ВОСКАН ЕРЕВАНЦИ
Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Хачатур Кесараци одним глотком выпил кофе из чашки и подошел к открытому
окну.
— Больше не соизволите? — спросил хриплым голосом стоящий у двери шатир* Газар.
_____________________________
* Телохранитель или же носитель посоха епископа.
_____________________________
Кесараци, не оглядываясь, махнул рукой.
Он не любил этого мрачного и скрытного жезлоносца, этого безграмотного крестьянина, вошедшего в доверие к его явному врагу епископу Срапиону. Если бы Газар не был дальним родственником католикоса Филиппоса,* Кесараци давно освободил бы себя от его общества.
Начиналась весна 1639 года. Голубое небо выглядело так, будто его только что вымыли, и красноватое весеннее солнце сверкало ослепительно, посылая свои яркие лучи через открытые окна в просторную, но лишенную всякой обстановки епархиальную и освещая истрепанный узорчатый палас.
_____________________________
* Католикос Филиппос — ученик Мовсеса Хотаранци (см. далее), продолжавший дело своего учителя по возрождению армянской церкви. Благодаря ему в Центральной (Араратской) Армении и в Иранской Армении были восстановлены разрушенные монастыри и возводились новые.
_____________________________
Чувствуя приятное солнечное тепло на лице, Кесараци с удовлетворением погладил свою белую всклокоченную бороду.
Снег на куполе часовни монастыря Аменапркич наполовину растаял, и от красноватых отсыревших колонн поднимался легкий пар. Для сооружения этой единственной колокольни использовали камни разрушенной церкви Святого Катана, привезенные из Старой Джульфы; эти старые камни наполняли сердце старика чувством благоговения, трепетной нежной любовью, напоминая ему место родины — Кесарию, восхитительный уголок Западной Армении.
— Благословен бог, — прошептал он ревностно, — воистину взошло палящее солнце.
Несмотря на тревожные вести из далекой Армении,* пасха 1639 года была радостной
для Кесараци. Именно на пасхальные праздники приехал к нему Манитон, средний
сын Ходжи Сафраза, с кувшином из коры тыквы, наполненным восхитительным индийским
кофе, и сообщил о желании его отца оплатить все расходы по печатанию «Жития
святых отцов».** Это было настоящим праздником. Хотя сумма, собранная нищими
араллахи, уже сама по себе была достаточной для книгопечатного дела, однако
этот дар Ходжи Сафраза давал Кесараци возможность осуществить еще одно, дорогое
его сердцу желание. Манитон сразу же после пасхи отправился с новым торговым
караваном во франкские страны, не столько с корыстными целями, сколько для
того, чтобы вернуть домой поссорившегося с родными брата Агамира. С Манитоном
и отправил Кесараци во франкские страны искусного в науках архимандрита Ованеса
— для изучения печатного дела и приобретения литых букв.
_____________________________
* «Несмотря на тревожные военные вести, пасха 1639 года...» С 1638 года турецко-иранские столкновения приняли особенно острый характер. Султан Мурад с большим войском пошел на Багдад, приказав эрзерумским, ахалцикским и другим подчиняющимся ему пашам собрать войско и идти в сторону Еревана. В этом походе участвовало более сорока тысяч человек, в числе которых было пятьсот татар, выделенных султану крымским ханом. В битве под ереванской крепостью татары потерпели поражение. Вскоре был заключен мирный договор, согласно которому Багдад переходил к Турции, а Ереван — к Ирану. Мир длился несколько десятилетий.
** «Житие святых отцов» — биографии отцов церкви, святых мучеников, свидетельства об их смерти, украшенные легендами. Значение подобных произведений было огромно для престижа церкви, желающей возвести своих служителей на пьедестал. Переведена в V веке с древнегреческого.
V век получил в истории Армении название «века переводчиков». Выдающийся армянский просветитель Месроп Маштоц с помощью католикоса Саака Партева создал армянский алфавит и основал «школу переводчиков». Вместе со своими учениками он перевел Библию, ряд греческих и сирийских книг по истории и богословию. Широкое просветительское движение V века выдвинуло выдающихся деятелей, бывших учеников Маштоца (Езника, Егише, Хоренаци), создавших оригинальные труды по истории и философии.
Естественно, что Хачатур Кесараци не мог не придавать большого значения изданию книг, с появлением которых начала свое существование в Армении христианская литература.
_____________________________
Правда, самодельный пресс, изготовленный Тумиком и ювелиром Овнатаном, этими «неизлечимыми араллахи», был пригоден для печатания «Жития святых отцов», а буквы, выгравированные варпетом Минасом, по своей красоте не уступали миниатюрам, однако дело продвигалось медленно, из-за упрощенного устройства пресса и недостатка букв, гравируемых вручную, что не позволяло набирать более четырех-пяти страниц. И хотя Тумик и ювелир Овнатан иногда приходили в мастерскую и пытались как-нибудь усовершенствовать пресс, Кесараци связывал свои надежды с благополучным возвращением архимандрита Ованеса. Последний, увезя с собой матрицы, выгравированные варпетом Минасом, должен был размножить их литьем, и если бы ему это удалось, привез бы с собой и усовершенствованный пресс. Несмотря на обнадеживающие обстоятельства, Кесараци чрезвычайно беспокоила задержка печатания «Жития святых». С того времени как оборудование пресса закончилось и был приобретен большой запас бумаги для издания трехсот образцов книг, было напечатано всего 32 страницы «Жития». Иногда Кесараци казалось, что дело совсем остановилось, а ведь ему так хотелось быстрее увидеть книгу напечатанной и приступить к печатанию «Церковной книги». После открытия «Цветника» это было бы самым сильным ударом по епископу Срапиону, его сателлитам и единомышленникам, восседавшим в Эчмиадзине. Строитель и патриот католикос Филиппос, хотя и хорошо знал его, Кесараци, все же мог в один прекрасный день поддаться злостным наветам. А Кесараци дни и ночи напролет трудился ради блага и просвещения маленькой армянской общины. В труднейших условиях, подвергаясь гонениям, почти не имея средств, он создавал «Цветник», которым заинтересовался иранский властелин шах Сефи и посетил монастырь, чтобы осмотреть эту школу. Представители католикоса, прибывшие из Эчмиадзина, назвали эту школу университетом. И, наконец, несмотря на серьезные препятствия, чинимые ему в этой мрачной стране, расположенной далеко от Армении, несмотря на постоянную опасность и ограничение прав, была создана первая армянская книгопечатная мастерская, создана руками армян, усилиями талантливых мастеровых. Правда, 126 лет назад торговец Акоп Мегапарт в Венеции напечатал первую армянскую книгу, но это осуществили итальянские мастера на прессе Гуттенберга. Конечно, хорошо было бы основать мастерскую рядом с храмом в Эчмиадзине, на армянской земле, там, где Месроп Маштоц завершил работу над армянским алфавитом, однако это было невозможно. Земля армянская, страдавшая от частых турко-персидских войн, едва ли могла иметь свой печатный центр — ведь и сам Эчмиадзин стенал под бременем долгов и неоплаченных налогов.
— Да поможет мне бог, — перекрестился Кесараци, пристально всматриваясь в дымящуюся колокольню. — Это все для тебя делается, усилиями твоего христианина-раба. Дай нам силу для завершения в этом году «Жития».
В этот миг его внимание привлекли двое, прошедшие перед колокольней к дому для паломников, где находилась печатная мастерская.
Один из них был в длинном овечьем тулупе и высокой шерстяной папахе, а другой, невысокого роста, — в поношенном голубом архалухе на плечах и с наспинной шалью, в которой находился тесак с длинной ручкой, голова его, как у земледельца, была повязана белым платком.
«Почему эти люди удалились от бога? — с грустью подумал Кесараци. — Такие честные и усердные, — если бы не они, кто бы сделал пресс, достал бумагу?»
Скрипнула дверь. Обернувшись, он увидел Газара. На расплывшемся лягушачьем лице шатира Кесараци заметил коварную улыбку.
— В чем дело? — спросил он глухо.
— Пришли Тумик и Овнатан.
— Я видел, — заметил недовольно Кесараци.
От взглядов шатира не ускользнуло, что святой отец растерялся.
— Хочу сказать: нехорошо, что они здесь так часто показываются... Нехорошо, святой отец, тысячи глаз их видят.
Кесараци нахмурился.
— Злой глаз только и видит зло, пусть так и будет.
— Как же пусть, святой отец? — улыбнулся Газар. — А Эчмиадзин? Нет, святой отец, пусть моя душа попадет к дьяволу, но я не допущу, чтобы из-за них о вас плохо говорили здесь.
— Суесловие со времен сотворения мира питало умы людей и будет питать. Этих людей чернят, а они, сами того не подозревая, делают доброе дело, — дрожащим от гнева голосом сказал Кесараци.
— Доброе? Как вы наивны, святой отец! Вы сами добры и во всем лишь одно добро хотите видеть, а тем, кто видит зло, не верите. Вас обманывают, святой отец, обманывают. Вы еще не знаете монаха Воскана и Джухаеци, этих нехристей.
— Ты опять клевещешь, Газар?
— Что делать, святой отец, вы всегда считали меня непристойным, в то время как я — родственник святейшего Филиппоса, и род наш вскормлен чистым молоком народа. Мы не можем, как Симеон и Воскан, обманывать тех, кто нам дает хлеб и учит добру...
— Говори яснее! — вышел из себя Кесараци.
— Пусть язык мой отсохнет, если скажу лишнее, — снова улыбнулся Газар. — На этот раз вы собственными глазами все узрите.
— Что? — воскликнул Кесараци.
— Пусть святой отец сам посетит печатную мастерскую и собственными глазами узрит деянья Мхитара.
— Что он может там делать? «Житие святых отцов» он набирает!
— «Житие»? — усмехнулся Газар. — А под прессом?
Кесараци окинул мрачным, пронзительным взглядом обрюзгшее коварное лицо
шатира, затем быстро накрыл голову красной бархатной митрой и вышел, направившись
в сторону печатной мастерской. Он задыхался, с трудом передвигая опухшие,
ревматические ноги. Зловещий намек Газара взбудоражил его. Этот нечестивец
нагло клеветал на его учеников. Неужели руками его надежных друзей совершается
тайное, злостное преступление? Нет, не мог он в это поверить. Книгопечатание
было делом единой и святой цели, верности которой он и его ученики поклялись
еще на земле армянской, перед дорогим сердцу Араратом, под небесно сияющим
сводом скитальцев, на пути к возвращению. Однако... Газар прямо сказал, что
необходимо «посмотреть», чем занят наборщик Мхитар, что Воскану и Джухаеци
доверять нельзя. Да, он так и сказал. А вдруг действительно этим араллахи
уже удалось совершить переворот в душах его учеников, свернуть их на сатанинский
путь? Кто знает, может, именно под прессом бессловесного и вроде бы кроткого
наборщика Мхитара и лежит нечестивая книга араллахи, которую они скрывают
от всего мира.
Если так, значит, Срапион победил, значит, он, в конце концов, достиг своей
цели и погубил вместе с Кесараци и «цветник», и мастерскую...
Едва Кесараци прошел половину огромного двора, покрытого талым грязным снегом,
перед Газаром, облизывавшим кофейную чашку, неожиданно, словно из-под земли,
вырос Маруке.
— И испугался, ведь не сатана же ты! — буркнул Газар, вздрогнув.
— А может, и почище сатаны, святой Газарос. Скажи, получилось? — спросил Маруке, зловеще улыбаясь и выставив острый клинышек рыжей бороды.
— Лучше и не могло, — самодовольно сказал Газар, облизывая указательный
палец.
— Слава всевышнему, сегодня наконец все перевернется. Нужно сообщить епископу
Срапиону. Он всегда говорит — разделяй и властвуй. И хорошо, что пришли Тумик
и Овнатан. Вот так наступает час господа...
II
Под низкими сводами первой армянской типографии звучала грустная песня.
Одноэтажное здание с семью куполами, где она помещалась, было продолжением
«Цветника» и строилось для паломников, приходивших сюда из окрестных сел Парчиш,
Пахран, Нижний Хоикан и даже из дальней Перии; из-за отсутствия церквей в
этих селах ежегодно, в дни празднования Арутюна* и Амбарцума**, люди приходили
сюда, в Аменапркич, чтобы услышать забывающееся армянское слово и вспомнить
некогда роскошные обрядовые празднества.
_____________________________
* Воскресение.
** Вознесение.
_____________________________
В глубине этого длинного сооружения, соединенного сводчатыми проходами без дверей, под тремя куполами разместилась первая армянская типография с семью отделениями. Семь солнечных лучей, косыми снопами проникая внутрь, освещали залу без окон и дверей; постоянный запах сырости исходил от мрачных стен и земляного пола.
В самом последнем отделении на бараньей шкуре, расстеленной на полу, скрестив ноги, сидел варпет Минас и кривым резцом выгравировывал на куске ясеня букву «А». Это «А» было красиво. Варпет придал ей обличье орла и орлиный взлет; уткнувшись короткой бородкой в грудь, он осторожно скользил острым концом резца по орлиным перьям, на старческом лбу его выступили мелкие капли пота. Откидывая то и дело голову, он внимательными прищуренными глазами всматривался в гравировку, потом в глубь помещения и тихо говорил:
— Режь ровно, Воскан, не согни.
— Ровно, варпет, ровно, не беспокойся, — отзывался Воскан звонким голосом: он выпиливал из ясеня четырехугольные палочки для букв.
Совершенно неузнаваемым стал Воскан. Без схимы, в рубашке с засученными рукавами, обнажившими сильные руки, он теперь, скорее, походил на молодого дровосека, нежели на монаха. Опилки покрывали его руки, вьющуюся бороду и ресницы. Иногда, отбрасывая назад длинные пряди волос, прилипшие к вспотевшему лбу, он выпрямлял спину, молча вглядывался в световой луч, падавший из дымового отверстия, вздыхал, потом подходил к варпету, опускался около него на колени и рассматривал уже готовые выгравированные буквы.
— Как хороши они, варпет, — прошептал Воскан. — Орел?
— Да, орел.
— А почему орел?
Художник улыбнулся.
— А — Айастан, Воскан, армяне. Орел — герб Армении, нагаш это должен хорошо знать.
Монах грустно улыбнулся.
— Но где она, Армения? Истоптанный ногами врагов, наш орел с подбитым крылом лежит в руинах Ани и незабвенной Джульфы, варпет, а сейчас султан Мурад и иранское войско добивают его.
— Но Армения останется, Воскан, они придут и уйдут, а земля пребудет. Орел не забудет свои горы, и армянские странники в пустыне вечно будут видеть их. Этот священный огонь мы должны хранить зажженным в сердцах армян-странников... Дело своим смыслом прекрасно. Я это выгравировал для песни «Земля армянская».
Монах с широко раскрытыми глазами слушал художника, будто благостную молитву.
— Дело своим смыслом прекрасно, — повторил варпет Минас, продолжая гравировать. — «Л»* и «С» надо гравировать так, чтобы они напоминали свет, пожалуй, это будет светильник, Воскан, светильник с пламенем, вспомни «Лампадоблещущий свет воссиял» или же «Сладкая луна, сладкая прохлада»**. «К» будет напоминать крунк***, «З»**** — оружие, «молодые воины священные».
