ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English
Франц Верфель

СОРОК ДНЕЙ МУСА-ДАГА


Содержание   Введение
Книга I: Гл. 1 | Гл. 2 | Гл. 3 | Гл. 4 | Гл. 5 | Гл. 6 | Гл. 7
Книга II: Гл. 1 | Гл. 2 | Гл. 3 | Гл. 4
Книга III: Гл. 1 | Гл. 2 | Гл. 3 | Гл. 4 | Гл. 5 | Гл. 6 | Гл. 7
Послесловие   О Ф. Верфеле и его романе


Глава третья

ШЕСТВИЕ ОГНЯ


И Нуник, и Вартук, и Манушак — всем плакальщицам еще раз улыбнулось счастье. Не успели они стереть с лица латуком краску печали, как их призвал другой долг, противоположного порядка. И если роды будут трудными, на что они твердо надеялись, им удастся пообедать на горе дважды. Справедливо полагая, что среди пяти тысяч человек может случиться все, что угодно, они всегда держали в складках платья черное укропное семя, ласточкин помет, конский волос (из хвоста гнедой лошади) и прочие снадобья.

Схватки у Овсанны начались еще до того, как земля Дамладжка укрыла тела убитых. В палатке с Овсанной была только Искуи — все ушли на похороны. Искалеченная рука мешала девушке помочь невестке. Да и не нашлось в палатке ничего, во что бы роженица могла упереться. Подложенные подушки — слишком мягки, а кровать — одна железная рама. Искуи села спиной к спине Овсанны, чтобы измученная женщина оперлась на нее, но была чересчур хрупка — схватившись за кровать, Искуи пыталась удержаться, но не выдержала мощных толчков родильницы и соскользнула на пол. Овсанна Товмасян громко вскрикнула. Это и послужило сигналам для Нуник.

Безошибочный инстинкт привел плакальщиц к палатке роженицы: на похоронах они свое дело сделали, получив даже более крупное вознаграждение, чем ожидали. Должно быть, слова Нуник подействовали на родственников убитых. Да не заржавеют благотворные монетки здесь, на Дамладжке, да пойдут они на пользу бедным и страждущим! Правда, кое-кто из дарителей, слушая стенания Нуник, лукаво подмигивал ей. Ходила молва, будто и Нуник с изъеденным волчанкой носом, и маленькая толстуха Манушак — миллионщицы. Будто бы обе притворщицы закопали на погосте целый клад из пиастров, пара’, да еще горшки, набитые доверху талерами, и даже толстые пачки банкнот фунтового достоинства. Время от времени из-за этих таинственных капиталов на Йогонолукском кладбище вспыхивали подлинные сражения нищих, которые Тер-Айказун обычно усмирял угрозой, что не пощадит никого из разбушевавшихся, прогонит всех с оскверненного места последнего успокоения. А миллионщицы, как и подобает таковым, при всяком удобном случае плакались, что вынуждены неустанно нести тяжкую службу, дабы обеспечить свою старость. А старость эта, равно как и сопряженный с нею заслуженный отдых, были у них, как видно, бесконечны... В отличие от толстухи Манушак и сварливой Вартук, Нуник поражала тем, что, помимо корысти, поклонялась и другим духам... Вот она втянула своим изуродованным носом воздух — в шалашах нет ничего! Час разрешения от бремени еще не настал. То из одного, то из другого шалаша слышится только детский плач. Перед лазаретом, вытянувшись, часто и прерывисто дыша, лежат раненые. Однако теплый, прозрачный воздух подчас пронизывает дрожь, так хорошо знакомая Нуник — она всегда улавливала ее там, где должна была явиться на свет душа человека. Предводительница повела своих спутниц в этом направлении и очень скоро все трое очутились на площадке Трех шатров.

Раздались крики Овсанны Товмасян, подруги понимающе переглянулись и кивнули. И так же, как подлинный знаток музыки никогда не ошибется, сумеет по мелодии определить композитора, так, и они безошибочно распознавали эти крики. Ведь вопли у роженицы имеют свои законы: они и нарастают по-особому, и паузы, и затухание у них свое. Крик человека, который обжегся, и крик насмерть перепуганного беглеца — совсем разные. Ухо не обманет старух-плакальщиц. Не обманет и нос. Скорее способен обмануться глаз.

