. — Ну, конечно, я играла его честью.
Ханум глубоко вздохнула.

— Ходжа виноват, Ходжа. — Она горестно покачала головой: — Ах, это все Ходжа...

— Моя, ханум, это моя вина, — снова разрыдалась Сона. — Скажи, что мне делать? Что теперь делать мне?

— Молись, помогай нищим. Бог простит. Молись и за Ходжу, он продался дьяволу.

— Буду молиться, — пробормотала Сона.

— Это спасет тебя, облегчит твои муки...

Вдруг Сона отступила назад. Горестно и долго смотрела она в добрые глаза свекрови.

— Ханум, спасется ли моя грешная душа?

— Христос спасет, невестка, — мягко ответила ханум.

— Всеспаситель?

— Он.

— Хочу попросить вас, ханум.

— Говори, невестка.

— А если не согласишься?

— Если это от бога, соглашусь.

— Уйду в монастырь, ханум.

Амаспюр-ханум словно ударило громом.

— Уйду в монастырь, в пустыню, ханум, — прошептала Сона и снова разрыдалась.

Ханум даже не успела перекрестить ее — хотела что-то сказать, но ее бескровные губы закрыла чья-то невидимая рука.


V

Расставшись с варпетом Минасом, Воскан направился в монастырскую школу.
После дневной духоты наступил прохладный, приятный вечер.

Легкий ветер играл мягкой юношеской бородкой Воскана, развевал кудри, рассыпанные по плечам. Инок торопился к вечерней службе. Закатные лучи, вечерняя прохлада, напоенная благоуханиями, предчувствие скорого воплощения мечты наполнили его сердце безграничным восторгом. Вдруг до его слуха донесся сладостный перезвон колоколов. Воскан не верил своим ушам. Перезвон становился все громче.

— Вот так новость, — улыбнулся инок, ускоряя шаг. — Когда же это разрешили? К добру все это, к добру.

Когда он дошел до пустынного монастырского двора, служба уже началась; подобрав полы схимы, затаив дыхание, он осторожными шагами прошел под сводами нового здания, еще пахнувшего известкой, остановился возле своего друга Симеона Джухаеци и посмотрел на сцену.

В дыме ладана, поднимавшемся от кадила, в оранжевом свете мерцающих свечей он сразу узнал ведущего службу и блаженно улыбнулся. Этот высокий и худой, бледный как восковая свеча человек с выцветшей и всклокоченной бородой был его учитель Хачатур Кесараци. Он вел службу едва слышным голосом, идущим из глубины сердца, с теми глухими, грустными переливами, которые всегда пленяли Воскана. Именно этому человеку было суждено передать живое дыхание своих годами взлелеянных мечтаний и окрылить ими молодого монаха и стоявшего рядом с ним Симеона Джухаеци. Вот он, молодой ученый, рыжебородый, зеленоглазый, — давнишний друг Воскана, а теперь его учитель. С полузакрытыми глазами стоит он рядом с ним, и губы его беззвучно шевелятся. Опять что-то сочиняет для учеников школы, а потом впишет в свой песенник. Жаль, что Воскан сейчас не может спросить его, что это за чудо — сегодняшний перезвон. Да, наверно, большое счастье выпало на долю народа армянского, раз сам Кесараци ведет службу. Ведь сегодня богослужение должен был вести архимандрит Ованес, один из лучших учеников Кесараци, которого он хотел отправить в страну ромейцев, чтоб тот постиг искусство печатания.

Увидев, что Джухаеци стал на колени, Воскан также преклонил колени на холодных плитах. Запах ладана под полутемными сводами, свечи, мигающие в бедных, еще сырых нишах, и грустная литургия увели его в далекое и близкое прошлое.

Он вспомнил невеселое полуголодное детство, отца — Хличженца Тороса и мать — худощавую маленькую женщину Гоаразиз, зарабатывающую стиркой в домах ходжей. Сквозь грустные звуки молитвы ему снова и снова слышались рассказы матери о том, как еще в дни владычества шаха Аббаса она и ее возлюбленный Торос, взятые в плен в Ереване, были привезены в Исфахан и образовали то несчастное семейство, в котором выросли Воскан и его единственный брат Аветис... Вот его отец — простолюдин Торос, босиком, с утра до позднего вечера месит глину для строящихся домов, а вот он, уже с больными ногами, прикован к постели, и вся забота о семействе легла на плечи матери. Как тоскливо проходят дни! Тоскливо, как на похоронах, где он, зарабатывая кусок хлеба, с зажженной свечой в руке шагает перед процессией. А вот и тот счастливый день, когда он, исполнив песню «Узри с любовью», привлек внимание святого отца Хачатура. Сейчас он уже учится во вновь открытой школе монастыря и одновременно служит послушником у монахов. Сколько прутьев было обломано о его окровавленные пальцы, пока ему удалось разобраться в «Нареке»* и церковной книге. Единственный его защитник — святой отец Хачатур... Но прибыл из Эчмиадзина католикос Мовсес и отправил Кесараци в землю польскую спасать армян этой страны от посягательств «поклонника дьяволов», гнусного Никола, ставшего католиком. Вот он, плача, провожает в далекую страну Кесараци и вместе с ним Симеона, единственного друга сердца. Увозят и его в Эчмиадзин... Уже два месяца они в пути. Католикос едет верхом на белом пони, а сопровождающие монахи — на осликах. Воскану и другому такому же, как он, послушнику достался один ослик, на которого они садятся поочередно. Опасны дороги. Католикос старается не отставать от торгового каравана, который сопровождают наемные стрелки... Как велик мир, какие города и села, какие удивительные люди... Однако самая интересная и восхитительная — армянская земля. Впереди — Эчмиадзин... Вот они проходят Аракc... Здесь, в этих мутных волнах, около двадцати лет тому назад плавали бездыханные тела тысяч армян, среди которых была и большая часть дома Хличенцев. Два коленопреклоненных богомольца из джульфинцев плачут, а один из монахов по просьбе главы каравана поет «Утро рассветающее».** Но вот в стороне от дороги, на равнине, появляется огромная толпа. Идущий впереди босой человек с всклокоченной бородой и волосами, с развевающимися на ветру полами подрясника из козлиного волоса останавливается перед караваном, угрожающе трясет кулаками и кричит. Ему вторит толпа. «Смерть лицемерам... Смерть дьяволам!..» — слышит он голос странного пустынника...