_____________________________
* «Л» — первая буква армянского слова «луйс» (свет).
** Строчки из народных песен.
*** Крунк — журавль (народная песня и в то же время символ скитальчества).
**** Оружие — по-армянски — зэнк.
_____________________________
— А «Т»? — спросил Воскан и сам испугался своего вопроса.
— «Т»? Я еще не думал об этом. Но подожди.
И он, протянув дрожащую руку к монаху, добавил:
— Я ее выгравирую так, что лишь ты да я поймем ее смысл, Воскан. Она будет
невинной девой с поникшей головой и рассыпанными волосами. Несчастная дева.
Монах, с трудом сдерживая подступившие к горлу слезы, начал пилить. Варпет
Минас был единственный человек, от кого он еще год назад не скрыл свою священную
тайну.
— Нагаш Акопджан еще продолжает там расписывать стены? — спросил неуверенно
старик после недолгого молчания.
— Расписывает, — ответил монах, учащенно дыша не столько от работы, сколько от нараставшего волнения.
— Там восемнадцать комнат, вряд ли он кончил, — сказал варпет самому себе, — а мои незавершенные стены класса хорошо получились?
— Твои краски особенные, варпет. Их никто не повторит.
— Мои краски, — повторил художник. — Они те же, Воскан, те же. Но я душу вкладываю в них, а Акопджан пишет ради серебра. Он хороший мастер, но у него нет сердца. Такова кисть, Воскан, да и письменность такая же, но слово написанное могущественнее кисти. В кисти много тайного, и кто будет знать годы спустя, что был такой нагаш Минас, который страдал, мучился из-за своей залитой кровью родной земли, потерял свою любовь и свои тайные мечты вложил в краски. Ведь это так. И только мы с тобой знаем об этом. Но ты пили осторожнее, Воскан, смотри, искривишь.
— Не беспокойся, варпет.
— Ты не спрашиваешь, где я работал эти два дня?
— Где? — спросил Воскан, продолжая пилить.
— Во дворце, у шаха Сефи.
Монах с изумлением посмотрел на него.
— У шаха Сефи?
— Пригласили писать портрет одного русского.
— Русского? Какое дело у русского в их дворце?
— Он приехал как посол царя Михаила.
— По какому делу? — спросил Воскан, широко раскрыв глаза.
— Наверно, по торговому.
— А если он здесь для защиты христиан? — спросил монах с надеждой. — Ведь они крестопоклонники, как и мы. Что скажешь, варпет? Ведь им не по сердцу кровь, которую проливают в нашей стране нечестивцы!
Варпет вопросительно посмотрел на него.
— И может, их царь с помощью посла хочет сообщить, что нужно положить конец этой разбойничьей войне. Ведь больше армян не осталось...
— Если б было так, Воскан, — ответил варпет, вздохнув.
— О если бы так! — прошептал монах, вперив мечтательный взгляд в сноп света, вырвавшийся из дымового отверстия. — Симеон связывает с ними большие надежды. Он мне рассказывал о русских, которых видел в Варшаве и Львове. Он говорит, что они когда-нибудь придут на помощь армянам. Ты, варпет, наверно, слышал имя Степаноса Салмастеци?
— Не слышал.
— Девяносто два года тому назад он был нашим католикосом и вот созвал в Эчмиадзине тайный собор для спасения армян. Он, как и наши Симеон и его преосвященство Хачатур, был в польской стороне и долго жил в русских землях. Собор спасения послал его во франкские и русские земли, чтобы просить помощь для армян-единоверцев.
— И что же получилось?
— Вначале он поехал в Италию, к католическому папе. Папа обещал ему помочь, если армяне придут в лоно католической церкви.
— Опять церковь?
— Да, к сожалению. Потом он поехал в германские земли, потом в ливонские. Никто не захотел помочь армянам. Наконец, побывал у русских. Они обещали, но вот запаздывают.
— Запаздывают, — повторил варпет.
— После этого, — продолжал Воскан, — ровно семьдесят семь лет назад в Себастии был созван такой же собор, который опять первым делом направил делегацию к папе римскому. Возглавлял делегацию книжник Абгар Евдокаци, тот, кто издал немало армянских книг во франкских землях. С ним был и его сын Султан-шах. Папа снова настаивал на своем — станьте католиками, и мы поможем, сказал он.
— Будь он проклят.
— Многожды, ибо, когда пятьдесят четыре года назад католикос Сиса Азария Джухаеци вместе с армянскими князьями обратился к нему, он поставил то же условие.
— Да, Воскан, мы, своей грудью защитившие франкские земли от вторжения варваров, сегодня остались без поддержки. Неблагодарен народ-крестоносец, поэтому и не нужно верить кресту.
— А кому верить — Магомету? — улыбнулся Воскан. — Ведь и на это ты не пойдешь, варпет, мы — жертвы его огня и кинжала. Не верить, вообще быть безбожниками мы также не можем, ибо нам единодействие сейчас нужно, как никогда. Я хорошо помню слова Азария Джухаеци: «Подобны мы саду, у коего ни стен нет, ни стражи. Рассеяны мы семо и онамо, яко овцы среди волков, яко агнцы среди львов. И всюду мы пленники врагов неумолимых, кои каждодневно терзают нас, мучают и не насыщаются...»
— И никогда не насытятся, — прибавил варпет.
— Но мы не отказываемся от священной надежды, варпет, и у тебя есть надежда, и именно она заставляет тебя гравировать. И как хорошо сказал Симон Апаранци, что надежда — тепло весеннего солнца, она вытеснит туман и мрак, и тогда —
В песне жаворонка — нежность.
Люди в праздничной одежде
Говорят: «Весна настала!»
Так не рвите ж нить надежды!
— Да, нет нужды рвать нить надежды! — крикнул посветлевший варпет Минас. — Если бы все так думали, как ты, Воскан.
Непривыкший к похвалам Воскан залился краской.
— Но я тебе помешал, варпет, — сказал он. — Ты рассказывал о русских послах.
— Насколько знаю, их цель — торговля. Они пришли с большими дарами.
Воодушевление монаха мгновенно погасло.
— Из подарков шаху очень понравился сокол. И он вызвал меня, чтоб я написал этого человека с соколом на плече.
— Но разве во дворце нет своих художников?
— Есть, — улыбнулся в бороду варпет. — Их глава нагаш Махмуд-бек. Пытался рисовать — ничего не получилось. Нарисовал и я. И с каким увлечением, любовью. Именно об этой любви я говорил давеча, когда рассказывал о нагаше Акопджане. Он, так же как и главный нагаш дворца Махмуд-бек, пишет ради серебра, а я этого русского написал, следуя искреннему чувству преклонения перед ним, силу которому давала надежда. Та самая надежда, о которой ты говорил. И... хорошо получилось.
— Так и должно было быть, варпет.
— Не всегда так бывает, — скромно заметил варпет Минас.
— Тебя знает весь Иран. Иначе шах бы не вызвал тебя.
— В первый раз он меня увидел в доме Ходжи Сафраза.
Воскан нахмурился:
— В доме Ходжи Сафраза?
— Когда я только начал там расписывать стены. Однажды, вернувшись с охоты, шах со своей свитой остановился у него отдохнуть. Он увидел одну из комнат, расписанных мною, она понравилась ему. И вдруг Усика отправили за мной.
— Усика? — переспросил монах.
— Ну я пошел, шах расспросил меня о том о сем, потом протянул руку к одному из военных в его свите и, улыбнувшись, спросил, могу ли я его написать. Посмотрев на него, я почему-то вспомнил черта. Настоящий сатана, такого урода я в жизни не видел, Воскан. Ну и говорит: можешь прямо сейчас нарисовать его? Говорит: во дворце у меня есть красавица, умирает от любви к этому герою, и, когда я беру его с собой в военные походы, красавица сохнет. Нарисуй, говорит, чтобы мы оставили портрет у нее, пусть утешается. Говорит, а сам улыбается, чувствую, что у шаха хорошее настроение, он хочет посмеяться над своим слугой. А этот урод злится, ведь шах перед нами, армянами, выставил его на посмешище. Потом я узнал, что он большой трус, Чрах-хан. Шах всюду возит его с собой, чтобы издеваться. Я начал писать, а он вращает глазами, гримасничает — хочет запутать меня, чтобы портрет не получился похожим. Но это мне как раз помогло. Получилось очень похоже. Шах смеялся до слез и с тех пор запомнил меня. А портрет русского так ему понравился, что подарил мне двенадцать туманов и совершенно новый халат. Кстати, для нашего дела пригодится.
— Ты и так уже делаешь все ради рукописей наших, варпет.
— Дело холодка не любит... Ну и приказал он, чтобы меня вписали в его военный реестр, чтобы я каждый год получал жалованье, положенное его воинам. Но я отказался.
— Почему? — удивился монах.
— Я — воин шаха Сефи! — воскликнул оскорбленно художник. — Неужели я кызылбаш или стрелок? Получать серебро под именем разрушителя Армении — позор!
— Это поучительно! Но что сказал шах, когда ты отклонил его дар?
— Он сказал: я твой должник, и ты в любое время можешь получить свой долг.
— То есть...
— То есть по любому вопросу можешь обратиться ко мне, и я тебе не откажу.
— Неплохо, — улыбнулся Воскан.
— В наше время такое обещание пригодится.
Монах продолжал пилить.
— А почему ты думаешь, варпет, что русские посланники прибыли по торговым делам?
— Я их видел в канцелярии шаха, где мне вручили двенадцать туманов серебра и халат. Они подбирали образцы товаров. Русские привезли с собой соболиные и другие дорогие меха, драгоценности.
— Жаль, — вздохнул Воскан.
— Там был и главный евнух, ужасное создание, страшнее Чрах-хана. Он рассматривал золотые и серебряные украшения русских. С ним были церемониймейстер дворца Зубийя-ханум и надсмотрщица Эсмер-ханум и еще два эфиопа из гарема.
— Как ты их узнал? — спросил монах.
— Они наблюдали, когда я писал сокольничьего.
Последние слова художника тяжелым камнем упали на сердце Воскана. Тоска, заглушенная было работой, снова дала о себе знать.
Варпет Минас почувствовал, какое впечатление произвели на Воскана его слова, и, прервав работу, с сочувствием посмотрел на широкие плечи монаха.
— Расскажи что-нибудь из армянской истории, Воскан, ты хорошо рассказываешь, — сказал он, чтобы рассеять его тоску.
— Нет у меня настроения рассказывать, варпет, наша история кровавая, — раздался ответ Воскана.
Из смежного отделения снова послышалась грустная песня печатника Тороса, которого Кесараци назвал «прокатчиком». Песню написал Симеон Джухаеци в ту счастливую ночь, когда плотник Тумик и ювелир Овнатан изобрели первый армянский печатный станок.
Ты работай неустанно, мой станок.
Станет грамотен народ — настанет срок.
— Благословен бог, — отозвалось несколько голосов из смежных отделений.
Сей отныне всюду света семена —
Процветают пусть родные письмена.
— Благословен бог, — присоединился к одобрительным голосам и Воскан.
Печатное отделение находилось в предпоследнем помещении, смежном с отделением букв, где работали Воскан и варпет Минас. Придуманный Тумиком и ювелиром Овнатаном станок представлял из себя квадратный ящик, укрепленный на треножнике, который, для сохранения полей, мог делиться на четыре части, имел, немного ниже высоты букв, наружную неподвижную окружность; через открытые отверстия окружности деревянными винтами укреплялся набор, заключенный в движущиеся внутренние, деревянные колодки. С двух противоположных сторон ящика на подвижных рычагах висели два вала с рукоятками. Один из них наполовину погружался в полусферическую посудину с черной густой краской, вращался с помощью рукояток и, вбирая краску, двигался взад и вперед по набору, а другой цилиндр, обернутый в мягкое сукно, проходил по бумаге, накрывавшей набор.
С цилиндрами работал Торос, напротив которого стоял один из старших воспитанников «Цветника», остроносый и тщедушный, с рябым лицом Царук. Этот семнадцатилетний юноша осторожно расстилал на наборе своими длинными пальцами самодельную щербатую синеватую бумажную массу с нерастворенными кусками тряпок, волос. Затем бумага кипела, прокатывалась и проглаживалась в соседнем отделении и сушилась в пяти пустых отделениях, которые тянулись до самого выхода, или расстилалась на земляном полу. «Котельщик» — монастырский пастух Амбик — разжигал огонь под гигантским медным котлом, огромным ковшом взбивал клейкую кипящую смесь, которая затем прокатывалась на мраморных плитах, выглаживалась костяными шлифовальнями и вывешивалась на сквозняке между входом и окнами.
Тумик и ювелир Овнатан сидели рядышком недалеко от станка у стены в молчаливом раздумье. Из «отделения букв» вышел Воскан с орлообразной буквой «А» в руке, только что возникшей из-под резца варпета Минаса. Увидев своих новых друзей, он улыбнулся и, подойдя к ним, поздоровался, протянув выгравированную на ясеневом дереве букву.
— Он только что кончил.
— Аферим*, нагаш, хорошо! — загремел густой бас Тумика.
_____________________________
* Молодец (перс.).
_____________________________
Торос, обернувшись, посмотрел на мастеров и вновь запел свою песню.
— Благословен бог, — раздалось со всех сторон.
— Благословенна рука, — тяжело покачивая головой, улыбнулся Тумик. — Наш учитель Симеон хорошо сложил песню, но этот «благословенный» все портит.
Все рассмеялись, даже бессловесный Мхитар. Джухаеци, склонившийся над аналоем,
поднял голову, улыбнулся и продолжал быстро писать своим изящным курсивом:
«Об имени.
Имя — часть сущности склоняемой, тело или вещь. Имя на две части делимо — на зримое и постигаемое...»
Вот уже два года он одновременно работал над «Логикой» и «Грамматикой» и теперь торопился поскорее закончить этот труд, надеясь издать его после «Жития святых», хотя Кесараци решил издать сразу же после «Жития» «Церковную книгу».
В процессе работы над «Грамматикой» он долго изучал «Искусство грамматики» Дионисия и с присущим ему терпением сравнивал ее толкователей философа Давида,* Амама Аревелци, Григора Магистроса и Татеваци. Произвел на него большое впечатление и труд Аристотеля «Об истолковании».
_____________________________
* Давид Непобедимый — известный армянский философ V — VI веков, последователь неоплатонизма. Основной его труд — «Границы познания». Оставил также труд истолковательского характера — «Аналитика введения Порфирия»; приписывается ему и «Толкование аналитики Аристотеля». Писал на древнегреческом. Его толкования переводились в Татевской пустыни на армянский язык.
_____________________________
Закончив раздел «Об имени», он начал на новой странице «Склонение особого
существительного», когда вдруг увидел медленно идущего по двору Кесараци.
Кесараци был мрачен. Острый глаз Джухаеци мгновенно определил его настроение
по походке, которую изучил с детских лет.
— Мхитар, — обратился он многозначительно к наборщику, стоявшему к нему спиной перед наборной кассой.
Тот, обернувшись, с беспокойством посмотрел на него.
— «Житие»! Ты что размечтался? — тревожно зашептал Джухаеци.