Искуи собиралась уже бежать за Майрик Антарам, как три парки*, не испросив разрешения, протиснулись в палатку. Из темноты вынырнули застывшие лиловые маски. Искуи и Овсанна потеряли дар речи. Но не сами старые утешительницы — кто их не знал в Йогонолуке! — а их похоронный убор так напугал молодых женщин. Нуник сразу поняла, откуда этот суеверный страх, и поспешила успокоить девушку и роженицу.

__________________________
* Парки — богини судьбы в римской мифологии.
__________________________

— Доченька, то добрый знак, что мы такими к тебе пришли. Стало быть, смерть осталась позади.

Достав зис — железный прут, которым шуруют огонь в тондыре, Нуник принялась рисовать им большие кресты на внутренней стене палатки. В этом, должно быть, заключалось первое ее врачевательное действо. Ошеломленная Искуи спросила:

— Зачем ты рисуешь кресты?

Не прерывая своих занятий, Нуник объяснила назначение крестов.

Вокруг лежащей в родовых муках женщины собираются все духи мира, и злых всегда больше, чем добрых. Как только ребенок является на свет, и даже как только он покажет головку из материнского лона, злые духи набрасываются на него, дабы завладеть им. И каждый человек обречен что-то от них воспринять. Потому-то в душе каждого человека таится бесовщина. Так что дьявол имеет свою долю в душах всех людей. И лишь один Иисус Христос, Спаситель наш, свободен от всякой дьявольщины.

По мнению Нуник, высшее искусство помощницы при родах в том и состоит, чтобы уменьшить долю дьявола. Кресты — ограда от него, некий мистический карантин. Искуи сразу вспомнила сны, из ночи в ночь преследовавшие ее во время бегства из Зейтуна. Вот сатана — весь в сере, его сменяющиеся как в калейдоскопе личины все ближе, ближе... Тогда она тоже все открещивалась от него здоровой рукой, и с особым усердием, когда тело ее готово, было поддаться его власти... Христос, Спаситель, сколько ж страхов ты должен отвести!

На этом мудрые речи Нуник не оборвались. Завороженным Овсанне и Искуи она поведала, что некоторые внутренние органы, особенно сердце, легкие и печень, подвластны демонам, и демоны, зная это, стремятся целиком овладеть этими органами. Роды же по сути своей не что иное, как борьба сверхъестественных сил за будущую принадлежность ребенка к той или иной партии демонов. Чем ожесточеннее эта борьба, тем тяжелей и длительней роды. Потому-то умная мать должна прибегнуть ко всем испытанным средствам и уловкам, какие ей передаст Нуник. Тогда и новорожденный хорошо перенесет первые дни жизни. И, став взрослым, встретит великие повороты своей судьбы во всеоружии, а в них всегда повторяется все то же, что происходит во время родов.

Свои наставления Нуник произносила напевно, перемежая речь древнеармянскими словами. Искуи не понимала ее, хотя в миссионерской школе в Мараше учила классический армянский язык.

Первый страх миновал, и присутствие трех размалеванных повитух стало действовать на удивление благотворно, даже убаюкивающе. Овсанна и вправду уснула и, казалось, не заметила, что Вартук повязала кисти ее рук длинной шелковой ниткой, а другой перевязала щиколотки. Нуник же, подойдя к кровати роженицы, наставляла ее:

— Чем дольше ты закрыта, тем дольше и силы твои закрыты. Чем позднее ты откроешься, тем больше благодати войдет в тебя и выйдет из тебя.

Маленькая, неуклюжая толстуха Манушак набрала тем временем хворост и развела перед палаткой небольшой костер. Потом нагрела на нем два плоских камня, похожих на хлебный каравай.

Это-то представлялось весьма понятным волшебным действием — горячие камни, предварительно завернутые в полотенце, должны были согревать обессиленную роженицу. С этой самой деловой частью магического знахарства, включая укропное семя, которое Манушак успела заварить и подогреть на костре, наверное, согласился бы и сам доктор Петрос. И все же редкие волосы Алтуни встали дыбом, когда он, войдя, застал своих закоренелых врагов у одра роженицы. С юношеской ловкостью размахивая палкой, он выпроводил кликуш, провожая их хриплыми выкриками и комплиментами, среди которых «стервы» был самым безобидным.