_____________________________
* Книга Нарекаци, выдающегося поэта средневековья.
** «Утро рассветающее» — религиозная песня XII века, написанная известным армянским средневековым поэтом Нерсесом Шнорали. Ее обычно пели ночью часовые на башнях, перекликаясь друг с другом, чтобы не заснуть.

_____________________________

Монахи и стрелки окружают католикоса. «Это Мехлу-баба, — говорит один из монахов, — безбожник укрепил внутри схимы гвозди, которые терзают его тело. Он один из бывших членов братии Гандзасара и сейчас хочет выпить нашу кровь».

Толпа, подняв пыль, удаляется, не решившись задеть караван.

Вот и святой Эчмиадзин. Там — архимандрит Меликсет, пришедший из пустыни Лим, знаток стран, народов и языков, друг всех забитых, честных послушников.

Наконец возвращаются из страны польской Хачатур Кесараци и Симеон. Насколько рад он, Воскан, настолько грустны его друзья. В присутствии всей армянской общины они потерпели позорное поражение от франкских духовных лиц в богословских вопросах и даже в вопросах словесности. Нет, больше нельзя кичиться слепым патриотизмом и невежеством. Более образованный враг побеждает на каждом шагу, вовлекает в свое лоно рассеянные по разным странам армянские общины, обращая их в католичество. И тогда вспоминают всеми забытого святого отца Меликсета, который удалился в Ереван. Кесараци и Симеон просят его просветить их. Вместе с ними и он, Воскан, в течение нескольких недель слушает проповеди этого ученого апостола, искусного как в армянском языке, так и в латинском. Святой отец Меликсет преподал ему уроки истинной любви к земле своей, любви, обогащенной глубокими знаниями. А когда Кесараци назначают настоятелем монастыря Аменапркич, три друга пускаются в обратный путь. Во время этого странствия святой отец Хачатур и Симеон, ставший уже Симеоном Джухаеци, строят планы превращения монастыря в очаг просвещения. Они мечтают о благоустройстве школы и, что самое главное, о печатании армянских книг. Качаясь на своем ленивом ослике, Воскан старается не отставать от них и, раскрыв рот, слушает интересные сведения о польской земле, о Ливорно. С болью вспоминают они, как дело книгопечатания, начатое почти сто лет назад Акопом Мегапартом, было почти забыто, как энтузиасты в одиночку издавали случайные книги. И тот священный миг он не забудет... Еще несколько фарсахов* — и больше не будет виден Арарат. Кесараци и Джухаеци склонили головы к земле и поклялись всегда хранить зажженным светильник разума и просвещения для армянского народа, изгнанного из родной земли и страдающего во мраке невежества. И он, Воскан, склонившись, тихо молился, и его сердце уже разгорелось тем же огнем. Арарат улыбался им в золотистых сумерках...

_____________________________
* Мера длины: 1 фарсах — 6 верст.
_____________________________

Лился шаракан под еще сырыми сводами недавно построенной церкви. Воскан, все еще стоя на коленях, оставался во власти образов далекого и близкого прошлого. Теперь он уже вспоминал тот сладостный миг, когда впервые увидел Тангик во дворе монастыря, в день праздника богородицы. Он увидел Тангик, и забилось сердце в неведомом восторге. Увидел и потерял надолго, пока в один счастливый день Ходжа Сафраз не попросил доставить из монастыря «грамотея» для своих внуков. И святой отец Хачатур отправил Воскана.

Сейчас молодому монаху, объятому пламенем страсти, казалось, что он снова в классной комнате, наполненной разноцветными лучами, и варпет Минас розовой кистью ласкает щеку ангела, который улыбается из-за цветочных орнаментов. Как же варпет догадался о его чувстве?..

И он, усталый от бессонницы, под нежную колыбельную шараканов, с закрытыми глазами, снова и снова вызывал в памяти ее лицо, которое воспроизвел варпет Минас с таким вдохновением. «Это сила любви превратила его в нагаша*, — повторял Воскан, — и он так сказал: «А тебе ее любовь поможет отдавать больше сил письменам нашим. Это главное...»

_____________________________
* Высший титул художника.
_____________________________

— Воскан, ты слышишь меня, Воскан!

Монах, вздрогнув, посмотрел наверх.

Его звал Симеон Джухаеци.

Монастырь уже опустел. Служитель задувал свечи, и своды постепенно растворялись во мраке.

Воскан встал.

— Удалось? — спросил Джухаеци.

— Удалось. Варпет обещал все сделать.

— Видишь, а что я говорил! — воскликнул воодушевленно Джухаеци. — Святой отец Хачатур не надеялся на него. Говорил, не поможет, потому что слушает только Тумика и Сев Петроса. Значит, нужно бить благовест.

— Непременно, хоть сейчас.

— Нет, сначала пойдем ко мне, у святого отца Хачатура гости.

— Кто?

Джухаеци кисло сморщился и махнул рукой.

— Опять они? — спросил Воскан, тоже помрачнев.

— Они. На этот раз по вопросу завещания.

— Интересно.

— Дома расскажу. Торопись.

— А этот звон?.. Я ничего не понял, — спросил Воскан.

— Так и скажи, что спал все это время, — рассмеялся Джухаеци. — Радостная весть!
И, приняв деланно-торжественную позу, сказал:

— Его кристальное святейшество, рассудительнейший из смертных, милосердный шах Сефи разрешил впредь звучать церковным колоколам народа армянского. Ясно?

— Ясно, — улыбнулся Воскан. — Но удивительно.