— С какой страницы? — быстро спросил наборщик.
— С тридцать третьей, вот несчастье! Начни с «места сего», ну, начинай! О боже, спаси нас...
III
Не успел Мхитар протянуть руку к наборному ящику, как у входа в отделение печати вырос Хачатур Кесараци.
Симеон с тростниковым пером в руке, склонив голову над рукописью, искоса следил за своим учителем. Отношения между Кесараци и единомышленниками Сев Петроса с первых же дней их знакомства были холодными, и сегодня, как заметил Джухаеци, учитель его был особенно суров и неприступен. Это, наверно, почувствовали и остальные. Царук и Торос прекратили работу и с удивлением смотрели на Кесараци, который, высоко подняв голову, впился своим неподвижным орлиным взглядом в спину Мхитара. Потом медленно подошел к наборщику, остановился возле него и стал молча наблюдать за его работой.
— Мхитар, — спросил он вдруг, — неужели ты способен грех сотворить?
Наборщик повернулся и растерянно посмотрел в скорбные глаза настоятеля. Набор деревянных букв чуть было не распался в его дрожащих руках.
— Почему ты так испугался, Мхитар, почему ты так дрожишь?
Наборщик хотел что-то сказать, но только забормотал невнятно и, больше не в силах владеть собой, выронил набор.
— Оставь, оставь так, Мхитар, — сказал с грустной улыбкой Кесараци, положив руку на плечо Мхитара, собиравшего буквы, — ты мне покажи то, что под сукном. — И он протянул руку к ящику с буквами.
— Святой отец, — прошептал наборщик осипшим голосом и, взывая к помощи,
остановил молящий взгляд на Джухаеци, который, побелев как полотно, наблюдал
за сценой.
— Ты слышал меня, Мхитар? — повторил Кесараци. — Покажи мне, что под сукном.
Мхитар, еще раз бросив взгляд на Джухаеци, наклонился и дрожащими руками вынул
из-под сукна незаконченный набор и положил его на наборную кассу.
Кесараци, который, казалось, ждал ужасного открытия, сейчас окаменел на миг, потом, наклонившись, внимательно осмотрел набор.
— Что это такое? — спросил он наконец глухим голосом.
— Песня, святой отец.
— Песня? — удивился Кесараци. — Какая песня, разве ты не «Житие святых» набираешь?
Наборщик молчал. Тумик и Овнатан, обменявшись многозначительными взглядами, встали и подошли к ним.
— Что за песня? У тебя язык отнялся? — повторил свой вопрос Кесараци уже с заметным раздражением.
— Это из Тлкуранци, святой отец.
— Тлкуранци?
— «Любовь сметет стыд с лица», — пробормотал Мхитар и, покраснев, умолк.
— Во имя отца и сына, прочти, я послушаю, что это такое, — сказал Кесараци.
Наборщик с отчаянием оглянулся на друзей.
— Слышишь, проклятое семя? — загремел Кесараци.
— Прочту, святой отец.
Коль пришла любовь сама, —
Хоть кого сведет с ума.
Тут уже не до молитвы,
Не до строчки из псалма.
Не могу больше, святой отец... — взмолился наборщик.
— Кто велел тебе набирать эту непристойность? — спросил Кесараци глухо, когда Мхитар, кончив декламировать, опустил голову.
— Я, — вдруг выступил вперед Джухаеци.
Кесараци побледнел, его старческие глаза расширились, попятившись, он прислонился к наборной кассе.
— Симеон! — едва прошептал он.
В этот миг появился Воскан, который пилил в соседней комнате и не знал, что происходило в отделении печати.
— Напрасно ты огорчаешься, учитель, — успокаивающе ответил Джухаеци. — Ничего плохого не случилось. Эти песни — да, я приказал ему набрать. Мхитар ни при чем. И... кто сказал, что это непристойность?
— Симеон, ты с твоим учителем говоришь! Я знаю сам, что это такое. Мы здесь печатаем «Житие святых», а не непристойные песни. Неужели тебе неизвестна «мощь армянская, мощь письменности» в разделе «О боге»?
— «О боге» и «Житие святых». Ну и ну, слышишь, Овнатан, — вдруг вмешался Тумик. — Неужели нас вызвали сюда из-за «Жития святых»?
Воскан и Джухаеци тревожно посмотрели друг на друга.
— А для чего же, мастер? — спросил Кесараци.
— Для книги песен, не правда ли, архимандрит? — загремел Тумик, обращаясь к Джухаеци и делая ударение на слове «архимандрит».
Тот смущенно заморгал — так угрожающе и пренебрежительно прозвучал протест Тумика, так остер был его взгляд.
— Книга песен! — воскликнул Кесараци с болью. — Что за новость! Что я слышу!
Симеон! Неужели мы годами мучились для того, чтобы печатать теперь непристойные
песни? Неужели благородный Ходжа Сафраз для этого пожертвовал своим серебром?
— Не упоминай имя этого злодея, святой отец! — вмешался, не выдержав, Воскан.
— Он подарил это серебро, чтобы поднять свою пошатнувшуюся честь в глазах
народа. Если бы он не вручил серебро, мы просто плюнули бы на него, и ничего
больше. И эту мастерскую и этот пресс мы имеем только благодаря нашим честным
ремесленникам, видит бог, никому больше мы не обязаны.
— Ты безумец, Воскан! Как ты говоришь со мной? Как осмеливаешься учить меня? Здесь сказано: «Многие тяжбы творили и ничего не сотворили».
— Может быть, и не пристало мне говорить с вами гласом уверенным, святой отец, — сказал Воскан, — однако все, что я сказал о Ходже, я повторяю снова. Пожертвованным серебром он хочет омыть свои кровавые руки.
— Молчи, неблагодарный! — закричал Кесараци, задыхаясь. — Не клевещи на честного и безупречного человека. Сорок дней даю на покаяние твоей грешной душе! Слышишь?
— Слышу, — прошептал Воскан с грустной покорностью, — и тем не менее лучше быть многознающим грешником, чем блудным правоверным! Таков Ходжа, и вы, учитель, скоро убедитесь в этом.
Но Кесараци словно уже не слышал его. Он не отрывал взгляда от наборной кассы, от букв, рассыпанных на полу. Он уже жалел, что вынес такое строгое наказание своему любимому ученику, однако решение свое считал справедливым.
— А ты, Симеон, скажи мне сейчас, что это за книга песен? — спросил он устало, не глядя на Джухаеци.
— То есть как что это за книга песен? Ну и дела, — снова вмешался Тумик, — разве «Тахаран» уже не печатают?
— «Житие святых», мастер, понимаешь? «Житие святых»! — закричал Кесараци, выпрямившись во весь рост.
— Нет, «Тахаран»! — возразил Тумик.
— Ясно, ясно, — произнес Кесараци неожиданно упавшим голосом, подняв дрожащую руку. — Мне ясно, Симеон, что тут делали ты и Воскан. Вы обманули меня, вашего учителя. Значит, сбылось мое дурное предчувствие. Нет Кесараци больше, нет! — глубоко вздохнул он и покачал головой, с сожалением глядя на побледневшего как полотно, растерявшегося Джухаеци.
— Святой отец...
— Замолчите! — снова разбушевался Кесараци. — Вот почему вы так тянули с «Житием святых»! Вот почему за полтора месяца всего тридцать две страницы напечатаны. Вы плясали на двух канатах. Но я не допущу обмана. Рассыпать! Рассыпать сейчас же этот разврат!
— Слышишь, Овнатан? — горько воскликнул Тумик.
— Вон! Вон отсюда! — гремел Кесараци. — Не здесь ваше место! Идите и курите фимиам вашему дьяволу, предатели-христопродавцы!
Услышав эти слова, Тумик бросился вперед, схватил лежавший у стены пень ясеня и, задыхаясь от гнева, грозно сверкая глазами, крикнул:
— Раз так, пусть погибнет этот станок!
И с размаху опустил огромный пень, который был тверже железа, на пресс...
Все окаменели от неожиданности, не заметив, как у входа с выгравированной
наполовину буквой «Т» в руке застыл варпет Минас.
Верхняя часть «Т» была завершена — это была опрокинутая вниз голова безутешной девушки с распущенными волосами.
Убитый, с поникшей головой, стоял Воскан возле обломков разбитого пресса.
IV
На улице выл полуночный ветер, скрипел пергамент, заменявший стекла.
Лунный свет не проникал в комнату. Он лишь придавал мертвенное сияние пергаментным
лоскутам, вделанным в крестообразную раму.
Сжавшись на циновке, обхватив колени, Джухаеци смотрел на мрачный крест окна. В непроницаемой тьме трудно было различить его лицо, искаженное страданием. За многие годы это была первая ночь, когда он был один, без Воскана. От радостного утра, которое кончилось так неожиданно печально, остались лишь горькие мысли, не дававшие ему покоя. Нет, они с Восканом не могли предвидеть, что раскрытие этой тайны, совершающейся во имя армянской книги, могло кончиться таким бесповоротным и роковым образом. Так велика была их приверженность делу, так спокойна была их совесть, что в самом худшем случае разоблачение представлялось им чем-то совсем безобидным, что должно кончиться благоразумным примирением ради интересов общины. И было ли ими содеянное злоупотреблением доверия? Ведь араллахи, не признававшие церковь, ни за что не согласились бы ради «Жития святых» создать бумагу и пресс, а для Кесараци «Житие» было армянской церковью, его духом...
Приход Кесараци в типографию был совершенно неожиданным. Накануне вечером он сообщил Джухаеци, что с утра решил заняться выправлением гигантской рукописи «Церковной книги», переписанной рукою писаря Гедеона, которая готовилась к печати после «Жития святых». Теперь не оставалось никакого сомнения, что он нагрянул в типографию, заранее зная, что там происходит втайне от него.
— Донесли, — зазвучал горестный голос Джухаеци в темноте.
Но кто мог донести? Мхитар, который дрожал от ужаса, когда Кесараци с негодованием отчитывал его за «преступление»? Торос? Никогда! Сирота, изгнанный в Персию из Агулиса еще в дни царствования шаха Аббаса, он был одним из учеников блаженной памяти иерея Андреаса, который погиб мученической смертью. Торос рассказывал об этом со слезами на глазах и много раз просил Джухаеци записать историю «для грядущего».
...Несчастье случилось в 1617 году, когда снова началась жестокая турко-персидская борьба за Восточную Армению. Османскими силами командовал морской военачальник Халил-паша, а персидское войско возглавлял сам шах Аббас. Военные действия велись близ Гандзака и Нахичевани. Именно в эти дни и прошел шах Аббас через Агулис. Армянское население, скрывая слезы за улыбкой, с торжественностью вышло навстречу опустошителю Армении. Там был и иерей Андреас со своими малолетними учениками. Шах проходил, пристально всматриваясь в лица стоявших перед ним жертв. Вдруг его внимание привлекли плохо остриженные головы учеников. Любитель красивых рабов возмутился, предположив, что это сделано умышленно, дабы представить мальчиков его взору уродливыми. Он погрозил смертью родителям этих детей, если ему не сообщат, кто велел так безобразно остричь их. И достойный последователь неутомимых просветителей Мовсеса Хотананци и Погоса Мокаци,* молодой Андреас взял на себя «преступление». Шах лично допрашивал отважного и преданного своей родине учителя. Ему предложили выбор: либо смерть, либо мусульманство. Андреас принял первое и погиб в муках. Торос был одним из его учеников, оказавшихся свидетелями предсмертных мучений иерея. Со слезами рассказывал он Джухаеци, как уважаемые старцы Агулиса на коленях умоляли сохранить жизнь иерею и как непреклонный тиран оттолкнул ногой жену Ходжи Андзрева, которую этот хитроумный обладатель короны называл матерью. И в ту ночь, когда Воскан и Джухаеци вызвали Тороса, чтобы сообщить ему свое намерение, Торос посмотрел на Библию, протянутую ему для клятвы, и сказал: «Клянусь именем иерея», и этого было достаточно. Подозревать Царука? Это значит потерять веру в человеческую доброту. Царука, завернутого в лохмотья, много лет назад принес в монастырь на своих руках Джухаеци, обнаружив его во дворике кладбищенской часовни.
_____________________________
* Мовсес Хотананци и Погос Мокаци. XVII век дал армянскому Просвещению новые имена, с которыми связано энергичное стремление спасти народ, гибнущий физически и морально из-за длительных войн Турции и Ирана. Наиболее ревностные священники убеждались, что спасение их — в возрождении забытых традиций пустынничества, привнесенных в христианскую Армению сирийскими священниками. Архимандриты Мовсес и Погос были деятельными проповедниками просветительских и моральных догматов университета Великой Пустыни, основанной в начале XVII века епископом Саркисом и священником Киракосом близ Татевского монастыря в районе Сюни. Мовсес и Погос странствовали по Армении, выступали с проповедями, основывали новые церкви, открывали школы, что создало им большую популярность у народа. Фанатичные аскеты, они разоблачали чревоугодничество, взяточничество, спекуляцию церковными ценностями, процветающие среди служителей культа. Мученическая смерть молодого священника Андреаса в 1617 году, о которой упомянуто в романе, явилась наверняка результатом того обстоятельства, что он был воспитанником архимандритов Мовсеса и Погоса.
В 1625 году Мовсес Хотананци стал главным освещающим Эчмиадзина, а в 1629 году был помазан в католикосы. Историк Аракел Даврижеци, действующий в романе, в своей «Истории» с глубокой скорбью пишет о смерти Хотананци, последовавшей в 1632 году.
_____________________________
И тем не менее кто-то выдал.
— Кто этот иуда, боже! — бормотал Джухаеци, содрогаясь от гнева и глядя на мертвенное сияние окна. — Ведь никто не видел и не мог знать.
Но беда была не только в этом. Сердце Джухаеци наполнялось безграничной горечью, когда он вспоминал громогласного Тумика и бессловесного ювелира Овнатана с его золотыми руками. Он не мог забыть, с каким презрением плюнул Тумик, какая горькая усмешка была в полузакрытых, болезненных глазах ювелира Овнатана. Окончательно, бесповоротно рушилась связь с этими честными ремесленниками, которые заполняли земной теплотой сердце Джухаеци. Утром они пришли, чтобы улучшить пресс, сооруженный их руками, и в этот же день, немного позже, ушли, разбив вместе с прессом давнюю дружбу и доверие. Да, теперь они вправе не верить «черноголовым», как назвал служителей церкви Тумик. «Неужели он был прав?» — с болью размышлял Джухаеци. О, как бы он желал, чтобы Тумик не думал так о нем и Воскане, как он желал, чтобы этот искусный ремесленник и враг церкви так не думал, хотя бы во имя армянской книги! Но он с таким же непримиримым презрением посмотрел на Воскана и Джухаеци, с каким он смотрел и на Кесараци.
«С пресвятым Хачатуром они всегда были враги идейные, ну а мы, я и Воскан? — с горечью думал Джухаеци. — Как я мог сказать, что схима для нас — лишь маска, форма? Ведь в этой схиме мы клялись перед Араратом, перед народом. Но разве он поверит? И кто поверит?»