Это еще раз убеждает нас в том, что доктор Петрос Алтуни был весьма страстным приверженцем западной науки. Недаром Аветис Багратян, меценат, послал его учиться и дал возможность на протяжении пяти лет слушать лекции в Венском университете, дабы высоко поднять светоч знаний и разума среди темного народа. И Петрос Алтуни выполнил с честью завет благодетеля: он до преклонного возраста врачевал жителей Йогонолука, ни разу не покинув семи несчастных деревень близ Суэдии. Быть может, кто-нибудь подумает, что выполнение этого завета и непоколебимая верность ему были делом легким и не требующим жертв? Не десять — тридцать раз переманивали его! Городское правление Антакье неоднократно подступало к нему с самыми заманчивыми предложениями. Приглашали из Александретты. Даже большой город Алеппо не прочь был иметь такого врача. Эти письма хранились у доктора — письма, в которых вали и каймакамы предлагали Петросу Алтуни возглавить врачебную управу области.

Во всей Османской империи никого так не жаловали, как врача с европейским дипломом. Такие люди ценились на вес золота. Эким Петрос давно мог бы стать богачом, домовладельцем в Алеппо или Мараше, обласканным почестями от Стамбула до Дейр-эль-Зора. Он мог бы быть главным врачом Оттоманской армии. Тогда не имело бы значения, что он армянин, никто и не подумал бы его высылать. А каково ему пришлось? Какова благодарность судьбы за верность благодетелю, за то, что он сдержал слово? Не будем пытаться ответить на этот вопрос. Взявшему на себя крест служения идеалу нечего ожидать иного. Возможно, старика утешало сознание «высоко поднятого светоча»? Но как раз по поводу этой столь же мало почетной, сколь и обременительной деятельности доктор горько смеялся.

— Взгляните на них! Сорок лет я лечу этих людей здесь, в Йогонолуке. А чему они научились? Нет, к «экиму-франку» они всегда будут относиться с недоверием, хотя и будут прикидываться бог весть какими просвещенными. Впрочем, труды мои даром не пропали. Смертность у нас, возможно, ниже, чем в соседних общинах, не говоря уже о мусульманском населении. Однако подпольных этих акушерок и доморощенных знахарок с их предводительницей Нуник я так и не одолел! Днем их прогонишь — ночью родственники опять позовут. И как прикажете в этом болоте суеверия высоко держать светоч науки, или, что еще трудней, приучать людей к гигиене?

Такие речи частенько можно было слышать от дипломированного экима Алтуни. Но то, что досаждало ему более всего, он хранил про себя. За все эти годы, что он объезжал на своем смирном ослике окрестности (и не только армянские деревни — во всей мусульманской казе нуждались в его советах), — эким Алтуни сделал удивительное открытие. Сколько ни восставало против всего этого его существо, твердо верующее в силу знаний, ему приходилось признавать успехи, которых добивались самые грязные знахарки при помощи отвратительных снадобий, да таких, что попирали все правила асептики. В восьмидесяти из ста случаев их диагноз гласил: «Сглазили». Противоядие состояло из слюны, овечьей мочи, жженого конского волоса, птичьего помета и еще более аппетитных лекарств. И тем не менее, не раз случалось, что больной, на котором он, доктор, уже поставил крест, проглотив бумажку с речением из Ветхого завета или Корана, неправдоподобно скоро выздоравливал. Алтуни был не из тех, кто, поверив в чудодейственную силу проглоченной бумажки, впал бы в сомнения. Но что из этого? Больной-то выздоравливал! Время от времени в армянских деревнях распространялась весть о подобной всемогущей терапии, и тогда пациенты Алтуни толпами устремлялись к арабским экимам, или шли за советом к Нуник и ее подружкам. Нередко среди этих вероотступников попадались и завзятые поборники просвещения, полагавшие, будто они высоко держат этот самый светоч — тот или иной учитель, к примеру. От этого, разумеется, у доктора не становилось светлее на душе.