— Удивительное всегда удивительно, — ответил Джухаеци. — То же самое говорит и святой отец Хачатур. Он говорит — или османцы прижали их, или же франки милостью Христа двинули свои войска. В таких случаях в господском доме к слугам добреют. Словом, рано или поздно узнаем тайну. Ну, идем. Этот висельник оставил нас во мраке.

— Это, кажется, был освещающий Маруке, — вглядываясь в темноту, сказал Воскан.

— Не освещающий, а задувающий, ибо он порождение тьмы, — прошептал с отвращением Джухаеци. — Идем, кто знает, за какой колонной подслушивает нас этот пес. Ты ведь знаешь, у проклятого уши епископа Срапиона. Я боюсь его. Он, наверно, сделает все, чтобы помешать делу книгопечатания.

— И Брдот, — глубоко вздохнул Воскан, вспомнив, как два года назад тот из-за двух ложек спаса* изо всех сил швырнул в него «Нареком». — Но почему ты думаешь, что они помешают? — спросил он.

_____________________________
* Блюдо из кислого молока.
_____________________________

— Почему? — улыбнулся грустно Джухаеци. — Пойдем, я скажу. Здесь опасно.
Войдя в келью, Джухаеци на ощупь нашел в нише кремень, зажег трут и, раздувая его, поднес к свече, стоящей в плоской глиняной посудине с ручкой. Дрожащие лучи жалкого фитиля вступили в единоборство с густым мраком.

Это была маленькая сводчатая комната с узким окном в своде; на его крестообразной решетке вместо стекла были укреплены несколько желтых пергаментов, заполненных неразборчивыми письменами. Келья была такой узкой, что между циновок, разостланных у стен, с трудом мог пройти один человек. На тяжелом аналое под окном виднелся раскрытый «Нарек» с разукрашенными страницами. В углу кувшин с водой и блюдо со спасом — больше в сыром убежище ничего не было.

— Ты что-нибудь ел сегодня? — обратился Джухаеци к товарищу и сел, скрестив ноги, на постели. — Я принес твою долю спаса.

— Ел, — улыбнулся Воскан, вспомнив вкусный обед, приготовленный Усиком. Мгновенно перед его глазами возникла Тангик. Но от спаса отказываться грех. Армянин из османской стороны говорит: тан с накрошенным хлебом дойной коровы стоит. — Ты лучше расскажи, почему снова пришли они и что это за дело о наследстве? — отложив ложку, спросил Воскан.

Улыбка растаяла на лице Джухаеци.

— Опять Арканджелли и Глелу. Негодяи!

— Рассказывай, я знаю, что это за птицы.

— В Генуе, в Италии, скончался один из наших джульфинских купцов, Томасенц Мириджан.

— Что дальше?

— Будто бы, умирая, Мириджан отказался принять причастие от армянского монаха и потребовал падре — католика.

— Ну и пусть сгинет, — усмехнулся Воскан. — Какая от него при жизни была польза, еще ждать чего-то с того света? Единственной его страстью было скопидомство. Он, говорят, и жениться не хотел, чтобы не кормить «лишний рот».

— И это накопившееся за счет «лишних ртов» сейчас вскружило головы всем падре.

— Не понимаю.

— Эх, Воскан, ты будто не от мира сего. Этот Мириджан, кроме принадлежащих ему здесь поместий и караван-сараев, оставил семьсот шестьдесят тысяч флоринов. И вот Арканджелли и Глелу, вдохновляемые Ватиканом, наложили руки на все недвижимое имущество Мириджана, а наличные его деньги и караваны захвачены Ватиканом в Генуе. По этому делу вместе с караваном Агамира сюда пришел один известный иезуит по имени дель Сарто.

Воскан разочарованно вздохнул: богатство Мириджана могло бы быть использовано для школы в Джульфе и, естественно, для нового предприятия — печатания книг.

— По-моему, у него здесь есть дальний родственник, — сказал он.

— Да, но он нищий и многодетный человек. Он тоже обращался к Кесараци. У этого несчастного забрали его единственный дом, в котором ему позволил жить алчный Мириджан. Бедняга со всей семьей остался под открытым небом.

— Какая жестокость, какая подлость! — воскликнул Воскан. — Неужели Мириджан ничего им не оставил?

Джухаеци с горечью покачал головой:

— Не удивляйся. В таких случаях говорят: вор у вора дубинку украл, бог узнал — удивился. Эти падре еще подлее, чем Мириджан, — они предложили несчастным принять католичество, тогда оставят им дом... Но дело в том, что Мириджан не мог стать католиком в час смерти: он никогда не интересовался религией. Ясно, что завещание поддельное.

— А завещание изучили?

— Копия выслана с последним караваном. Будто бы во время агонии перед ним стояли три падре, один был этот дель Сарто, а другой католик — армянин, один из людей Никола.

— Польского армянина Никола?

— Да, этого хитреца. Вот, дорогой, что интересует иезуитов.

— А что говорит Кесараци?

— А что он может сказать? Копия заверена и утверждена в Ватикане, а это значит, что все уже кончено.

— Собаки! — воскликнул монах. — Вот почему они кружат вокруг нашей земли!

— Если бы только они одни, — горько усмехнулся Джухаеци. — Ты хорошо закрыл дверь? — спросил он.

Воскан кивнул, снова принялся за спас.

— Пес бродит там... — вздохнул Джухаеци.

— Говоришь о Маруке?

— Сегодня, выходя от Кесараци, с которым мы говорили о деле книгопечатания, я увидел этого проклятого, который, как дэв, отскочил от двери. Он наушничал. Ах, Срапион, Срапион. Мерзавцы плетут против нас интриги. Я боюсь, очень боюсь, что они повредят нашему еще не начатому делу.

— Но почему ты так думаешь? — повторил Воскан вопрос, заданный им в церкви, и отодвинул пустую миску.