Оправдывая этих новых армянских язычников, с презрением отвернувшихся от алчного и невежественного духовенства и ходжей, Джухаеци в то же время сожалел, что они, ослепленные справедливой яростью, не понимали требований времени. Это было время, когда гибла армянская земля, время, когда единодействие и свет необходимы насильно вывезенному из армянской земли армянскому народу. Он сожалел, что не может их убедить, что вне церковных куполов — единственного дара, отпущенного им тиранами, — немедленно погаснет бледная лампада света, которая зажглась в повсеместном мраке, та лампада, которой передалось горение взыскующих града сердец армян-просветителей.
В темноте он ощупью нашел и, вздыхая, прижал к груди незаконченную рукопись «Грамматики».
Да, вместе с типографией погибала и школа в Новой Джульфе...
Ново-Джульфинская школа!* Она была третьей по счету свечой, вспыхнувшей во мраке. Первая находилась на Сюнийской земле**. Этот костер зажег Саркис-отшельник из Араратской земли и иерей Киракос из Трапизона. То была Великая Пустыня в Татевском ущелье. Она была основана всего 29 лет назад, в 1610 году, с целью распространения не только преданной забвению армянской книги, но и духа созидания на армянской земле. И этот очаг на живописном берегу Воротана нес тепло стосковавшимся по свету, одичавшим и замерзающим в горных расщелинах горцам, как и Воротан, прокладывая себе дорогу по подземным тропинкам. Свет его неожиданно вспыхивал то в Чарекском монастыре, то в Эчмиадзинском и даже в сердце далекого Ирана — Новой Джульфе.
_____________________________
* Ново-Джульфинская школа — ответвление Сюнийской школы (университета), существовавшая в XVII — XVIII веках в Новой Джульфе. Центром ее был монастырь Аменапркич, а настоятелем монастыря в годы, описываемые в романе, — Хачатур Кесараци, воспитанник Сюнийской школы.
** Нынешний Зангезур.
_____________________________
Рядом с этим очагом, доступным для всенародного паломничества и названным Пустынью, но на деле оказавшимся оазисом, расцветал под османским владычеством в горных цепях Тавра Бахешский монастырь Амлордво. Там жил нашедший потерянные ключи от «внешней» науки любомудр Барсех,* там возрождались и становились понятными произведения древних философов, погребенные под вековой пылью, истолковывались сложные и непонятные законы грамматики и логики, изучались иностранные языки. Для разума, веками не подвергавшегося воспитанию, нелегко было понять изобилующие эллинизмами, запутанные «Границы познания» Давида Непобедимого, «Введение» Порфирия. А в пустыне Лим, у сказочного озера Ван, разгорались светильники объединенных школ Сюник и Бахеша. Говорили, что Нерсес-оратор с великим усердием дни и ночи не только изучал и уже знал наизусть историю Армении и Персии, но и, взяв посох проповедника, распространял по Армении книги Платона, Аристотеля, Порфирия и любомудров армянских.
_____________________________
* Барсех — философ, руководитель школы-университета в монастыре Ампордво в Багеше. В отличие от Сюнийской школы, решающей в основном практические задачи, в том числе задачи реорганизации церкви, Багешский университет сыграл огромную роль в возрождении армянской письменности.
К началу XVII века Армения была совершенно истощена. Народу, потерявшему землю, дома, храмы, грозила опасность утратить последний свой оплот — письменность, язык. Свет науки на протяжении столетий не проникал в страну, охваченную непрекращающимися войнами. Даже грамотные люди не могли прочесть древнеармянские рукописи, созданные в основном в V веке, «веке переводчиков», и ставшие достоянием армянской культуры (они получили название «внешней» литературы).
Архимандрит Барсех решил без чьей-либо помощи постигнуть тайный смысл этих рукописей. Подвижничество его было беспримерным. Долгие годы он провел в монастыре, листая пожелтевшие страницы, пока ему не удалось прочесть «Границы познания» Давида Непобедимого, «Введение» Порфирия. Архимандрит Барсех доказал, что к «внешней» науке можно подобрать ключи и передать свои знания ученикам.
_____________________________
А теперь, вместе с типографией, гибнет детище Большой Сюнийской Пустыни — школа в Новой Джульфе... Гибнет в тот миг, когда фундамент нового здания только закладывается, когда впереди еще так много прекрасных надежд.
Побеждал епископ Срапион — это злобное животное с неумеренным аппетитом, рвущееся к престолу. Хотя после Меликсета* три года был католикосом высоконравственный и скромный Мовсес Хотананци и сейчас на эчмиадзинском престоле восседал созидатель Филиппос, тем не менее злобные меликсетовские плевелы еще не были выкорчеваны, наоборот, всякий раз буйно прорастали там, куда проникало несогласие. Джухаеци с горечью думал о том, что случай в типографии уже дошел до слуха Срапиона, что он со своими единомышленниками уже празднует эту первую победу.
_____________________________
* Меликсет — католикос Эчмиадзина. Во время нашествия шаха Аббаса он вместе со всеми армянами перебрался в Исфахан, но затем тайком сбежал в Ереван, где возглавил церковь. Пользуясь своим положением, в тяжелые военные годы он распродавал церковные драгоценности, редкие рукописи. За время его правления эчмиадзинская церковь была почти полностью опустошена. Шах Аббас, не простивший Меликсету самовольное возвращение в Ереван, арестовал его и послал католикосом в Эчмиадзин Давида, соперника Меликсета в борьбе за престол. Однако Меликсет купил у шаха Аббаса право снова стать католикосом, причем весьма дорогой ценой: он обязался ежегодно платить налог в сто туманов из доходов Эчмиадзина, если шах удалит Давида. Годы повторного правления Меликсета были самыми тяжелыми для армянской церкви. Несмотря на усердие, Меликсет не смог уплатить эту сумму и в 1624 году сбежал в Константинополь, а оттуда — в Польшу, где за большое вознаграждение содействовал рукоположению в епископы Никола Торосовича, который, как о том подробно рассказывается в романе, насильственно обратил польских армян в католичество.
_____________________________
«Самое ужасное, что они уже узнали о размолвке между нами и Кесараци, — думал он, не отрывая глаз от скрипящего оконного пергамента, который, казалось, вот-вот разорвется под порывами усиливающегося ветра. — Почему ты так поступил, почему? — горестно шептал он, обращаясь к Кесараци. — Неужели ты не мог отдельно поговорить с каждым? Может, тогда ты понял бы нас, и все не кончилось бы так печально».
И он, закрыв глаза, силился представить своего учителя, с его мягким и отеческим взглядом, — но напрасно. Кесараци возникал перед ним раздраженный, озлобленный, задыхавшийся от гнева, мрачный и бледный, как оконный пергамент.
Он знал, что его учителя увели из типографии, поддерживая под руки, знал, что сейчас он лежит в постели и что весь день ничего не брал в рот, никого не принял. Как бы хотел он быть в этот миг возле него, помогать, ухаживать за ним, вывести его из этого болезненного состояния и объяснить, убедить, что все это они с Восканом сделали не для обмана, а только и только ради любви к рукописям своим...
— И если после всего, что ты узнаешь, опять будешь сердиться, учитель, значит,
ты не знал нас, своих сыновей, не любил, никогда не любил народ армянский,
— шептал он.
Вдруг ему показалось, что за дверью кто-то зашаркал.
Он вздрогнул, поднялся, отчетливо различив чье-то дыхание за дверью. С гневом и отвращением он подумал о Маруке: «Опять эта собака... Следят...» — и, подойдя, сильным рывком толкнул тяжелую дубовую дверь.
— Это ты, Царук? — удивился он, увидев перед собой юношу.
— Я, святой отец. Подумал, что вы, наверно, спите. Я не знал, что делать, — ответил юноша, тяжело дыша.
— Что же случилось? — спросил тревожно Джухаеци, предчувствуя недоброе. — Никак святой отец Хачатур?..
— Нет, святой отец спит. Спят во всех кельях.
— Но что же в таком случае?
— Огонь, святой отец, огонь в типографии.
— Какой огонь? — воскликнул Джухаеци, только сейчас заметив, что Царук в одном исподнем.
— Не знаю. Я вышел, вижу — горит. Из дымохода пламя. Подумал: кому сообщить — и побежал сюда...
— Пойдем! — крикнул Джухаеци.
Они вышли во двор, освещенный луной, и, задыхаясь от натиска завывающего ветра, спотыкаясь, побежали в сторону дома паломников. Ветер скручивал незастегнутые полы рясы Джухаеци и развевал его длинные волосы, бил ими по лицу.
— На, укройся! — крикнул Джухаеци, остановившись, и набросил на плечи дрожавшего от холода юноши свою рясу. — Замерзнешь!
У юноши не было времени раздумывать. И вот они едва завернули за часовню, когда Джухаеци с ужасом увидел раздуваемое свирепым ветром трехъязычное пламя огня, вырывавшееся из дымового отверстия последнего купола.
— Пожар, Царук, быстрее! — крикнул он и бросился к типографии.
Рассыпанная на земляном полу типографии бумага горела, раздуваемая ветром, и извивалась, словно исполняла какой-то предсмертный танец.
Котельная была полна дыма.
Уже поздно. Огонь пожирал не только напечатанные страницы «Жития святых» и сложенный под ними «Тахаран», но и весь запас бумаги, ради которой Амбик более пяти месяцев обливался потом...
Но самым ужасным для Джухаеци был изготовленный из сухого ясеня пресс, который с трудом можно было различить в языках пламени. Их изобретение потрескивало, разбрасывая вокруг искры, огненные языки взлетали вверх и, побежденные ветром, падали, разбрасывая гарь и сажу.
Горела и наборная касса.
Вдруг раздался оглушительный грохот.
Это аналой Джухаеци, не выдержав, рухнул.
V
Ветер наполнял комнату ароматом весны, а из сада напротив доносилось пронзительное курлыканье павлинов. Сейчас в комнате было тепло и уютно. Последние лучи заката, проникнув через красноватую занавеску, заполнили комнату багрянцем, который, казалось, раскалил помещенные в нишах золоченые зеркальца, кувшины с лебедиными шеями и даже бескровное лицо главы Сефевидов.
В углу на медной печке дымился мускус, распространяя дурманящий аромат, а на украшенном драгоценностями подсвечнике мигал красный глазок белой свечи. Это была удивительная новинка, ставшая достоянием дворца Сефевидов благодаря Мовсесу Хотананци. Изобретя белую свечу, он подарил шаху, когда тот посетил Ереван, двенадцать штук. После этого Мовсес передал дворцовым свечникам свой секрет.
Закутавшись в расшитый золотом халат, только что проснувшийся шах, позевывая, расчесывал свою черную бороду, когда тихо поднялась дверная занавеска и показался дворцовый церемониймейстер.
— Здесь кешиш*, солнцеподобный наш, — прошептал он.
_____________________________
* Священник (перс.).
_____________________________
— Пусть войдет, — продолжая зевать, сказал шах.
Церемониймейстер отдернул тяжелую занавеску, и осторожными шагами вошел священник, упав у самого входа на колени, он выразил тем самым свое глубокое благоговение. Черный клобук покрыл голову и лицо монаха в пилигримском одеянии, когда он поднялся.
— Открой лицо, кешиш, посмотрю, что ты за человек? — сказал шах.
Монах медленно откинул клобук.
Это был не кто иной, как падре Глелу из монастыря Юсенния.
— Франди?* — спросил шах, думая о том, как он будет разговаривать с ним без переводчика, — во дворце никто не знал языка этих неверных.
_____________________________
* Француз, то есть европеец (перс.).
_____________________________
И велико было его изумление, когда этот кешиш ответил на чистом фарсидском:
— Да, ваше сиятельство.
— Баракялла, баракялла!* — воскликнул шах. — Откуда ты знаешь язык мусульман?
_____________________________
* Молодец, браво! (перс.).
_____________________________
— Ваш слуга уже более двадцати пяти лет живет под победным флагом вашего преосвященства, — ответил Глелу, слегка картавя.
— Интересно, — хлопнул в ладоши шах. — Значит, моя страна тебе больше понравилась, чем твоя? Где ты живешь? Ты пишешь молитвы или лекарь?
Падре Глелу улыбнулся.
— Нет, мой повелитель, я из монастыря Юсенния.
— Где этот монастырь?
— Он находится под сенью солнечной столицы вашего сиятельства в Новой Джульфе, мой повелитель.
— Значит, ты эрмени?
— Нет, мой хозяин, чистокровный франк. Мы, наподобие ортодоксальных мусульман, так же далеки от эрмени, как небо от земли.
— Неужели вы не христиане? — удивился шах.
— Христиане, но у нас тоже есть свои шииты и сунниты, мой повелитель.
Шах помрачнел, он сразу вспомнил, что рассказывал утром молла Идрис о жертвах
Багдада.
— Хорошо, но вы шиитские христиане или суннитские?
— Шиитские, мой повелитель.
— Машалла, это хорошо, — одобрительно отозвался шах, поглаживая бороду. — Ну, скажи теперь, что тебя привело сюда, кешиш?
— Грустная и возмутительная история, мой повелитель, дерзкое посягательство на безопасность вашего сиятельства, что в нашей стране считается наивысшим преступлением.
— Посягательство? На меня? — удивился шах Сефи.
— К несчастью, да.
— Какое же? — спросил шах.
— Вас обманули, мой властелин.
— Кто?
— Армяне.
— Армяне?
— Да, Ходжа Сафраз, мой повелитель, тот, кто в государстве вашем, благодаря вам, живет по-княжески.
Шах несколько минут смотрел строго и изучающе на стоящего перед ним на коленях священника, потом дрожащим голосом спросил:
— Говоришь, Ходжа Сафраз обманул меня?
— Этот неблагодарный послал в гарем вашего сиятельства не ту женщину, которую видел достославный диван-бек, а другую.
Шах Сефи, откинувшись на подушки, прищурил глаза.
— Ничего не понимаю, кешиш, говори яснее.
— Диван-бек во время пребывания в доме Ходжи Сафраза видел невестку Ходжи, которая была самой красивой среди красивых, мой повелитель, но они вместо этой роскошной женщины отправили вашему сиятельству всего лишь ее прислугу.
— То есть ту, которая сейчас является жемчужиной моего гарема, — заметил шах, просияв.
— Но она была служанкой, мой властелин. В нашей стране этому придают значение. Наш шах Людовик Тринадцатый никогда не потерпел бы такого унижения.
Глелу с удивлением заметил, что его слова не вызывали раздражения у тирана, напротив, впервые услышав трудно произносимое и даже смешное имя французского шаха, он поинтересовался:
— А большой гарем у этого вашего шаха?
Глелу от неожиданности смутился.
— Такой, какой полагается иметь высокородному шаху, ваше сиятельство, — ответил он на этот странный вопрос.
— Больше, чем мой? — продолжал спрашивать шах, напрягая свои чувственные глаза.
— Чем ваш? Нет, мой властелин. Но гарем великого Людовика...
Шах гордо улыбнулся и перебил монаха:
— Я всем говорю: ни один шах не может иметь такой гарем, как я. А красивы ваши женщины, кешиш?
— Ничего, мой властелин. — На лице Глелу появилась кислая улыбка.