И если это было одной из причин горестных размышлений Петроса Алтуни, то другую он оберегал еще ревнивей. Наука! Просвещение! Прогресс! Все это великолепно. Но чтобы сеять просвещение и прогресс, надо и самому быть просвещенным, и самому надо двигаться вперед. Ну а как двигаться вперед под сенью Муса-дага, не имея никакого представления о новейших достижениях науки, без медицинских книг и журналов? В обращенной к прошлому библиотеке Грикора можно было найти ответы на самые нелепые вопросы, но перед медицинской наукой она пасовала, хотя владелец ее и был аптекарем. У самого Петроса Алтуни, кроме «Справочника лечащего врача», изданного в Германии в 1875 году, ничего не имелось. Кстати, эта весьма объемистая книга содержала множество полезных сведений. И все же это было жалкое подспорье, ибо беспощадное время оставило далеко позади не только сам справочник, но и приобретенное когда-то Алтуни знание немецкого. языка, на котором он был написан. К тому же доктор Петрос не был похож на нашего аптекаря. Когда сей избранник листал книгу из своей библиотеки, не зная языка, на котором она была написана, то все же со страниц ее к нему слетал дух этой книги, и Грикор, подобно сибилле*, умел предсказывать и по непрочитанным книгам, и даже предельно недоверчивый и завистливый Восканян не в состоянии был отличить его вдохновенное пророчество от науки. В Петросе Алтуни творчество не било ключом, он был скромным рационалистом. А посему Алтуни уже не раскрывал онемевший справочник, и тот не служил ему даже амулетом или фетишем. От всего теоретического, что он десятилетия назад почерпнул в Венском университете, остались теперь ничтожные крохи. Потому-то для доктора и существовало всего десятка два болезней. И хотя перед ним бесконечной вереницей проходили картины человеческих недугов, он распихивал их по узеньким полочкам своих скромных познаний. В глубине души он считал себя таким же неучем, как и все эти экимы, знахари и повитухи, чья чудовищная терапия, благодаря великому терпению природы столь часто увенчивалась успехом. Но как раз недостаток самоуверенности и делал его отличным врачом, хотя сам он этого и не сознавал, ибо всякое мастерство в этом мире предполагает смирение перед непостижимым и неудовлетворенность достигнутым. Та же причина доводила его, разочарованного западника, при виде Нуник, Вартук и Манушак до исступления.

__________________________
* Сибиллы (сивиллы) — в греческой мифологии прорицательницы, в экстазе предрекавшие будущее, чаще всего бедствие.
__________________________

Но на сей раз доктор оказался бессилен: изгнанные знахарки выдержали натиск и теперь, стоя на площадке Трех шатров, с издевкой поглядывали на своего давнего врага».

Пасторша Овсанна Товмасян была первой женщиной, родившей на Дамладжке. Даже внизу, в долине, рождение ребенка было событием общественным, при родах присутствовали все родственники и просто знакомые, не исключая мужчин. Насколько же более торжественным и значимым представлялось это событие здесь, наверху, где в тягчайшей беде, выпавшей на долю народа, должен был увидеть свет первенец Муса-дага! Тут и сверкающие на солнце золотистые гаубицы потеряли всякую притягательность. Вся толпа, что до этого повалила смотреть богатые трофеи, теперь собралась на площадке Трех шатров — в самом центре этого лагеря отверженных.

Полог палатки был откинут, и несчастная Овсанна лежала прямо на солнцепеке. Страдания, которые она претерпевала, принадлежали ей одной, но сама она себе уже не принадлежала. Любопытные входили и выходили без конца. Петрос Алтуни вскоре понял, что делать ему здесь нечего, и ворча уступил место жене, которая и принимала обычно роды. Направляясь к раненым в лазарет, он не удостоил внимания бабок, которые проводили его низким поклоном. Около роженицы осталась Майрик Антарам. Кого крепким словцом, а кого и просто кулаком — она выпроводила всех из палатки. Не первое десятилетие приходилось ей помогать появляться на свет новому поколению, но как ни стара она была, всякий раз, когда она принимала роды, ей вспоминались ее собственные неудачные роды в годы юности.

Тем временем Искуи студила лоб невестки своей прохладной ладонью. При этом она не сводила глаз с Майрик Антарам, чтобы не упустить ее указаний. Несмотря на свою энергию и решительность, докторша все же не могла удержать всех жаждущих приободрить роженицу, дать советы или задать вопрос — они прорывались в палатку узнать о состоянии роженицы. Пришел и Габонэл Багратян. Искуи заметила, как он осунулся со вчерашнего дня, какой стал бледный. Девушка удивилась тому, что Жюльетта пробыла у Овсанны не более получаса, а ведь они уже давно жили одной семьей! Арам, муж, появлялся каждые десять минут, но тут же убегал, уверяя, будто сейчас он незаменим на позициях и в лагере. На самом же деле, он не находил себе места от тревоги и страха за жену. Добряк папаша Товмасян следовал за сыном по пятам — надо же, чтобы у пастора в его раздраженном состоянии всегда был громоотвод под рукой. В радостном ожидании наследника рода старый подрядчик облачился в воскресный черный сюртук, золотая цепочка висела поперек живота, который, казалось, ничуть не пострадал от скудного мясного рациона.