— Почему? Во-первых, потому, что это дело — мечта Хачатура Кесараци, ее осуществление прославит нашего учителя. Срапион же — враг Кесараци, давно ждет, чтоб его назначили настоятелем.

— Но он, как и Брдот, глуп и невежествен, какой из него настоятель? — возмутился Воскан.

— Кто об этом думает? — сказал Джухаеци. — Епископу Срапиону не выгодно, чтобы мы имели собственную типографию, потому что армянские купцы из франкского мира привозят ему книги, которые он продает втридорога. К тому же он выполняет роль посредника между переписчиками и покупателями и снова выигрывает.

— Это все из-за слабохарактерности Кесараци, — сказал Воскан. — Кто назначил Срапиона управляющим матенадарана*? Кесараци. И теперь он, едва читающий по складам, наблюдает, чтобы в новых письменах не было допущено ошибок. Вот и пользуется своей должностью.

_____________________________
* Книгохранилище.
_____________________________

— Ошибаешься, Воскан, — повысил голос Джухаеци, оскорбленный за своего учителя. — Срапион прибрал к рукам матенадаран, когда мы со святым отцом Хачатуром еще находились в польской стране. А сейчас, если его отстранить от должности, он поднимет большой шум. И так с каждым караваном посылает свои клеветнические измышления в Эчмиадзин: будто он и его единомышленники подвергаются гонениям со стороны Кесараци, будто Кесараци тиран и еще бог весть кто. И может ведь наступить день, когда Эчмиадзин послушает его и низложит Кесараци! Тогда прощай и школа, и типография. Понятно?

В добрых глазах монаха загорелся гнев. Всеми силами души он ненавидел врагов Кесараци и в то же время, беспомощный, не знал, как его защитить.

— А варпет Минас сразу же согласился помочь нам? — нарушил молчание Джухаеци.

— Согласился, — повторил Воскан.

— Он патриот, — добавил Джухаеци. — Я его знал и потому был уверен, что он согласится. Правда, он на религию смотрит сквозь пальцы, можно даже сказать, что он неверующий, но — мудрец, человек с большим сердцем. Я совершенно не разделяю мнения святого отца Хачатура, будто Тумик и Сев Петрос продались дьяволу.

— Но ведь они отрицают догму божественности Христа, существование рая и ада, — возразил Воскан.

— А как ты думаешь, Воскан: разве в их словах совсем нет правды? — неожиданно сказал Джухаеци, крайне удивив товарища.

— Симеон... Ты носишь схиму?

Джухаеци улыбнулся.

— Схиму носят также епископ Срапион, Брдот, архимандрит Амбросиос и служка Маруке, — ответил невозмутимо Джухаеци. — Скажи, Воскан, разве они не обманщики и не погубители народа нашего, разве не они и не их единомышленники создали рай и ад на земле? А что касается догмы о божественном происхождении Христа...

— Вот именно! — победно воскликнул Воскан.

— Мы ничего не можем доказать, так же как они не могут опровергнуть. Но наступит день, когда и это станет известно миру — так же, как сейчас известно, что земля круглая, а не плоская, что она вращается вокруг своей оси и солнца, а не покоится на хвосте рыбы Левиафан. Тумик и Петрос простые ремесленники, а не ученые, но о божественности Христа говорят так: где Христос, если он позволяет, чтобы в мире творилось такое надругательство над человеком, чтобы лилось столько слез! Где, говорят они, спаситель нищих и убогих, если тираны и ходжи веками грабят народ и пьют их кровь?

Противоречивые мысли и чувства нахлынули на Воскана. Он обхватил руками голову. Он чувствовал, что не может возразить Джухаеци, своему учителю, что сегодняшний разговор — один из тех печальных уроков, после которых ясные дотоле вещи начинают вызывать в нем сомнение. Его охватила тоска, непонятный страх вкрался в душу. Обретая истину, он терял ту единственную и могучую силу, которая вдыхала в него надежду и веру в тяжелые времена, в горькие, исполненные страданий, полуголодные дни послушничества — веру и надежду, что тяжкие дни когда-нибудь кончатся. И вот сейчас гибла священная тайна, непознаваемое... и в гибели этой был повинен его любимый учитель. Что же остается делать? Стать язычником или франком, разрушить все, что создавалось веками, кровью и слезами святых старцев?

— Хорошо, Симеон, тогда чего мы хотим, для чего носим эту схиму? — подняв на друга взгляд, исполненный мольбы, обратился к нему Воскан.

— Я уже говорил тебе. Схима эта наша форма.

— Не понимаю, Симеон.

— Постараюсь объяснить. Мы хотим сохранить наш язык, нашу историю, сокровища нашей словесности, наш дух, но для этого нужен меч, а мы его потеряли. Вместо доспехов воина нам разрешают носить лишь схиму.

— Я, кажется, начинаю тебя понимать, Симеон! — воскликнул Воскан. — Я это предчувствовал. Именно так и хотел я сказать варпету Минасу.

— Он так и понял тебя и потому не отказал, — улыбнулся Джухаеци. — Варпет — художник, а истинный художник прежде всего человек и патриот. Они — наши братья, но без креста.

— А Кесараци их не признает.

— Кесараци — это вчерашний день, наш наивный вчерашний день, — сказал Джухаеци. — Он хочет спасти стадо от волков и видит спасение лишь в кресте и всеармянских церковных соборах.

— А в чем еще может быть наше спасение? — удивленно спросил Воскан.

— Нам нужно издавать светские книги, мы должны познакомить наш народ с Фриком*, с Хоренаци, Павстосом, Егише** и Парпеци***, чтобы наши порабощенные братья еще больше полюбили священную родину, мы должны печатать предания, свидетельства, басни, иносказания, чтобы наш народ, пребывающий во мраке, полюбил письменность и увидел в ней цель жизни. Мы должны познакомить его с Нарекаци, Шнорали, Кучаком и Ерзинкаци, Мкртич Нагашем и Тлкуранци, с Ахтамарци и Саладзорци****, чтобы сердце нашего народа-страдальца наполнилось верой в жизнь, любовью к земле и солнцу... Без этого не придет свобода. Вот почему нужны нам книга, печатное дело.