— Мне доставило бы большое удовольствие иметь хотя бы одну французскую гёзал в своем гареме, но, говорят, ваша дьявольская страна так далеко, что наши руки туда не доходят. В прошлом году по моему приказу один из наших купцов вез для меня троих, но в пути лезгины похитили их. И все же аллах не обделил меня, я ублажен, кешиш, понимаешь? Подарок Ходжи Сафраза — это сущее чудо небесное. Не думаю, что ваш шах имел такую женщину.
— Возможно, мой властелин, но дело в том, что Ходжа обманул вас. Христос свидетель, наш шах не допустил бы такого издевательства.
Шах Сефи улыбнулся.
— Конечно, обманывать плохо. Но бывают случаи, когда обманывается обманщик. Я уверен, что если б и ваш шах был обманут, как я, он считал бы себя счастливым. Эрменская гёзал — украшение моего гарема. Но, конечно, Ходжа виноват в том, что хотел меня обмануть, — добавил он.
— Да, мой властелин, в том-то и дело. Нельзя забывать, что невестка Ходжи красивее, чем ее служанка.
— Осторожно, кешиш, она уже не служанка, а властительница моего сердца, — обиженно и строго сказал шах.
— Я не то хотел сказать, мой властелин, — поспешил исправить оплошность
Глелу. — Я хотел сказать, что Ходжа Сафраз надумал обмануть ваше сиятельство.
— Вот с этим я согласен. Но слушай, кешиш, — сказал он, немного помолчав,
— если только ты клевещешь...
Глелу улыбнулся.
— Есть факты и свидетели, мой властелин.
— Какие факты и свидетели?
— Об этом знают все джульфинцы, а потом известно, что Ходжа Сафраз свою невестку на следующий же день отправил в монастырь.
— Что это за монастырь?
— Женский монастырь, мой властелин, где находят приют виновные и избегающие наказания женщины.
— Значит, в ваших монастырях собираются только виновные? О, удивление!
— Но, мой властелин, наши монастыри отличаются от их монастырей.
— Ну да, ведь вы шииты?
Падре Глелу кивнул:
— Именно, ваше сиятельство.
Шах помолчал.
— Хорошо, кешиш, я подумаю об этом, и Ходжа Сафраз, наверно, даст мне объяснение, хотя, аллах свидетель, я доволен его подарком.
— Вы, мой властелин, не должны прощать неблагодарных. Этот христианин-суннит не только ваше сиятельство хотел обмануть, он намеревается обмануть и бога. Это еретик, от которого нет покоя даже мусульманам-купцам. Он из тех, кто, обманывая, с каждым днем становится все богаче, и, чтобы замаскировать свое грязное лицо, прикидывается набожным, совсем как сунниты-османцы; он хранит в своем доме мощи одного из наших святых, как проклятые османцы, запрещающие ортодоксальным шиитам целовать священный камень Мекки.
— Что ты болтаешь? — возмутился шах Сефи. — Ты говори короче и яснее, кешиш, я ничего не понял.
— Я хотел сказать: как османцы-сунниты запрещают персам-шиитам идти в Мекку, так и этот христианин-суннит Ходжа Сафраз запрещает нам, шиитам-христианам, целовать мощи святой Рипсимэ.
— А где эти мощи? В моей стране?
— В его доме, мой властелин, в его доме.
— А почему эти мощи должны находиться в его доме?
— Это тоже очередной обман, мой властелин, этот обманщик так же, как и вас, многие годы назад ввел в заблуждение великодушного дедушку вашего преосвященства шаха Аббаса, светлая ему память, который отобрал мощи у нас и отдал ему на хранение.
— Это уж меня не касается, — сказал шах Сефи, пожав плечами, — то, что мой дед вручил им, уже не подлежит пересмотру и неопровержимо.
— Но, мой властелин, а как мы, христиане-шииты?
Шах Сефи потер камнями четок сморщенный лоб.
— Что я должен сделать, кешиш?
— Хотя бы половину этих мощей пусть передаст нам, мой властелин.
Шах надул губы.
— Столько шуму из-за костей? О, удивление!.. Хорошо, кешиш, я выполню твою просьбу, потому что ты христианин-шиит и первый дал мне сведения об этом Ходже, хотя, аллах свидетель, я доволен моей эрменской гёзал. Но ты получишь только одну кость, не более.
— Мой властелин, хотя бы половину...
— Одну кость, не более. Я не могу нарушить святую волю моего блаженной памяти дедушки. Ты должен знать еще и о том, кешиш, что армяне — украшение моей страны. Я не хочу их огорчать.
— А когда я могу получить эту кость?
— Хоть сейчас.
Глаза Глелу засияли от счастья.
Шах дважды хлопнул в ладоши, занавеска отодвинулась, снова показался церемониймейстер.
— Слушай, — приказал шах, — пошли сию минуту воина к Ходже Сафразу, чтоб привез его сюда с мощами христианской святой.
Церемониймейстер повернулся, намереваясь выполнять приказание, когда шах добавил:
— И пошли кого-нибудь за кешишем Хачатуром Кесараци, пусть и он придет.
— Как желает его всемогущество...
— И диван-бека.
— Слушаю, хурбан.
— А почему вашему всемогуществу захотелось, чтобы и Кесараци здесь присутствовал? — спросил Глелу с заметным беспокойством, когда церемониймейстер скрылся за занавеской.
— Без него нехорошо, кешиш, ведь он здесь пастырь всех армян.
— Но этот армянский пастырь почище армянского ходжи.
— Чем же? — спросил недовольно шах, раздраженный смелостью франкского кешиша. — Ты, кешиш, не уступаешь нашему великому муштеиду сеиду Ибрагиму.
— Тот, кто живет под флагом вашего сиятельства, обязан всегда быть преданным вам, мой властелин.
— Неужели не таков кешиш Хачатур?
— К несчастью, это он подговаривает армян покидать границы страны вашего величества, мой властелин.
— Не дело, кешиш, не дело, ты уже клевещешь, — нахмурился шах.
Глелу коварно улыбнулся.
— Ваше сиятельство должно бы доверять франкскому кешишу, который, оставив флаг своего шаха, двадцать пять лет живет здесь.
— Плохо ты поступил, плохо, кешиш! — вдруг крикнул Сефи, озадачив иезуитского агента. — Тот, кто покидает знамя своего шаха, не будет уважать и мое знамя.
Глелу побледнел, он не ждал такого ответа.
— Иди и отдохни до прихода Ходжи, — добавил владыка Сефевидов, кивнув. — Я слышал, ты с самого утра находился под стенами канцелярии, значит, ты голоден. А эту кость получишь, будь спокоен.
Лицо Глелу снова просветлело, и он, склонившись, раскинув руки, прошептал:
— Бог вам воздаст за великодушие, ваше всемогущество. Наш орден всегда будет
молиться за то, чтоб солнце не покидало вас...
VI
Ночное событие потрясло Новую Джульфу. С раннего утра монастырский двор заполнился разношерстной толпой. Давно не переживал маленький армянский город такой тревоги. В это смутное время, когда после падения Багдада каждый день ждали вторжения диких племен в Исфахан, беззащитному христианскому городу, где враги могли получить богатую добычу и красивых пленниц, ночное происшествие ничего хорошего не предвещало.
Велико было возмущение толпы. После увоза Тангик в гарем зловещие новости,
сменявшие друг друга, могли бы показаться обычными, если бы не поджог типографии;
осквернение же мощей святой Рипсимэ было как бы дурным предзнаменованием,
началом бедствий, даже более тяжких, чем в последние годы владычества шаха
Аббаса.
Зловещая новость передавалась из уст в уста.
Когда ночной мрак уже овладел тихими армянскими кварталами, перед дворцом Ходжи Сафраза неожиданно появился кызылбаш на коне; он долго бил в ворота булавой, ругался, что не открывают, потом, забрав с собой Ходжу, увез его во дворец, прихватив и мощи святой; потом, рассказывали люди, сам шах ударом молотка разбил кисть святой и отдал кусок «католику».
Католику...
Это означало, что грозный властитель страны больше не жалует армян, иначе как он мог отменить грамоту своего деда, согласно которой мощи навечно отдавались на хранение благородному, княжескому роду Ходжи Сафраза? Но в то же время говорили, что эта грамота потеряна, исчезла из дома Ходжи...
Ровно двадцать пять лет назад была написана и подтверждена печатью тирана всемогущая грамота. В те дни два франка-патриция под видом пилигримов засели в Эчмиадзине, а ночью, вырыв могилу святой, украли ее мощи. Воры были пойманы на месте преступления, однако, подкупив изменника католикоса Меликсета, собрались бежать. Но близ села Апаран их настигли крестьяне, и им пришлось изведать силу кулаков некоего армянского воина по имени Алтун, после чего мощи по особому указу были вручены на сохранение Ходже Сафразу. Это была игра хитрого властелина на религиозных чувствах его подданных, грамота привязывала их, даря им вместо родины груду костей, извлеченных из родной земли.
Имя католического архимандрита с проклятьями переходило из уст в уста. Многие говорили, что он из тех католиков, которые были избиты в Апаране, а иные даже утверждали, что он был не простой смертный, а один из дьяволов, одетых в схиму католика, которые после истории с Тангик не давали покоя Ходже Сафразу. По их словам, исчезновение грамоты тоже было делом рук этих дьяволов. Некоторые считали это исчезновение божьей карой, священной волей всевышнего, ибо такой, как Ходжа, не имел права хранить в своем доме мощи святой.
Монастырский двор был забит людьми. Женщины, в белых чадрах, собравшиеся в левом углу дворика, курили длинные трубки и грозили плачущим детям. Суматоха особенно усилилась, когда появилась настоятельница монастыря Святой Катарины вместе со следующими за ней десятью монахинями. Они молча, рассекая толпу, вошли в монастырь. Вслед за монахинями, расталкивая людей, поспешили к алтарю молодые дьяконы, причетники и священники. Их задумчивые растерянные лица еще больше взбудоражили толпу, желавшую быстрее увидеть оскверненные мощи святой, их благословение и крещение, что должно было совершиться после обедни.
Мощи для благословения и повторного крещения должна была принести жена Ходжи Сафраза Амаспюр-ханум, единственная, чье имя упоминалось с теплой участливостью. Но она опаздывала.
Колокола жалобно забили, волнение собравшихся усилилось. Многие плакали.
— Идут, идут! — воскликнул вдруг мальчик, взобравшийся на арку ворот, где сидели нищие и юродивые.
Толпа всколыхнулась, причитания зазвучали громче.
По узкой грязной улице, окутанной дымом кадил, двигалась к монастырским воротам с пением шараканов разнаряженная процессия священников и дьячков. В белом одеянии шли дети с длинными прутьями, на концах которых горели свечи; среди них были и два сына Соны, Назарик и Шаин. С детьми шла Амаспюр-ханум, прижимая к себе маленькую кожаную суму. За ней следовали одетая в черное Сусан, дочери Хаджи Сафраза, Мелитос и толпа, которой не было видно конца.
Госпожа шагала, с трудом волоча по холодной мокрой грязи улицы босые ноги. Ее бледное изможденное лицо выражало глубокий страх и тревогу, а скатывавшиеся из морщинистых глаз слезы блестели, как золоченые кадила и цимбалы под розоватыми лучами весеннего солнца.
Перед открытым сундуком застыл на коленях Ходжа Сафраз.
В монастырь несли мощи.
Уже заглохли шаги, а его пронзительные глаза с тревогой, не отрываясь, смотрели в сторону закрытой двери, и вконец побелевшая за последние месяцы всклокоченная борода лихорадочно дрожала.
Он не знал, что в этот миг кто-то, затаив дыхание, следил за его движениями в замочную скважину.
В узкой комнате казначейства, где было душно от тяжелого запаха сложенных друг на друга дорогих ковров, тафты и всякой старинной утвари, рядом с Ходжой на медном подсвечнике, изображавшем распятие, дымила свеча.
Всю ночь Ходжа не смыкал глаз. Возвратившись в полночь из дворца, он невнятно ответил что-то охваченной ужасом жене и заперся в этой душной комнате, чтобы разыскать в старинных сундуках ферман*, закреплявший их право на хранение мощей; с помощью этого фермана Амаспюр-ханум надеялась отобрать часть мощей святой у католического священника. Тщетны были его поиски, он был вынужден призвать на помощь и Цатура, но фермана не было.
_____________________________
* Грамота (перс.).
_____________________________
Однако не только из-за этого росла тревога Ходжи. Другая, более серьезная опасность вызвала боль в сердце — опасность, которую он скрыл от жены. Ходжа вернулся из дворца, согнувшись под тяжестью чудовищной угрозы, которая несла гибель всему его княжескому дому.
Он ни на миг не мог забыть пронзительный взгляд грозного властелина, который
не отрывался от него в продолжение всего разговора, длившегося целый час.
В покоях шаха находились еще католический священник и диван-бек. И это он,
шах Сефи, который несколько раз был его гостем, что вызывало зависть других
армянских ходжей, говорил с ним как равный и веселился в тот последний раз,
когда варпет Минас писал Чрах-хана... Ходжа вначале удивился холодному приему,
смутился, когда узнал, почему его вызвали в такой неурочный час, и был как
молнией поражен, когда нахмурившийся шах, передав часть мощей торжествующему
католику, приказал оставить его одного. А в коридоре диван-бек, его старый
противник и злой гений, с иронией и ненавистью сообщил, что им уже известно
о его обмане и что Ходжа «будет давать объяснения Хбле-аламу»... «Если бы
он пожелал мою жену, — зловеще добавил диван-бек, — я счел бы за честь выполнить
его волю, а ты, достигший такой славы и богатства благодаря Хбле-аламу, повел
себя так неблагородно...» Ходжа кисло улыбнулся.
Сейчас он дрожащими руками гладил искрящиеся в колеблющемся свете пыльные
золотые сосуды, украшенные драгоценностями подсвечники, обложку «Нарека»,
покрытую бриллиантами, которая еще в Старой Джульфе была спасена от пожара,
затеянного по приказу шаха Аббаса его военачальником Хамдамом-ага для ускорения
переселения армян.
Иисус спаситель... легко сказать, тридцать тысяч... правда, эта сумма не попала Хбле-аламу и была извлечена не только из его кармана, но на сей раз всю ответственность за гнев Хбле-алама нес только он один, ответственность, от которой, наверно, нельзя избавиться, даже пожертвовав всем этим богатством, накопленным веками.
Дрожащая окостеневшая рука Ходжи, шаря в сундуке, вдруг наткнулась на что-то издавшее сухой шорох. Вздрогнув, он заглянул внутрь: это были сложенные одна на другую в углу сундука выцветшие грамоты, удостоверявшие его княжеское происхождение, право на владение потерянными родовыми поместьями в Армении и на приобретенные за последние сорок лет в Иране деревни и поместья. Бросая лихорадочные взгляды в сторону закрытой двери, он начал поочередно разворачивать пергаментные бумажные грамоты и всматриваться в написанные арабскими буквами строчки, извилистые подписи и печати.