Все приносили с собой какой-нибудь подарок или снадобье; аптекарь Грикор, например, явился с пузырьком можжевеловой настойки собственного производства — для укрепления, сердца и нервов. Однако это оказалось весьма скромным даром по сравнению с «петушиным яйцом». Роды явно затягивались, одна тщетная схватка следовала за другой, и тут вдруг к палатке подошла старушка с очень большим яйцом в руках — его, мол, в новолунье петух снес. Стоит роженице съесть это яйцо, но сырое и со скорлупой — ребенок враз явится на свет божий. Майрик Антарам, умевшая обращаться с людьми несравненно лучше своего супруга, поблагодарив, пообещала старушке, что непременно последует совету, после чего выпроводила ее из палатки.

Женщины, толпившиеся снаружи, сетовали, что Овсанна во время схваток молчит, и звука снаружи не слышно. Они-то давно подозревали роженицу в высокомерии, да пожалуй, это и было своеобразным высокомерием — высокомерием стыда.

И Нуник, и Вартук, и Манушак давно уже снова пробрались поближе. Нуник сидела на корточках возле кровати и со снисходительным видом мастера своего дела наблюдала за хлопотами Майрик Антарам, — примерно так, как всемирно известный хирург следит за работой деревенского цирюльника.

После восьми часов мук и страданий Овсанна, наконец, произвела на свет мальчика. Ребенок, во чреве матери переживший, начиная с Зейтуна, столько ужасов и бед, был без сознания, не дышал. Антарам трясла крохотное тельце, еще не отмытое от крови, а Искуи дышала ему в ротик. Но тут Нуник и ее коллеги, должно быть, лучше разбиравшиеся в подобных делах, молниеносно подхватили послед, воткнули в него семь иголок, принадлежавших разным семьям, и всё вместе бросили в огонь. И жизнь, прятавшаяся в этой безжизненной частице, стремящаяся уйти от земной судьбы, высвободилась благодаря огню. Прошло всего несколько секунд, и ребенок, икнув раз-другой, задышал и запищал. Майрик Антарам осторожно протерла его овечьим салом. Из притихшей было толпы раздались поощрительные выкрики.

Солнце село. Пастор Арам неловко и с немного смешной гордостью молодого отца подхватил сморщенное существо, которое когда-нибудь должно было стать человеком, и показал толпе. Все были рады, хвалили Товмасяна — мальчик ведь! Послышались грубоватые шутки. Никто в эту минуту не думал о том, что ждет их впереди. Неизвестно кто именно первым обратил внимание на круглую родинку, пламеневшую над маленьким сердечком подлинного сына Муса-дага. Женщины принялись судить да рядить — что бы эта родинка могла означать? Но Нуник, Вартук и Манушак, коим сам бог велел разгадывать подобные знаки, на сей раз отмалчивались. Закутав головы, они взяли клюки и, получив щедрое вознаграждение, отправились в обратный путь. Широко шагали черные старушечьи ноги. Свет восходящей луны вновь превратил трех старух в маски античного хора, спускавшиеся к могилам прошлого.

Не прошло трех дней и трех ночей, как разведчики донесли: в деревнях происходит какое-то непонятное движение.