_____________________________
* Поэт средневековья.
** Егише — историк V века, автор книги «О войне Вардана», в которой описано восстание, организованное князем Варданом Мамиконяном в 451 году против персидского владычества. Эта книга, написанная с высоким патриотическим чувством, использующая легенды о героях неравной битвы, которые после гибели были причислены к лику святых, стала явлением в армянской исторической литературе. Сам же Егише, по преданию, после трагической битвы при Аварайре «удалился в пустынь» — жил в горах и пещерах Южной Армении, питаясь травами; там будто бы он и написал свою книгу.
*** Историки средневековья.
**** Известные средневековые поэты.

_____________________________

— Разве нам удастся? — прошептал Воскан.

— Лишь ценой больших страданий. Без подвижничества не может быть победы.

— Я готов, Симеон! — сказал Воскан, вставая. — Готов идти на смерть, лишь бы наше дело победило!

— Однако иногда мешают даже идти на смерть, — грустно улыбнулся Джухаеци. — Так же, как у воина, идущего на врага, отнимают меч.

— Этим мечом мы прежде всего ударим по тем, кто нам мешает.

— Верю тебе, Воскан, — сказал Джухаеци, тоже поднявшись. — Дай руку, брат, и пусть бог благословит наш священный союз.

Друзья обнялись.

— А сейчас я тебе покажу прекрасную книгу, — сказал Джухаеци, доставая из-под подушки «Армяно-латинский словарь» каноника Ривола, напечатанный в дворцовой типографии Парижа восемь лет назад.

Воскан взял роскошное издание в кожаном переплете, подошел к лампаде и, раскрыв обложку, начал осторожно листать тисненные золотом страницы. В его широко раскрытых серых глазах было неподдельное детское восхищение.

— Откуда это, Симеон? — сдерживая волнение, спросил он.

— Привез сын Ходжи Сафраза, Агамир. Сегодня он развязал тюк, в котором лежал этот восхитительный труд. Я давно мечтал об этом словаре и просил в письме Ованеса Анкюраци выслать мне его. Он уже уехал в Париж из Амида* для изучения искусства книгопечатания. И послал мне книгу с Агамиром.

_____________________________
* Амид, или Тигранакерт, — город в Западной Армении, ныне Диарбекир.
_____________________________

— Это какой Анкюраци? — спросил Воскан.

— Наш далекий соратник, прекрасный человек, владеющий несколькими европейскими языками. В Италии его зовут Джовано Молино. Вот уже четыре года он скитается по франкским землям и никак не может осуществить свою мечту. Смотри, что он пишет. Читай, читай громко!

И Симеон передал Воскану письмо Анкюраци, написанное курсивом на светло-голубой шершавой бумаге.

Анкюраци сообщал, что уже более четырех лет мучается ради «священного дела», но интриги местного духовенства и тяжелое материальное положение не дают ему выпустить хотя бы одну книгу.

— «С великою скорбью, описати кою невозможно, вижу недостаток литературы у армянского народа и мыслю како размножити Ветхий и Новый Завет, — читал Воскан. — И малочисленность книг от того проистекает, что приобретение сих даже в малом количестве — одной и двух — связано с тяжкими трудностями и расходами, более того, не считая каждодневные заботы о хлебе насущном».

В конце Анкюраци сообщал, что если и далее так будет продолжаться, он вернется в Амид «растеряв все надежды».

— Вот как трудно воплотить нашу мечту, — сказал Джухаеци, когда Воскан, кончив читать, молча посмотрел на него. — Если там нашему Анкюраци мешает местное католическое духовенство, здесь нам непременно помешают епископ Срапион и его единомышленники. И у нас тоже денежные затруднения, а еще нужно создать печатный станок...

— И достать бумагу, — добавил Воскан.

— И буквы.

— Их обещал варпет Минас.

— Остальное могут сделать мастеровые. Если варпет Минас с нами, значит, с нами и Тумик и Сев Петрос.

— Это еще неизвестно, — возразил Воскан.

— Мы попросим варпета Минаса.

— Они ни за какие блага не будут работать над печатанием Старого и Нового Завета.

— А мы будем печатать светские книги.

— А если не удастся?

— Во всяком случае, мы дадим народу армянскую книгу с месроповскими* буквами, мы обучим его грамоте и воспитаем любовь к своей письменности. Письменность — свет, а свет ведет к свободе.

_____________________________
* Месроп Маштоц — изобретатель армянского алфавита.
_____________________________

— Симеон, я счастлив, что встретил тебя! — воскликнул Воскан.

— Для того чтобы быть счастливым, прежде всего нужно дать счастье родному народу, — ответил Джухаеци.

— Я готов отдать жизнь ради этого дела.

— Благословен воин!

— Благословенна цель!


VI

Войдя в класс, Воскан поискал глазами варпета Минаса, но не нашел его. Неожиданное отсутствие варпета обескуражило и напугало юношу.

Они с Симеоном уже сообщили Кесараци о согласии варпета и, увлеченные предстоящими делами, почти до утра беседовали о создании будущей типографии; они решили, что Воскан поговорит с варпетом о том, что необходимо собрать мастеровых и договориться насчет подготовки пресса, шрифта и бумаги. С варпетом Минасом они связывали очень большие надежды.

В тихой комнате, куда еще не проникли солнечные лучи сквозь тополя, растущие под окнами, лежали на полу кисти и коробка с красками, а разрисованная стена притаилась в синеватой холодной тени.

У двери находилась ступа, заполненная толченой краской, и плоский мраморный осколок, на котором варпет смешивал краски. Инок минуту постоял, не зная, что делать, когда его взгляд упал на улыбавшегося со стены ангела. Потом он услышал шаги за спиной. Он резко повернулся и облегченно вздохнул.

Это был Усик — но грустный, совсем грустный.