Самая старинная из грамот представляла собою потрескавшийся и в нескольких местах заштопанный пергамент, исписанный по-армянски коричневыми и красными чернилами и заверенный гербовой, с изображением орла, печатью дома Багратуни. Эта бумага удостоверяла княжеское происхождение Ходжей еще в те времена, когда процветал Ани и предки Ходжи Сафраза раскинули свою торговую сеть из этого города до Киликийского армянского царства,* а оттуда до самого франкского мира. Другая была вручена от имени шаха Исмаила, об этом свидетельствовали воспоминания, написанные курсивом, разными чернилами: «Сие есть ферман Шаха Исмаила. В 1505 году взошла хвостатая звезда. В этом году Шаха Тахмаза задушили в бане». Третья была выдана сардаром** Джгалогли в 1505 году. «Ферман сей Джгалогли-сардар дал, был большой голод в Ване и Арзруме, отец сына снесть, а сын отца, не осталось ни собаки, ни кошки, все съели сироты. Ферман сей дали нам за милосердие, оказанное нами хлебом и мукой голодным».
_____________________________
* Киликийское царство образовалось в XI веке, когда произошло массовое переселение армян в Киликию. Несмотря на малую территорию, Киликийская Армения, находившаяся на стыке трех частей света — Азии, Европы и Африки, омываемая Средиземным, Черным и Эгейским морями, в течение почти четырехсот лет играла значительную роль в политической, экономической и культурной жизни Передней Азии. Особое развитие получила в Киликии живопись, впервые отразившая человеческую индивидуальность. Творчество некоторых киликийских художников и в первую очередь Тороса Рослина, автора известных книжных миниатюр XIII века, можно рассматривать как первые шаги Ренессанса.
** Князь.
_____________________________
Но больше всего заинтересовал Ходжу ферман, врученный шахом Аббасом. Эта
грамота была уже знакома ему. Ходжа Назар получил ее в Старой Джульфе, в его
присутствии, когда шах, наступавший на османцев и смущенный их гостеприимством,
впервые по шелковистым коврам вошел в их бывший, ныне разрушенный дворец.
Отец его получил ферман в знак благодарности за семь тарелок, наполненных
золотом и жемчугом, которые он с сияющими от счастья глазами положил к ногам
шаха. Ходжа помнил, как шах, в изумлении от баснословно дорогих подарков,
воскликнул: «Аферим, Ходжа Назар, аллах свидетель, я не встречал другого такого
народа», а затем подарил ему деревню Пахран недалеко от Исфахана. Все удивлялись:
что будет делать богатый Ходжа Назар с деревней, затерянной в глубине незнакомого
Ирана? Он даже хотел отказаться от этого дара, но шах, который уже решил переселить
армян, хитро улыбнувшись, сказал: «Пригодится, Ходжа. В тяжелые дни и один
риал — богатство...»
Вот и грамота на эту деревню... А вот и на деревни Нижний Хоикан, Парчиш,
на многочисленные сады, пастбища и луга... Неужели все это может вдруг исчезнуть,
и древний княжеский род, восходящий к роскошному Ани, может так неожиданно
погибнуть из-за какой-то случайности?
«Грязная собака, — бормотал Ходжа, дрожа от гнева и вспоминая зловещее лицо диван-бека, — ты хочешь поставить меня на колени и уничтожить, но я не позволю. Хватит с тебя еще одной кости, так же как и этому католическому святоше. Я дам тебе Парчиш, хотя у тебя на примете Нижний Хоикан, возле которого ты купил клочок земли. Нижнего Хоикана тебе не видать...»
Он успокоился и, перекрестившись несколько раз, решил после возвращения Манитона непременно отправиться в паломничество в Иерусалим, чтобы искупить свой грех перед Тангик.
«Так и сделаю, — шептал он, часто моргая глазами. — Мелитосу нельзя доверить
караван-сарай... Ах, Манитон, Манитон, напрасно ты последовал за этим безумцем».
«Безумец» был Агамир. Об Агамире и Соне он не хотел и слышать, приписывая
им все неудачи и ужасы последних дней.
«Конечно, виноват Агамир, если бы он не женился на Соне, никогда этого не случилось бы», — думал Ходжа, вспоминая, как старший сын не внял его совету и вместо того, чтобы взять в жены дочь Ходжи Рохиджана, обещавшего богатое приданое, привязался к этой простушке, дочери разорившегося купца. Ходжа раздражался, когда жена упоминала о них или же когда внуки, не видевшие родителей, спрашивали, скоро ли они вернутся домой из Амстердамского града. «Бессердечный ты, бессердечный», — повторяла Амаспюр-ханум, когда Ходжа отталкивал внуков, стосковавшихся по родительской ласке.
«Бессердечный», — сухо усмехнулся Ходжа, вспомнив слова жены, — ведь и сама священная Библия гласит: «Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше», «И для кого все это, если не для этих же щенков».
Потрескивала свеча в глубоком безмолвии, и Ходжа, свесив с сундука окостеневшие руки, думал, как он начнет переговоры с диван-беком, когда в дверь постучали. Ходжа быстро опустил крышку сундука, покрытую многочисленными заклепками и золотистым железом; крышка глухо звякнула. Потом он поднялся и, держась за ноющую поясницу, подошел к двери и открыл ее.
У дверей стоял Цатур.
— Что тебе нужно? — спросил он глухо.
— Чай готов.
— Не надо. Ушли они?
— Все. Дома остались только служанка и дети.
— Ну, что ты хотел сказать? — спросил Ходжа, заметив, что юноша переступает с ноги на ногу.
— И я хотел в монастырь пойти, — сказал Цатур тихо.
— Иди.
Глаза сокольничьего засияли от радости. Он повернулся.
— Послушай, — сказал ему вслед Ходжа. — Если идешь в монастырь, узнай, что там говорят... обо мне, ясно?
— Ясно.
— Ну, этот сброд... А если спросят, почему Ходжа не пришел в монастырь, что скажешь?
— Скажу, — пролепетал Цатур, — скажу: нелегко для Ходжи это горе...
Ходжа одобрительно кивнул головой и, закрыв дверь, снова подошел к сундукам.
Его сжавшаяся, сгорбленная фигура среди мерцавших в полумраке закованных
больших и малых сундуков, среди запыленных дорогих фарфоровых изделий, золотых
и серебряных подсвечников, раскачивалась наподобие колеблющегося пламени свечи.
«Парчиш, отдам Парчиш, — шептал он, шевеля сухими губами. — Не видать ему
никогда Нижнего Хоикана...»
Вдруг в его помраченном мозгу блеснул луч надежды. Он вспомнил заклятых врагов диван-бека — Хаджу Махсуда, Аманоллу-хана и Холама Хосейна Мерви. Как он мог их забыть? Ведь они не менее могущественны, чем этот гаджи.
Потом он открыл второй сундук. Там были сложены тафтовые мешочки, полные золота.
Он начал извлекать из сундука мешочки, полные золота, и выстраивать их в ряд. Пересчитал один раз, второй, третий и вдруг почувствовал, что дыхание обрывается.
Из двадцати восьми мешочков одного недоставало...
Обедня длилась четыре часа, после чего началось благословение и крещение мощей.
Епископ Срапион, в своей отсвечивающей золотом ризе и лучистой митре, словно
был одним из тех исчезающих в дымной мгле святых, которые были изображены
на куполе нагашем Акопджаном. Когда же Маруке своим сиплым голосом начал тянуть
«Прийди, господни отцов наших», народ начал плакать.
В продолжение всей службы Амаспюр-ханум, не отрывая лба от пола, молилась. Женщины находились в глубине полусумрачной ложи, отдельно от мужчин, куда не доходил слабый свет свечей. Стоявшие на коленях Сусан и дочери Ходжи лелеяли надежду увидеть в группе монахинь, собравшихся в правом углу под колоннами, Сону. Но это им не удавалось. Почти все монахини были одного роста, и их лица, обрамленные черными платками, были неразличимы.
Уже девятый месяц, как Сусан не видела свою бывшую соперницу. В ее сердце сейчас не осталось ничего от прежней зависти. Всякий раз, когда доносилось грустное «Боже, храни», взгляд Сусан устремлялся туда, где на затерянной в дымной мгле колонне проглядывал бледный лик богоматери, и слезы катились из ее глаз. Ей казалось, что это Сона, такая, какой ее видела свекровь два месяца тому назад, когда впервые навестила ее в монастыре. Свекровь рассказывала, что Сона угасла, побледнела, что она без конца плачет из-за оставшихся дома «сирот»... И настоятельница посоветовала не навещать ее, пока она не привыкнет к новым условиям.
Сусан и дочери Ходжи вздрогнули, услышав вопли, когда началось благословение мощей. В этой суматохе никто, однако, не заметил, как одна из монахинь вдруг закачалась и упала на колени. Это была Сона, которая неожиданно увидела в толпе Мелитоса со своими детьми.
Немного позже народ, столпившийся в монастырском дворике, молча расступился перед босой женщиной, которая, шатаясь, шла к алтарю; ее вели под руки Сусан и Мелитос. Лицо женщины было закрыто опущенным черным головным платком, но все знали, что это дочь Ходжи Хачика, потерявшего на дорогах свой род и богатство, и жена «продавшегося дьяволу» Ходжи Сафраза.
— Бедная женщина, — бормотали все сочувственно, — не суждено было тебе увидеть ни одного светлого дня.
То же шептали забывшие собственное горе монахини, все еще стоящие под монастырскими сводами: они смотрели на красавицу Сону, некогда невестку Ходжи Сафраза, которая вместо амстердамских кружев была облачена теперь в черный наряд «невесты Христа»...
...И в этот же миг сидевшему в постели бледному и изможденному Кесараци плечистый муж в одежде главы шахской сторожевой охраны сообщал ошеломляющую новость. Он говорил на ново-джульфинском диалекте, с волнением и уважением к армянскому священнику, которое было необычно для военного шахсевана.
Его слушал и Симеон Джухаеци, стоявший на коленях у изголовья Кесараци.
Новость действительно заставляла задуматься. Властитель Сефевидов приказал
диван-беку разыскать армянского кешиша, от которого, через разных перекупщиков,
с помощью еврея-менялы снова попала во дворец часть потерянного одной из наложниц
гарема ожерелья с шахским клеймом.
— О Иисус, что за несчастье! — воскликнул Кесараци глухим голосом, словно раздавшимся из могилы. — Пожар, мощи... и это...
Воин покачал головой, грустно вздохнув.
— Да, святой отец, грустно и... опасно. Потому я и пришел сообщить. Если замешан кто-нибудь из наших, это дело надо покрыть. Плохие времена, святой отец, плохие... Пусть ваши молитвы спасут армян.
— Молитвы... — грустно вздохнул Кесараци. — Когда меч ломается, молитва не помогает.
Воин опустил голову, а Джухаеци с изумлением посмотрел на своего учителя.
«Нет, учитель, — словно говорил его взгляд, — меч нельзя считать сломанным,
пока перед тобой стоит этот честный человек».
Честный человек был Айказ-хан, сын Ахназара.
VII
В землянке под южной стеной монастыря Аменапркич, которая некогда служила хранилищем для пшеницы, на козлиной шкуре лежал Воскан.
Было темно как в могиле, только сквозь узенькие щели в дверце, наполовину
выглядывавшей из земли, падало несколько лучей на заросшую мхом землю.
Воскан проснулся, когда мир был объят ночной тишиной. Растянувшись на сырой
козлиной шкуре и прислонившись к камню, он смотрел, полузакрыв глаза, на холодные
предрассветные лучи.
Уже более двух недель он находился в этой землянке, и жестокие безнадежные
мысли постепенно высасывали из него все силы, охватывали могильным оцепенением
душу. Его лицо, едва различимое во мраке, выражало глубокую безнадежность,
а глаза были неподвижны, как глаза мертвеца. Уже две недели он вместо подушки
клал под голову гигантский «Нарек» в кожаном переплете и «Щит духовный», чтением
коих должен был искупить свою «вину». Но он не прикоснулся ни к «Щиту духовному»,
ни к «Нареку», в котором видел больше мирского, нежели духовного. Он забыл
и про еду.
Каждое утро, принося его дневную порцию — тарелку спаса с куском хлеба и водой,
Царук повторял одни и те же слова: «Святой отец, ты опять не прикоснулся к
спасу...» Монах грустно улыбался, заверяя юношу, что чувствует себя хорошо,
и начинал расспрашивать о внешнем мире, о сожженной типографии, Джухаеци,
Кесараци.
И никаких новостей! Каждый раз Царук повторял все те же слова, а кошмары неотступно преследовали монаха, и так — две недели. Вот что он хотел забыть — это безнадежное оцепенение, неизменный кошмар, который душил его.
Кошмар преследовал его и в снах. Почти каждую ночь он видел во сне Тангик, видел такой, какой она была в последний раз, и почти каждую ночь слышал вдохновенные слова варпета Минаса об армянских буквах, на которые отзывался своими волнующими песнями прокатчик Торос. Воскан внезапно просыпался, лихорадочно горящими глазами смотрел вокруг, но густой мрак землянки и могильное безмолвие напоминали ему, что это — безвозвратный сон.
Сон... Неужели все потеряно? Неужели так же, как Тангик, безвозвратно исчез мир рукописей, в котором он хотел найти забвение...
И сейчас, как никогда, эти две заветные страсти не давали ему покоя. Ни на секунду не покидал его образ улыбавшейся Тангик. Как ни силился Воскан представить ее в углу гарема, увядающей и беспомощной, она по-прежнему продолжала улыбаться с величием богоматери, будто ничего с ней не случилось. В такие мгновения Воскан с трепетом закрывал глаза, чтобы не видеть ее улыбки, которая была более ужасна, чем гнетущий мрак. Но тщетно. Тангик смотрела на него и из мрака, как пробивавшиеся из дверных щелей бледные солнечные лучи.
А что делали за стенами темницы его друзья? Что думал Джухаеци, его учитель, чье благотворное вдохновенное слово толкнуло его на этот путь? Почему он не появлялся, почему молчал? И каковы были последствия справедливого гнева Тумика, жертвой которого, увы, стал первый армянский печатный станок? Неужели он не найдет новый путь примирения, новый мост для перехода через мутную и бурную реку?..
Царук ничего не говорил об этом, да и как он мог знать? А еще оставалось
немало дней до окончания сорокадневного срока покаяния. Сорок дней! Сорок
дней погребенных надежд и дерзаний; выйдя из землянки, он часто будет посещать
эти могилы.
Одна могила — сожженный станок, чей пепел уже смешался с золой от «Тахарана»
и «Жития отцов», могила под шестым куполом дома паломников; другая — под сводами
гарема Сефевидов, куда навеки закрыт вход.
Воскан, широко раскрыв глаза и дрожа от гнева и бессилия, смотрел во мрак. Так вот он кто! Сын народа, не имеющего права на любовь, сын угнетенного и полоненного народа, с которым могут обращаться как со скотом, чья жизнь и смерть находятся в руках прихотливых тиранов!
И почему так? Почему?
Кто виноват?
Разве не сверкал армянский меч в битвах за свободу и права человека? Неужели раболепными и бескрылыми людьми были его предки?
Долго он окаменевшим взглядом смотрел во тьму, потом напряженные до предела черты его лица словно расслабились, и на нем появилось скорбно-ироничное выражение. С невыразимой горечью вспомнил он слова Кесараци: «Сила армян в слове «бог», сила рукописей — в слове «бог».
Вот кто виноват. Эта вера рабская превратила в пленника его народ.