Габриэл Багратян немедленно поднялся на свой наблюдательный пункт. В окулярах цейсовского бинокля возникло какое-то мельтешение. В долине Оронта, по дорогам между селениями, по тропинкам и проселкам тянулись обозы воловьих упряжек. В самих деревнях толпились люди, и были они кто в феске, кто в тюрбане. Багратян ощупал биноклем каждую деревушку, но так и не обнаружил ни одного солдата, только несколько заптиев. Однако он заметил, что на этот раз в покинутых деревнях толпилась не только чернь из Антакье и окрестностей. Поток людей казался значительней, и было в нем что-то планомерное. На церковной площади в Йогонолуке тоже что-то происходило. Люди в тюрбанах карабкались по пожарной лестнице церкви, ходили по опустевшей колокольне. Оттуда доносились протяжные звуки какого-то очень высокого голоса, скорей, они даже угадывались, а не слышались. То из храма Христова от имени пророка Магомета раздавалась призывная мелодия, та, что бросает в дрожь каждого мусульманина: нынче она звала правоверных из всех местечек, хуторов и хижин пустынной страны, дабы шли они и селились в деревнях и селах Муса-дага. Тем самым участь церкви Йогонолука, построенной Аветисом-старшим, была решена. В груди его внука вспыхнуло необоримое желание двумя гаубичными выстрелами вмешаться в происходящее. Но он тут же взял себя в руки. Не ему было нарушать свой давний принцип — только обороняться, никогда не нападать.

Ведь особенно грозной гора казалась врагу, когда высилась мертвой и таинственной перед ним. Всякий вызов только ослабит оборону — он даст туркам, как нации государственной, моральное право наказать смутьянов.

При виде непонятного оживления в долине Багратян спросил себя: сколько турецких атак еще можно выдержать? Несмотря на богатые трофеи, непрерывную работу патронной мануфактуры Нурхана, запасы боеприпасов были чрезвычайно скудны. Сердце сжималось при мысли, что малейшая неудача, самый малый провал непременно приведут к полной гибели лагеря. Для народа на Дамладжке никаких промежуточных решений не существовало: победа или смерть. Потеря лишь одной линии окопов может означать конец всему. В который раз Габриэл задумывался над тем, что как бы оно ни вышло, все его военное искусство служит тому лишь, чтобы только отодвинуть этот конец как можно дальше. А потому не следует растрачивать добытый двумя победами капитал — панический страх турок, потерпевших два поражения подряд!

Толпа в долине росла и увеличивалась с каждой минутой. После длительных наблюдений Габриэл пришел к выводу, что никаких военных операций в ближайшее время не следует ожидать. Однако значение этого нового заселения он до конца так и не понял. Возможно, что это было действительно демонстративное заселение исламским народом христианских деревень. Перед церковным порталом Багратян различил группу мужчин в европейской одежде, должно быть, это мюдир со своими подчиненными, — решил он и обрадовался, что среди них не обнаружил офицеров. Тем не менее, он тут же отдал приказ объявить боевую готовность. Наблюдательные посты он распорядился удвоить и выслал разведгруппы до самых виноградников и фруктовых садов — враг не должен ночью застать лагерь врасплох.

Габриэл Багратян оценил обстановку правильно. На церковной площади Йогонолука действительно находился веснушчатый мюдир. Но там был и некто чином повыше. Каймакам. Самолично. Тот самый, с больной печенью. И был он здесь не без причины. Дело в том, что после второго, еще более позорного поражения регулярных частей, в Антиохии произошло кое-что, приведшее к значительным последствиям. Между каймакамом и беднягой бинбаши с пунцовыми щечками сразу же разгорелась борьба не на жизнь, а на смерть. Скромный герой на казарменном плацу давно ушедших времен, старый бинбаши так и не усвоил нового стиля тонкостей политики Иттихата. Только теперь ему открылось, почему его смертельный враг и заместитель, этот прыткий не в меру юзбаши именно сейчас взял отпуск. Отпустив его, он попался на удочку. Юзбаши скоро и впрямь заменит бинбаши на его посту.

Началось все с того, что каймакам очень ловко сумел настроить население против старого бинбаши. В Антиохии имелась только одна гражданская больница. При легком заболевании солдаты не покидали казармы. А когда возникала необходимость во врачебной помощи, командование вынуждено было просить гражданское ведомство принять тяжело больного в больницу. Этой бюрократической системой коварно воспользовался каймакам. Хотя бинбаши и был человек конченый, но все же дело его будет тянуться многие недели, последуют бесконечные расследования, доклады, отчеты и т.п., прежде чем его окончательно снимут. А каймакаму и его казе нужны надежные иттихатовцы, а не ленивые старые бородачи времен Абдул-Гамида. Вместе с юзбаши они довольно точно предвидели будущие события — они-то свои ходы согласовали.