Улыбка мгновенно исчезла с лица инока. Круглое лицо Усика было бледным, его голубые глаза, обычно искрящиеся детской радостью, провалились, потемнели.
— Что случилось, Усик? — спросил Воскан.

— Увели, — с трудом проговорил он хриплым голосом.

— Кого? Куда?

— Тангик.

— Тангик? Куда?

— В гарем. Вчера. Вечером.

— Какой гарем?

— Диван-бек. Он выслал кяджафу. Били колокола, а она плакала. Нет, этот мир не для сирот. Это мир бедствий. Для чего ты еще живешь, Усик, для чего? — горько воскликнул он, ударив себя кулаком в грудь.

Воскан прислонился к холодной стене и с ужасом смотрел на повара, плачущего в бессилии. Он не верил своим ушам.

— И ты, инок, — горько усмехнулся Усик. — И ты, инок, после этого будешь молиться...

Воскан едва дышал, не мог произнести ни слова.

— После этого нужно молиться только перед этим образом, — Усик подошел к ангелу. — Все остальные лживы. Ведь она святая, настоящая святая! Вчера бедная сирота мне сказала, что этот ангел похож на нее. А я обвинил ее, сказал: грех такое говорить. А теперь вижу, что она действительно святая.

Наступило глубокое молчание. Оба, тяжело дыша, смотрели на улыбающегося со стены ангела, когда в дверях вдруг появился Цатур.

— Ходжа рассердился, — обратился он к Усику, — говорит, сколько еще ждать чая?

Усик медленно повернулся и с отвращением посмотрел на Цатура.

— Проваливай отсюда, ублюдок! — загремел его голос.

Цатур испуганно отпрыгнул на два шага, широко раскрытыми глазами глядя на великана.

— Что я сделал, дядюшка Усик? — прошептал он, дрожа всем телом. — Чай ведь Ходже нужен, не мне.

— Пусть будет проклят Ходжа! — снова закричал Усик. — Пусть он яд глотает вместо чая, твой Ходжа!

Глаза юноши коварно заблестели.

— Иди, щенок, иди и так ему и передай, собака, доносчик! — кричал Усик. — Но подожди, я еще сам плюну в его позорную бороду!

И побежал вслед за Цатуром.

Инок приложил дрожащую руку к сердцу и, подняв голову, посмотрел на улыбающегося со стены ангела.

Солнечные лучи уже полностью освещали его...


Услышав знакомые звуки шагов, Цатур хотел спрятаться и запутался в тяжелых складках занавесок, свисавших над дверью, и с трудом высвободился из них в тот миг, когда на пороге появилась богатырская фигура Усика.

Это была та комната, где Ходжа, за утренним чаем, напутствовал сыновей перед тем, как отправить их на рынок. Он сидел посредине разостланной на полу белой скатерти, скрестив ноги. Справа от него, где обычно находился Агамир, было пусто, чуть в стороне сидел Манитон, поглаживая свои пышные усы, потом безбородый, с землистым костлявым лицом Мелитос, не похожий ни на одного из своих братьев. Ходжа разрешал садиться с ним за скатерть лишь сыновьям, чтобы в уединении можно было свободно говорить как о семейных делах, так и о рыночных секретах. Зятья, нашедшие приют под его кровлей, были лишены этой чести.

Видимо, Цатуру уже удалось «донести», потому что не меньше побледневшего Ходжи был разгневан Манитон. Застыв как каменное изваяние, он искоса глянул на появившегося в дверях Усика; глаза его злобно сверкали. Что касается Мелитоса, тот съежился и втянул голову в плечи — скорее от страха, нежели от дерзких оскорбительных слов какого-то повара, брошенных в адрес отца. Он знал о богатырской силе Усика и его «безумствах» и, наверно, сожалел, что сидит у самого края скатерти, ближе к двери.

— Как ты осмелился? — не поднимая глаз, зарычал Ходжа, отделив камешки четок друг от друга так резко, что чуть не порвал нитку.

Усик пренебрежительно посмотрел на склоненную голову Ходжи и ничего не ответил. Только дрожащий подбородок выдавал его гнев.

— Какую подлость ты себе позволил? — снова спросил Ходжа, не меняя позы.

— Ты подумай о своей подлости, — в тон ему ответил слуга.

Манитон потянулся рукой к шали, обвязывавшей спину, где находился кинжал; он уже готов был вскочить, но угрожающий взгляд отца приковал его к месту.

— Да-а, — злобно протянул Ходжа, — так!..

— Так! — повторил Усик.

— Я кормлю тебя сорок лет, собачье отродье, а ты вот как благодаришь? — закричал Ходжа.

— А я сорок лет служил безбожнику, и чем это кончилось? — тоже повысил голос Усик.

— Замолчи, собака! — зарычал Ходжа. — Я тебя сгною, холуй!

— Плевал я на твой хлеб, безбожник, бессовестный! — И Усик шагнул вперед.

— Манитон! — крикнул Ходжа.

Манитон только этого и ждал. В секунду он вскочил на ноги, и обнаженный кинжал сверкнул у открытой груди Усика. Однако великан ловко перехватил руку противника и скрутил ее. Мелитос отполз, добрался до тахты и, прижавшись к ней, с ужасом глядел на кинжал. Манитон медленно опускался на колени, лезвие кинжала поворачивалось к его груди, но Манитон выпустил рукоятку, и кинжал вонзился в скатерть. Еще одно усилие, и Манитон был отброшен к окну.

Усик схватил кинжал и с презрением смотрел на перепуганного Ходжу, на лежавшего под окном обезоруженного противника.

— Знай, Ходжа, что ради ханум, только ради Амаспюр-ханум я дарю тебе жизнь, — обратился Усик к Ходже, задыхаясь от гнева. — Но это в последний раз. Больше от меня не ждите милостей. Ты еще услышишь обо мне, Ходжа, услышишь и задрожишь от страха. Кровь Тангик тебе дорого обойдется, Ходжа, очень дорого...