«Сила армян в слове «бог»...» Сломался армянский меч, и его заменили крестом, крестом подвижничества. Прикрываясь словом «бог», предали огню и уничтожили типографию. Этот символ веры Кесараци уничтожил, сжег мост братства, по которому должен был пройти армянский мирянин...
Вдруг до его слуха донесся глухой шум. Вначале ему показалось, что это шумит в ушах от слабости; так было уже несколько дней, но шум все усиливался.
Стоя на коленях и прислушиваясь, он пытался вспомнить дни религиозных праздников, во время которых монастырский двор заполняется народом. Но этот день был обычным. Что же в таком случае могло быть причиной смятения? Османцы продвинулись или же давно ожидаемые восставшие племена ворвались в столицу Сефевидов?
Встревоженный этой мыслью, он встал на ноги и, подойдя к двери, попытался заглянуть в щель. Ничего не было видно, кроме сырых ступенек землянки.
«Куда делся Царук, хоть бы он пришел», — подумал он тревожно, когда его слух начинал различать еще и глухие удары колоколов. Потом шум утих, потом опять усилился. Все это время, длившееся несколько тоскливых часов, он ощупью бродил из одного угла землянки в другой, каждую секунду ожидая знакомые шаги Царука.
Вдруг он услышал, что кто-то снаружи вытаскивает ржавый засов. Дверь открылась, в землянку ворвались солнечные лучи, и Воскан остановился, застыв от удивления.
С горестным лицом стояла перед ним Амаспюр-ханум, рядом с ней Сусан, потом Царук и два подростка, в чьих глазах застыли страх и удивление, — это были его воспитанники Назарик и Шаин. Он узнал длинноносые башмаки Мелитоса, стоявшего на ступеньках.
— Монах, — прошептала ханум, — покаяние твое принято. Святой отец Хачатур считает достаточным твое отшельничество.
Воскан понял, что своим преждевременным освобождением он обязан ей, молча поклонился и, подойдя к ученикам, ласково погладил их склоненные головы.
— Выучили «Песню о городе Джульфа»? — спросил он своих маленьких гостей.
— Выучили, — ответили в один голос дети на джульфинском диалекте.
— Ну, — улыбнулся Воскан, — я вас послушаю.
И дети запели:
Град Джуга на радость люду
Вознесен, и отовсюду
Ко дворцам его узорным
Подивиться идут чуду.
Ханум беззвучно заплакала.
Увидев слезы бабушки, дети сразу же замолкли.
Грустная улыбка, осветившая было бледное, изможденное лицо Воскана, исчезла, и он вопросительно посмотрел сначала на ханум, потом на Сусан, чье свежее здоровое лицо во мраке землянки так напоминало Тангик.
— Гибнет Новая Джульфа, монах, разрушается! — сказала Амаспюр-ханум, сдерживая слезы. — А мы еще Старую вспоминаем.
Войдя в свою келью, Воскан обнял Джухаеци. Оба долго не находили слов и, не
разнимая рук, грустно смотрели друг на друга.
— Как ты изменился, Воскан, — прошептал наконец Симеон.
— И... ты, — ответил Воскан, заметив белые нити на висках друга. — Почему не приходил?
Джухаеци горько улыбнулся.
— Ты, наверно, думал, что я забыл... Он так приказал.
— Ну, а как он?
— Плохо, Воскан, плохо. Он ни минуты не отдыхал с той поры.
— И продолжает думать по-прежнему?
— Да. Он уверен, что мы обманули его.
Монах, тяжело вздохнув, сел на циновку и прислонился спиной к стене.
— А ты не хотел бы посетить его? — спросил Джухаеци после длительного молчания.
Воскан не ответил. Снаружи сгущались вечерние сумерки. Теперь он мысленно
вновь переживал тяжелые часы, которые провел в сгоревшей типографии. Он видел
результат многомесячных усилий в пепле, в черных грудах бумаг. Шагая среди
них, он вспомнил те вдохновенные дни, которые наполнили его жизнь новым светом.
Он остался там до вечерней службы, потом, когда священники начали расходиться
по своим кельям, он, уставший, опять пришел сюда. История с мощами, может
быть, и не огорчила бы его так, если бы не предшествующие ей трагические события,
если бы время не было таким зловещим. Он не меньше Джухаеци презирал католиков,
которые наносили раны и без того истерзанному сердцу небольшого народа. Это
походило на дом, согнувшийся под долгами, из которого вытаскивали последние
ценности.
— О подлецы! — вздохнул он шумно.
— Ты о католиках?
— А о ком еще?
— Католики — это наименьшее зло, Воскан, — сказал Джухаеци, качая головой. — Нас ждет другое, более тяжелое.
— Другое? — удивился монах.
— Да, другое.
И он рассказал Воскану о визите Айказ-хана.
— Если им удастся найти того грека, которому продали часть ожерелья, он непременно сообщит твое имя.
— Пусть сообщит, — махнул рукой Воскан. — Для меня теперь все безразлично.
— Рано отчаиваешься, воин Воскан. Рано! Именно такие безнадежные мысли и поступки довели наш народ до сегодняшнего состояния. Ты должен защищать себя, свою личность, если хочешь сохранить народ свой.
— Но разве воин не падает?
— Он падает, но до последней минуты бьется с оружием в руках.
— А если все потеряно, если наше дело, начатое с таким трудом, уничтожено, и причина гибели — сам учитель наш, Кесараци? — возразил Воскан.
— Да, именно в такое время и нужно бороться, — спокойно ответил Джухаеци. — Ты должен думать о том, что за твою слабость будет расплачиваться весь джульфинский люд. Ведь ты не обычный корыстолюбивый торгаш, а инок, за чьи поступки несет ответ весь монастырь, который объединяет беззащитных армян края. Ты должен думать о том, что твое малодушие ставит под удар все дело наше, дело письменности, которому еще суждено расцвести. Ты должен думать о том, что даешь в руки оружие этим Срапионам и Маруке, ты даешь оружие изменникам-сребролюбцам, и они, навязывая нам свое грязное ремесло, ползут по нашим телам к низменным целям. Вот почему ты должен защищать себя, свою личность, которая принадлежит не только тебе, но и всему народу.
Воскан в глубине души оправдывал свое право на гибель, добавляя ко всем несчастьям и неутолимую горечь утерянной любви. Ему казалось, что смерть — единственное спасение от неизлечимых ран. Но слова Симеона встряхнули его.
— А... Что же надо делать? — спросил Воскан дрогнувшим голосом. — Что делать, если этот грек выдаст меня?
— Нужно сделать все, чтобы этого грека не разыскали.
— Как понять тебя?
— Надо обезвредить того, кто отправится на его поиски.
— Симеон! — воскликнул Воскан.
Джухаеци горько усмехнулся.
— Разве армянин виноват, что желает сохранить свой язык и письменность,
насильно отнятые у него? Против кого направлен этот несправедливый гнев, если
не против обесчещенных и пленных армян? Чего ради тебя ищут? Ради какого-то
обломка ожерелья, на котором кровь нашего же народа. Разве не ценою гибели
некогда процветающей Джульфы, руины которой остались на берегу Аракса, приобретены
это ожерелье и тысячи других драгоценностей? Ожерелье, которое, наверно, сорвал
грабитель кызылбаш с окровавленной шеи армянки... Я уж не говорю о том, что
это — цена девушки, которую похитил проклятый гарем. Ты разве забыл Тангик,
Воскан?
У Воскана горестно сжалось сердце. На бледном лбу выступили капли холодного
пота.
— Нужно серьезно подумать об этом, — нарушил мертвое молчание Джухаеци. —
Любой ценой нужно обезвредить сефевидского лазутчика. А знаешь, кто этот человек?
Воскан пожал плечами.
— Тот же Гасан-хан, который увез в гарем Тангик. Начальник стрелков-телохранителей гаджи Спандиара.
— Он уже в пути? — спросил Воскан.
— Неужели ты сомневаешься?
Монах опустил голову.
— Я тебя понял, — добавил Джухаеци, улыбаясь. — Это не твое дело. Я знаю, кто сможет это сделать.
— Кто?
— Усик.
— Но его уже давно не видно, — прошептал Воскан.
— Он показывался после пожара.
Глаза Воскана засияли от радости.
— Ты его видел?
— Нет, ко мне пришел парень — помнишь Мурада, того араллахи, который ждал во дворе, когда я благословлял обет Усика?
— И он не сказал, что это за обет?..
— А я понял, — улыбнулся Джухаеци. — Обет Усика это обет народа, Воскан, наш обет. И Мурад приходил к тебе. Я сообщил ему, что с тобой. Он сказал, что это не имеет значения, ему нужно знать, где ты. Я не сообщил.
— Так он и ушел?.. — спросил с сожалением Воскан.
— Я ему сказал, что ты должен каяться сорок дней. Он обещал опять прийти.
— А он не сказал, почему хочет меня видеть? — едва сдерживая волнение, спросил
Воскан.
— Не сказал.
— Значит, придется ждать еще двадцать дней, — вздохнул Воскан.
— Гасан-хан долго еще будет искать этого грека, — не уловив причину волнения монаха, возразил Джухаеци. — Но ты прав, надо было сообщить Мураду, где ты. Нам теперь нужно как можно скорее увидеть Усика. И помощь Тангик нам нужна.
— Для чего? — спросил растерянно Воскан.
Вместо ответа Джухаеци протянул ему вдвое сложенный листок.
Подойдя к дымящейся у аналоя свече, Воскан стал читать.
«Ныне по приказу диванбаши* пойманы и брошены в крепость Тохчи Дарваза**
Сев Петрос и мастер Тумик.
Обвиняют их, будто они пожар учинили в нашей типографии, что будучи араллахи,
поносили блудными словесами закон и католикоса и церковь. И дело сие неправедное
с помощью Айказ-хана донесли шаху люди Кесараци. Помогите, ежели можете, жалко
их. Лишнего не писал. И того хватит. С рассветом я и сам пойду к порогу шаха
с мольбою. Надежду имею, что отпустит неповинных. Вечером узнал об сем деле.
Не гневайтесь, что ошибок много, спешил.
Минас».
_____________________________
* Начальник канцелярии.
** Городские ворота Исфахана.
_____________________________
— Кто принес письмо? — спросил Воскан угасшим голосом.
— Амбик, наш монастырский пастух.
— А сам варпет не показывался с тех пор?
— Неужели он покажется после того, что сотворил Кесараци? — раздраженно сказал Симеон.
Наступило молчание.
— Значит, Кесараци после твоего освобождения попросил Айказ-хана схватить этих невиновных, — вздохнул Воскан. — Вот и вознаграждение за их честный труд. А я не знал, что Айказ-хан такой... Поторопился...
— Он не виноват. Он только выполнил волю больного святого отца, которого бесконечно уважает. В то же время он, этот смелый армянин, не любит араллахи, так же, как и армян, обращенных в католичество. Их всех он обвиняет в разобщенности. А то, что он честен и скромен, видно из того, что он сразу поспешил предупредить об ожерелье. И всегда он был таким. Служа у Тахмазгули-хана, он не раз рисковал жизнью, спасая тысячи несчастных армян...
— Может быть, попросим Кесараци отказаться от своего обвинения? — сказал Воскан.
— Утопающий и за пену морскую хватается. Нам сейчас остается только это...
— И вдруг вмешательство варпета Минаса поможет. Он написал, что завтра же пойдет во дворец. Шах Сефи уважает его, сам варпет мне говорил. Когда он в доме Ходжи писал Чрах-хана, а потом русского сокольничьего, шах пожелал его вознаградить. Нагаш отказался, но шах сказал, что он в долгу перед ним. Если бог пожелает...
— Бог пожелает... — повторил Джухаеци, глядя на чадящую свечку, доживающую последние минуты. — Что касается бога, Воскан, он никогда не поможет араллахи, ведь он даже наш верующий народ забыл. Да и сам шах Сефи против них, как и верующий наш народ, Эчмиадзин, все. Тяжелым будет их наказание. Растерянные джульфинцы даже рады их заключению... Причину всех последних несчастий видят в них. Говорят, это бог нас наказывает из-за их неверия. И неразвитое сознание несчастного народа с большой ловкостью используют такие, как Срапион и Маруке, направляя удар и против нас. Кто знает, сколько обвинений в наш адрес успели настрочить они в Эчмиадзин!
— И Эчмиадзин будет внимать этим нечестивцам?
— Прислушается, ибо Эчмиадзин — всего лишь религиозный очаг, он против всевозможных чуждых учений, а об араллахи и слышать не хочет. Честности нет в наше время, Воскан. Сейчас властвуют лишь сила и клевета.
— Значит, все потеряно?..
— Только для слабых, но для нас — никогда, ибо мы воины справедливости. Мы должны сражаться и надеяться, пока не наступит день справедливости. Грязь, подлость всегда остаются на дне, Воскан; а чистое, честное в конце концов засияет, как родниковая вода. Наш народ, рассеянный по чужим землям, алчущий справедливости и возрождения, народ, которому сейчас протянули позолоченную отравленную чашу, ждет этой воды. И она непременно пробьется, заструится — может, и в наши дни, а возможно, и через века.
На следующий день варпет Минас в своем рисовальном альбоме начертал чудовищное
животное, под которым едва различимыми буквами вывел следующее:
«Шах всегда думу имеет о корысти своей. Обещанию его верить столь же можно, как тому чудовищу, кое только о том и мыслит, как жертву свою терзать».
VIII
В той же келье монастыря Юсенния, где несколько месяцев тому назад падре Глелу и Арканджелли праздновали прибытие Альфонсо дель Сарто, за длинным столом опять сидели три священника.
Путешествие дель Сарто длилось девять месяцев. Как особый представитель папы, выполняя его поручение, он переходил от каравана к каравану, пока добрался до Алеппо, Багдада и Дамаска; уже был третий день, как он вернулся из своего длительного и утомительного путешествия.
На этот раз он вошел в монастырь Юсенния незаметно, как правоверный мусульманин, возвращавшийся из святых мест Кербела и Наджафа, которому суждено было увидеть все ужасы, порожденные османцами. Не было на нем и прежних ботфортов мушкетера. Он надел обыкновенные чувяки из верблюжьей шкуры с загибающимися носками. Не было и короткой желтоватой накидки с клобуком. Сейчас со спины свисала коричневая аба*, служащая одеялом для мусульман-паломников. Однако опытный глаз мог различить под восточным верхним платьем толстый кожаный панцирь, который, видимо, защищал его во время путешествия. Под абой он всегда носил легкую шпагу, рядом с которой сейчас появился и воронкообразный широкоствольный мушкет: ни один, даже самый смелый паломник не отважился бы пройти пустыни, кишащие разбойниками, без этих доспехов. И действительно, тяжелым, невыносимым был его путь. Об этом свидетельствовало почерневшее от знойных ветров лицо рыцаря печальной долины, в прошлом шевалье де ла Марша, принявшего ныне облик паломника-шиита. Вместо прежней острой бородки а ла Ришелье его сожженное солнцем лицо теперь было обрамлено рыжеватой бородой, не было прямых волос, падавших до плеч. Но несмотря на новую мистификацию, его продолговатый бритый череп определенно свидетельствовал о том, что никакого отношения к остаткам кочевых племен, продвинувшихся несколько веков тому назад из Центральной Азии в Иран, он не имеет.