И, повернувшись, пошел мимо бледного как мертвец Ходжи, прижавшегося к тахте Мелитоса и впервые поверженного простым слугой Манитона, задыхавшегося в бессильной злобе...

— Манито-он! — крикнул Ходжа, ударив себя в грудь четками. — Манито-он!
Однако Манитон, распростертый на земле, остекленевшими глазами смотрел на колышущуюся занавеску, за которой исчез Усик.


VII

Был поздний вечер. В келье монастыря Юсенния, принадлежащего иезуитскому ордену, за грубо сколоченным длинным узким столом сидели два монаха и еще некто, похожий одновременно на венецианского купца и на кавалериста гвардии Людовика XIII.

На столе росла груда обглоданных костей, из трех кувшинов, наполненных вином, два уже были пустые, но светлые лица сотрапезников говорили о том, что они не столько пьяны, сколько воодушевлены.

Бодрый и плечистый мужчина с белокурой острой бородкой a la Ришелье и такими же гладкими волосами, спадавшими на плечи, видимо, прибыл недавно, завершив долгое путешествие. Об этом свидетельствовала пыль, осевшая на раструбах его высоких мушкетерских сапог, брошенный на деревянный аналой кожаный сюртук, на котором сохранились следы только что снятой кольчуги, шпага в углу и короткий желтоватый плащ с клобуком, висевший на стене.

— Но вы почти не изменились, падре Глелу, — обратился он с лучезарной улыбкой к одному из монахов, наливая вино из кувшина в серебряную чашу, инкрустированную лиловым яхонтом. — Ведь я вас оставил здесь тринадцать лет назад. Вы все те же, клянусь святой троицей.

— O Dio!* Что вы говорите, синьор Альфонсо! — воскликнул Глелу, подняв голову. Тщательно выбритая макушка сверкала как обглоданная кость, которую он держал двумя руками. — В день святого Себастьяна мне исполнится семьдесят. Я родился в тысяча пятьсот шестьдесят восьмом году, дорогой. Вы лучше скажите это падре Арканджелли, вот он действительно не стареет.

— Не стареет! Скажешь ведь! — обнажил свой беззубый рот второй монах. Из глубоко запавших углов его рта по бритому квадратному подбородку потекло масло.

— Ну, это из-за того, что ты свалился с мула, — сказал Глелу с улыбкой. — Скорее всего, ты потерял зубы под Эчмиадзином. Это дело рук того армянина, который отнял у нас мощи святой Рипсимэ...

— О да, любимый брат, — грустно вздохнул Арканджелли. — Из-за этого армянина я уже двадцать пять лет лишен удовольствия есть мясо, будь он проклят. И сегодня я ничего не вкусил от удивительного барашка... Нет, синьор Альфонсо, — обратился он к светскому, — видимо, здесь для меня споют Requiem aeternam**, и я больше не увижу священный престол...

_____________________________
* О боже! (итал.).
** Заупокойная.

_____________________________

— И не только ты, — прибавил падре Глелу, покачивая головой, — и мы не увидим больше святой инквизиции, не увидим больше, как недостойные еретики горят на костре...

— Слава Иисусу Христу! — воскликнул Альфонсо дель Сарто.

— Во веки веков, — в один голос отозвались Глелу и Арканджелли.

— И святому ордену! — снова воскликнул Альфонсо.

— Ему мы служим!

— Через два года исполняется столетие ордена, — продолжал Глелу, — не знаю, как сейчас, но в наше время святая инквизиция достигла вершины своей славы. Как вчера помню — тридцать восемь лет назад мы бросили в костер еретика Бруно.

— Я тогда только что вступил в орден, — сказал Арканджелли. — А что делает Галилей, еще жив? — обратился он к Альфонсо. — Этого еретика также давно надо было сжечь.

— Живет, — вздохнул Альфонсо. — Я присутствовал на церемонии его отречения и видел, как глупый старик, коленопреклоненный, отказался от дьявольского учения Коперника. Я принимал участие в его пытках.

— Напрасно простили, — сказал Глелу. — Надо было сжечь его вместе с его книгой «Звездный посол». Жаль! А как с гугенотами, не готовится для них новая Варфоломеева ночь?

Альфонсо отрицательно покачал головой.

— Вы ведь знаете, что по Нантскому эдикту Генрих Четвертый предоставил им равные права.

— Этот бывший гугенот! — проворчал Арканджелли.

— И все же он пал от нашего меча.

— Слава Иисусу, — протянул Арканджелли.

— Аминь! — отозвались остальные.

— Но то, что не сумел француз Генрих Четвертый, в Англии сделал Генрих Восьмой, — с сожалением сказал Глелу. — Этот гугенот лишил святого папу его прав и сам стал во главе церкви. Этот негодяй закрыл монастыри и прибрал к рукам все сокровища, накопленные орденом.

— А монастырские земли продал или подарил дворянству, — добавил Арканджелли. — Проклятье гугеноту!

— Аминь! — прорычал Глелу.

— Но зато он хорошенько проучил крестьян, — заметил с удовлетворением Альфонсо. — То же сейчас делает и Ришелье во Франции. В последнее время он отобрал у гугенотов укрепленные ими города и крепости. Жаль только, что не готовит Варфоломееву ночь.

— Такая ночь нужна для всей Англии, — вставил Глелу, — и для всех гугенотов, и для этого смутьяна Томаса Мора, забросившего в народ дьявольские семена. Те же сатанинские плевелы посеяли в Германии еретики Мюнцер и Лютер. Проклятье им!

— Гореть им в адском огне! — поддержали его.

— Правда, что в Англии происходят крестьянские восстания? — спросил у Альфонсо Глелу.

— Да, как во времена Роберта Кета, — ответил Альфонсо. — Но они подавляются. У них, как вам известно, сейчас развивается овцеводство, и земли полностью отводятся под пастбища, из-за этого крестьяне остались без работы и хлеба. Их согнали с земель, и они попрошайничают на дорогах. В последнее время их силой гонят на работу.

— А почему силой?

— Не хотят работать — плата ничтожная. Непокорных наказывают раскаленными прутьями и даже приговаривают к смерти. Сейчас Англии нужны рабочие руки. Они вывозят сукно — и какое сукно! На своем пути я видел десятки караванов, почти во всех гаванях мира сейчас действуют представители Ост-Индской компании, настоящие пираты. Прибрали к рукам всех темнокожих Гвинеи и везут их на кораблях продавать в Америку. Если так будет продолжаться, эти псы гугеноты завтра замахнутся и на священный Рим.

— И великая Испания становится на колени перед ними? O Dio! — прошептал Арканджелли, воздев руки.

— In articulo mortis* — с того дня, когда «Непобедимая армада» Филиппа Второго разбилась вдребезги о скалистые берега гугенотов, — ответил Альфонсо дель Сарто.

_____________________________
* На смертном одре (лат.).
_____________________________

— Трудно поверить, что нет уже этой серебряной флотилии! — с сожалением воскликнул Глелу.

— Эта флотилия была флотилией и нашего ордена, — вздохнул Арканджелли. — Помню Филиппа Второго, образцовым католиком был, верным слугой инквизиции. Я был в его дворце. Удивляюсь, почему его считали слабоумным, ведь он две трети имущества приговоренных к смерти еретиков брал себе и только одну треть отдавал церкви. Таким же был и герцог Альба. В Нидерландах он просто творил чудеса.

— Как бы там ни было, выпьем, проклиная сектанта Лютера и Мюнцера, который повел земледельцев против их хозяев и священного папы, и особенно родину бродячего рыцаря и поэта Ульриха фон Гуттена, превратившуюся в обитель дьявола, родину германского варвара, который назвал священного папу «бандитом, зараженным всеми пороками».

— Ignis Infernalis!* — воскликнули монахи.

_____________________________
* Огонь, адский огонь! (лат.).
_____________________________

— Слава Иисусу Христу!

— Аминь!

— Слава священному ордену!

— Ему одному служим!

— Кончилось вино, — сказал с сожалением дель Сарто. — Прекрасное было вино! Я скажу: лучше бургундского и даже моего бордоского.

— В нем есть иранское солнце и сарацинская кровь, — ответил, улыбаясь, Арканджелли и извлек из-под стола еще два кувшина, — для miles cinctum* у нас всегда найдется эта священная жидкость. Прошу.

_____________________________
* Подпоясанный воин (рыцарь) (лат.).
_____________________________

— Эх, — воскликнул радостно Альфонсо, наполняя стаканы. — Пора, пожалуй, спеть светлой памяти Лоренцо Медичи «Вакх и Ария».

— Когда-то я знал эту песню, — вздохнул Глелу, — но, увы, за годы святого паломничества все забылось.

— А я несколько слов помню, — подхватил воодушевленный Арканджелли. — «Дамы и молодые любовники, да здравствует Бахус и да здравствует любовь, кто хочет быть счастливым, пусть будет им сейчас же, не стоит уповать на завтрашний день», — и он захихикал, показав сломанные зубы.

— Вы напоминаете мне дни моего рыцарства, — улыбнулся Альфонсо дель Сарто, — да, в те времена я был молодым рыцарем с пламенной французской кровью в жилах, я носил имя — шевалье де ла Марш, я был рыцарем печальной долины. Дамой моего сердца была графиня Фонтанье — мой крест и мой меч. А сейчас у меня меняются, как наряды, имена.

— Слава священному ордену! — воскликнули монахи.

— Ему мы служим, — добавил бывший шевалье де ла Марш. — Сейчас моя родина — святой Ватикан, а Париж лишь временная пристань, и ничего больше. Три года назад в Англии я был сэром Роджером, пайщиком Ост-Индской компании, где выявил группу заговорщиков-гугенотов, которая готовила покушение на жизнь папы. Сэр Роджер разнес это гнездо еретиков. Всех утопили в море у Портсмута, когда ост-индская шхуна нагружалась сукном. В Нидерландах я был нищим наборщиком по имени Густав, но, не выходя из типографии, я сжег весь тираж сатанинской книги еретика Эразма Роттердамского «Похвала глупости» и, чтобы скрыть преступление, зарезал тестя, который пятьдесят лет работал печатником в этой типографии. В Германии я уже назывался Вурм и в нише церкви в Виттенберге, в той самой церкви, на вратах которой сектант Лютер приклеил свои сатанинские «95 тезисов», направленные против продажи наших священных индульгенций, я задушил четырех реформистов. В Константинополе, где я стал евреем-менялой по имени Наум...

— Не отравляй настроение, подаренное нам священным напитком, братец Альфонсо, — взмолился Глелу, чокнувшись с ним. — Лучше расскажи что-нибудь забавное о рыцарских днях твоей жизни, о дамах сердца или же о последних празднествах на родной земле, в которых ты, наверно, участвовал. Ведь мы совершенно оторваны от света.

— О днях моего рыцарства, — грустно повторил бывший шевалье де ла Марш. — Это очень недолго длилось, хотя я и получил рыцарский пояс и шпоры от Валуа, и сам монсеньер Д’ Арманьяк благословил мой меч; на этой церемонии присутствовали Генрих Третий и светлой памяти герцог Гиз. Да, в аббатстве Сен-Дени трехдневные турниры и празднества закончились ночным костюмированным балом. Однако я очень скоро сложил свои рыцарские доспехи, потому что оказался чуть ли не последним рыцарем во всем мире. Мне лишь один раз удалось стереть губами пыль с туфель дамы сердца графини Фонтанье, когда взбешенный конь сбросил ее во время прогулки в Елисейских полях. Я опоздал, я мог спасти ее, но судьба распорядилась иначе, и в этот миг я играл в шахматы в гостинице «Голубой бык». А когда Ришелье запретил поединки, я понял, что рыцарство — дело уже неприбыльное.

— Но, кажется, к этому време