_____________________________
* Ряса из верблюжьей шерсти без рукавов.
_____________________________
Однако уже трое суток Альфонсо дель Сарто, забыв, что он должен изображать немого, имеющего родственные связи с шиитским магометанством, дни и ночи предавался беспробудному пьянству и добросовестно воспроизводил непристойные песенки, разученные им на родном языке в гостинице «Синий бык».
Его ликующее настроение было вполне обосновано. Как воин, преданный своему ордену, он, рискуя на каждом шагу жизнью, изучал Ближний Восток, встречался со своими «братьями по крови», недавно обосновавшимися в мусульманском мире, и по возвращении узнал об удаче «операции», проведенной во имя Христа и священного ордена, которая дома — в Риме — могла расцениваться как большая победа. Сейчас, вместе с ценными наблюдениями, он должен был увезти в Италию и часть мощей святой Рипсимэ, из-за которых около четверти века назад падре Арканджелли лишился своих зубов.
Не менее радостны были и другие новости, сообщенные Глелу и Арканджелли. Согласно его распоряжениям, духовные пастыри армян в Новой Джульфе были разобщены, типография сгорела, и, что главное, сефевидский двор должен был применить новые репрессии против армян, — обстоятельство, которое могло сыграть положительную роль в программе обращения армян в католичество. Сами эти репрессии и неблагоприятные экономические условия толкали армян в объятия ордена. Ибо крепким орешком оказались армяне...
Поклонение вакху началось еще с восходом солнца. Сейчас была уже поздняя ночь, однако ликующая троица никак не могла оторваться от стола. Три опустевших кувшина свидетельствовали о том, что огромное баранье бедро было настолько питательным, что даже наполовину опорожненный четвертый кувшин не в состоянии был свалить их с ног.
Однако несмотря на обильную трапезу, все трое основательно напились — непростительная
неосторожность, ибо рано утром дель Сарто должен был отправиться на родину.
Последнее обстоятельство давало основание как Арканджелли, так и Глелу смотреть
на своего счастливого соотечественника с завистью и благоговением, с которым
взирали верующие на образы двенадцати апостолов. Арканджелли даже иногда полой
схимы вытирал слезящиеся глаза, а Глелу без конца повторял: «Значит, уходишь.
Bene! Bene!» Потом, по просьбе Глелу, счастливый дель Сарто, не заставляя
себя долго упрашивать, запел популярную песенку «Джулия, Джулия!», которая
напоминала Арканджелли молодые годы, когда в венецианских тавернах он среди
льющегося вина и танцующих женщин восхищался схватками бродячих рыцарей. Немного
ранее, когда они втроем в один голос пели «Гимн стариков», Арканджелли подумал
было, что ему суждено жить еще долго, пока есть эта песня; но когда Сарто
затянул «Джулию», он почувствовал, что его надежда обманчива, и заплакал.
И как хорошо пел песню таверны «Синий бык» бывший шевалье де ла Марш, в прошлом
кандидат в кардиналы, нынешний Альфонсо дель Сарто.
Тебе послушен «Синий бык»,
Красотка-крошка Джулия.
Не говори, что я старик,
Красотка-крошка Джулия.
Пел дель Сарто, а Арканджелли, глотая слезы, подпевал ему вместе с Глелу, который в такт припеву энергично тряс широкой бородой и старческим кулаком расшатывал стол, заставленный кувшинами и блюдами.
Отец аббат охоч до баб.
Он — чертов коготь, Джулия.
Не жди от пьяницы добра —
В нем только похоть, Джулия.
Пел косноязычный Арканджелли жалобным голосом, обнажая беззубые десны.
— Viva! Святой орден свидетель, «Джулия» божественна! — воскликнул Глелу,
хлопая в ладоши, когда цель Сарто кончил. — Ты, Альфонсо, своей песней увел
меня в царствие небесное!
Вместо ответа дель Сарто запел снова, прихлопывая и сверкая щурящимися глазами:
В загробной сумрачной тиши
Благим спасением души
Нас одари, Исус Христос...
— «Гимн старцев...» Прекрасно! — снова воскликнул Глелу. — Но смотри, наш падре Арканджелли пускает слезу. Ай-ай, старая лиса, твоя шерсть уже выпала, — добавил он, ударив по согнутой спине Арканджелли.
Тот вытер глаза полой схимы и улыбнулся, покачав головой.
— А ты, порождение ада, а ты?
— Я? — расхохотался Глелу. — Клянусь святым Антонием, после приобретения мощей, после разрушения адского очага этих еретиков — типографии я больше не состарюсь. Подожди, падре Арканджелли, увидишь, что нас ждет впереди... Этот Кесараци еще не знает силы ордена. Наша власть распространяется от варварской Мазовии* до вершин Тибета. Что там Арарат? Фюить — и нет его... Клянусь святой троицей, достаточно одной этой кости, чтобы построить три монастыря на нашей родине. Да, да, мы разобьем эту кость на несколько частей, которые приведут в наше лоно тысячи твердолобых армян...
_____________________________
* Польская провинция.
_____________________________
— В самом деле, это большая, очень большая победа, — добавил дель Сарто. — Я уже представляю, какое ликование будет у нас, и вас, братья, тоже не забудут...
— Слава Иисусу Христу! — воскликнул воодушевленный Глелу.
— Во веки веков!
— И святому ордену!
— Ему все служим!
— А что делает наш маленький иезуит? — спросил, улыбаясь, дель Сарто. — Наверно, спит?
— Давно, — ответил Глелу. — Набирает силы перед дорогой.
— Его ждет большая дорога и большое будущее, — заметил дель Сарто. — Такой
маленький и уже такой шустрый. Просто чудо. Это счастье ордена. Сколько ему
лет?
— Шестнадцать недавно исполнилось.
Глаза дель Сарто завистливо заблестели в окружиях покрасневших век.
— Браво!.. Я уверен, что он превзойдет и Никола Торосовича. Люблю таких, из хорошего теста они сделаны, какую форму пожелаешь, такую и придашь им. Но я хотел бы услышать от этого маленького фракийца, как ему все удалось?
— Хотите, разбужу? Он спит уже больше восьми часов, — сказал Глелу, поднявшись.
— Разбудите, не помешает. Нужно готовиться. И ночь уже на исходе, — прибавил он, посмотрев на луну, показавшуюся за окном.
Глелу направился к двери, а дель Сарто между тем снова наполнил чаши.
— Пей, отец Арканджелли, — обратился он, улыбаясь, к старику. — Тебя очень взволновала «Джулия».
— А как не волноваться, Альфонсо, как не волноваться, — вздохнул Арканджелли, протянув трясущуюся руку к чаше. — В Венеции, когда я был молод, как ты, я влюбился. Ее звали Панфило. Я чаще молился ей, чем святой деве. Какая роскошная она была! Но ее вырвал из моих рук один башмачник по имени Джианотто.
— Башмачник? — рассмеялся дель Сарто.
— Башмачник с огромными кулачищами, Альфонсо. А я, правда, был молод, но — был священником. Понятно? Мы, как говорил аббат Мельхиор, похожи на выжатый лимон, точнее на макароны...
— Не знаю, я таким не был, — холодно заметил дель Сарто, вытирая кулаком усы и бороду.
— Ну, вы... Вы, Альфонсо, раньше были шевалье де ла Марш, рыцарем печальной долины, дамой вашего сердца была графиня Фонтанье, вы получили рыцарской пояс и шпоры еще при Валуа, а меч ваш благословил сам монсеньер д’Арманьяк в присутствии Генриха Третьего и блаженной памяти герцога Гиза... Вы не сравнивайте себя со мной, Альфонсо, я, что и говорить, и в молодости ничего из себя не представлял.
Дель Сарто самодовольно наклонил голову и улыбнулся.
— Так, Альфонсо, — продолжал Арканджелли, — так, мою красавицу Панфило увел этот башмачник Джианотто. Но я потом отомстил, — добавил он и, наклонившись, что-то зашептал ему на ухо.
Оба расхохотались.
— Это действительно получилось a la Боккаччо! — воскликнул дель Сарто.
— Да, но, как видишь, сейчас все кончается a la святой Антоний, — вздохнул Арканджелли, грустно покачав головой.
— И там, — сказал дель Сарто, — я надеюсь, вас вызовут благодаря последним удачам. Слава ордену!
— Ему все служим! — поддержал Арканджелли, обрадованный обещанием всемогущего агента ордена.
— И там, — добавил дель Сарто с циничной улыбкой, помахивая указательным пальцем, — вы снова сможете почитать Боккаччо.
— O, Dio mio! Что вы говорите! — грустно улыбнулся Арканджелли. — Я, конечно, верю, что благодаря вашему ходатайству меня вызовут на родину, однако боюсь, что до этого надо мной здесь отпоют Requiem aeternam...
— Никогда! — воскликнул дель Сарто, но не успел договорить, так как в этот момент вошли падре Глелу и Цатур с опухшими от сна глазами.
— Подойди, — обратился к Цатуру дель Сарто, протягивая ему чашу с вином. — Выпей, это взбодрит тебя. Видно, ты много спал. Ну, готов отправиться со мной в путь?
Глаза Цатура засияли.
— Если это вам приятно, мой господин, — сказал он, повторяя слово, которое всегда слышал в доме Ходжи, особенно когда собирались гости. И это чрезвычайно понравилось французу.
— Не только мне приятно, Чатур, но и ордену. Ты хорошо начал и хорошо кончишь. Пей!
Юноша поклонился и, взяв двумя руками глиняную чашу, полную вина, одним духом опорожнил ее.
— Вкусно? — спросил дель Сарто, облизав губы.
— Так же, как и для вас.
— Молодец, но у нас ты будешь пить бургундское, бордоское и рейнское!
Цатур скромно, опустив глаза, наклонил голову.
— Ну теперь расскажи, как взял грамоту, — сказал дель Сарто, дружески положив руку на плечо юноши.
— Я прежде всего взял из кармана Ходжи ключи.
— То есть стащил. Молодец. Ты это сделал, когда он спал или бодрствовал?
— Нет, мой господин, когда он спал, разве можно в другое время?
— Верно. Поступай так умно и впредь. А когда долго не засыпают, можно пустить в ход и сонные зелья.
— В последнее время он всегда засыпал, мой господин. Засыпал сидя. Потом я вошел в потайное помещение, где хранятся сокровища.
— Он очень богат?
— Очень, мой господин. Одних сундуков, набитых всякими драгоценными вещами, пятнадцать.
Дель Сарто многозначительно переглянулся с Глелу, потом с Арканджелли, которые
одновременно вздохнули.
— Потом?
— С большим трудом среди многих грамот нашел, что нужно было нам, и в тот же день принес сюда.
— После чего, — добавил дель Сарто, обращаясь к Глелу, — ты побывал у шаха Сефи.
— Конечно, — ответил тот, — если бы грамота не оказалась в моих руках, я ни за что на свете не обратился бы к шаху.
— Но, как ты рассказываешь, там о грамоте не было и речи, и Ходжа даже не заикнулся о ней.
— Ну, Альфонсо, он запутался, как еретик, попавший в круги ада, — заметил Глелу ядовито.
— Зато вернувшись домой, Ходжа долго искал грамоту, — сказал Цатур, разгоряченный вином. — О грамоте ему напомнила жена.
— Видите? — гордо заметил Глелу. — Если б грамота не была в наших руках, дело могло принять плохой для нас оборот. И... да здравствует мой Чатур! Он все сделал так, как я говорил.
Дель Сарто с большим удовлетворением посмотрел на юношу, который, опустив голову, перебирал свои ловкие пальцы.
— За это я и подарю Чатуру три флорина из моего кошелька, — сказал дель Сарто, потянувшись рукой к карману.
Глаза юноши заблестели.
«Три флорина, — подумал Глелу, — эти три флорина, наверно, вырастут в триста флоринов во время отчета, а нам — ничего, только пустые обещания... Французы вообще негодяи!» — заключил он убежденно.
— У тебя больше ничего нет? — спросил дель Сарто дружелюбно, положив три флорина в дрожащую ладонь юноши.
— Только один флорин, который мне подарил отец Глелу при первом моем визите к вам, — скромно проговорил Цатур.
— Ничего, теперь будет четыре флорина, — обнадежил дель Сарто. — А это целое состояние в твоем возрасте. Не забудь, что до самого Рима ты не истратишь ни одного сольди, а там будешь жить за счет монастыря.
— Благодарю, мой господин, — прошептал юноша.
— Потом постепенно начнешь возвышаться, — сказал дель Сарто и поднял руки, словно благословлял нового воспитанника ордена.
Цатур, подняв голову, смотрел на обожженные солнцем и украшенные дорогими перстнями пальцы француза, тень которых на стене напоминала исполинские когти грифа.
— Как знать, может, дух святой тебя и до кардинальства вознесет, — заключил торжественно дель Сарто.
— Конечно, вознесет, — отозвались Глелу и Арканджелли с нескрываемой завистью.
— Сила, могущество и богатство — вот что тебя ожидает, Цатур, и, я уверен, ты никогда не забудешь своих благодетелей, учителей, которые помогли тебе избавиться от необходимости ухаживать за соколами этого еретика Ходжи.
— Не забуду, мой господин, — и Цатур с благоговением склонил голову перед дряхлыми старцами.
— Стало быть, иди и готовься в дорогу. Через два часа отправляемся.
Юноша, зажав в ладони три флорина, поклонившись всем, вышел. Он сейчас думал, где хранить эти три золотых монеты — отдельно или положить, как и полученный от Глелу флорин, в тот тафтовый мешочек, наполненный золотом, который у Ходжи Сафраза был двадцать восьмым... И как везти этот мешочек, набитый персидским золотом, чтобы никто не заметил?
Наконец он решил зашить содержимое мешочка в наспинную шаль, которой он, вместо тонкого ремня, должен был подпоясаться, как персидский слуга, сопровождающий своего хозяина, возвращавшегося домой из святых мест Наджафа и Кербелы.
IX
Кусок свечи, прикрепленной к твердой, обшитой кожей обложке древней рукописи,
едва освещал келью книгохранилища, которая была в то же время и канцелярией.
Это была узенькая комната, где из-за сырости не соглашался жить ни один священник.
Свет в это мрачное помещение, пропитанное запахом плесени, проникал лишь из
единственной узкой щели в куполе.
Здесь и были собраны древние армянские рукописи. Здесь оставили следы своих бессмертных мыслей и страстей такие гении, как Егише, Давид Непобедимый и Нарекаци, Саркис Пицак и Торос Рослин. У этих рукописей не было обложек, украшенных дорогими камнями, некоторые страницы обгорели. Кто знает, какими путями шли, свидетелями каких бурь были эти ковчеги мудрости, веры, собранные в Старой Джульфе из роскошного Ани, рубинянского Сиса* и Сюнийской Пустыни; как они переплыли кровавый Аракс, перешли иранские пустыни, чтобы схорониться в этой новой безымянной тюрьме.
_____________________________
* Сис — столица Киликийской Армении. Рубинянцы — династия князей, основавшая Киликийское царство.
_____________________________
Они были мучениками, их опали