За несколько часов до того, как бинбаши привез в Антакье весть о собственном поражении, еще глубокой ночью в город потянулись бесконечные обозы с ранеными и убитыми — жертвами самого сражения и горного обвала, устроенного Киликяном. В хюкюмете свет не зажигали, хотя там было все известно. Когда раненые потребовали пустить их в больницу, управляющий наотрез отказал им. Без письменного разрешения каймакама он, мол, никого сюда не впустит. Ни просьбы, ни брань не помогли. Вышел дежурный врач и прямо на улице, при свете луны и керосиновой лампы, принялся накладывать повязки. У него и впрямь не было ни места, ни желания положить в жалком и тесном бараке более двухсот нуждающихся в помощи. В полном отчаянии врач отправил своего помощника к каймакаму. Прошло довольно много времени, и помощник вернулся ни с чем. Начальник провинции так крепко спал, что разбудить его не было никакой возможности. Тогда раненых решили отправить в казарму, чтобы у них была хотя бы крыша над головой. Скоро взошло солнце, день разгорался. Трудно описать, какое впечатление произвели окровавленные повозки на жителей Антиохии. И когда, уже ближе к полудню, на мосту через Оронт показался столь сильно общипанный старый бинбаши со своим штабом, — его встретили камнями. Пришлось тому бесславно добираться до своей канцелярии темными закоулками. И только теперь — в городе уже царила суета и толкотня базарного дня — каймакам, чей сон, очевидно, был на зависть крепок, отправил письменное распоряжение разместить раненых. Длинные колонны несчастных снова потянулись к больнице со строжайшим приказом держать путь непременно через базарную площадь.

Вид желтых страдальческих лиц и кровавых повязок вызвал у людей бурное возмущение. Толпа кинулась к казарме и прежде всего выбила стекла в окнах бедняги бинбаши, а стекло в этой стране почитается драгоценностью. Мало того! Остатки вооруженных сил были настолько подавлены, что поспешили покрепче запереть казарменные ворота, то есть поступили как перепуганные обыватели. В каждой толпе скрыта легко вспыхивающая ненависть к носителям государственной власти. Люди восприняли мертвую тишину за стенами казармы как знак своего торжества и вновь взялись за камни. Офицеры умоляли бинбаши разрешить им очистить плац, выслав солдат с примкнутыми штыками. Но старик лежал на диване, советов не слушал и только стонал:

— Я не виноват! Я не виноват!

Доведенный до отчаяния всем пережитым, он то рыдал, то спал, то спал, то рыдал. А комендантская рота совсем опозорилась — от разбушевавшейся толпы ее освободила гражданская власть — полиция и заптии.

В то время как происходили столь отрадные для каймакама события, вместе с мюдиром из Салоник — тем самым, у которого были такие ухоженные ногти, — отправился на городской телеграф. Эти два господина составили, вдвоем телеграмму его превосходительству вали Алеппо, свидетельствующую об их блестящем политическом чутье. Телеграмма эта была противоестественной длины — на десяти мелко исписанных бланках она содержала одну тысячу сто пятьдесят слов! Своим крючкотворством она напоминала речь безвестного, однако одержимого честолюбием адвоката, а стилем — передовицу радикальной газеты. Для начала в самых ярких красках была расписана неудачная попытка ликвидации лагеря непокорных армян, затем приводились цифры тяжелых и бессмысленных потерь, и в довершение всего захват бунтовщиками необеспеченных прикрытием орудий был охарактеризован как чудовищный промах командования, каким он и был на самом деле. Оставив эту печальную тему, каймакам с грустью отмечал, что все его предложения постоянно отвергаются военными инстанциями. Он-де считает себя обязанным самым решительным образом указать, что душа народа раскалена до предела и в настоящую минуту народ все более в гневе требует снять бинбаши с поста командующего и подкрепляет свои требования бунтарскими выступлениями на улицах. Наличных сил полиции и жандармерии недостаточно, чтобы справиться с подобными беспорядками. Посему следует пойти на уступки и ходатайствовать перед военными инстанциями о немедленном снятии и отдаче под военный суд этого бинбаши. В заключение каймакам утверждал, что во всем виновата «двойная власть» — сирийские вилайеты подчинены одновременно и политическим наместникам и командованию Четвертой армии. И до тех пор, пока существует это двойное подчинение, каймакам не может гарантировать ни спокойствия, ни порядка в своей казе, ни столь желаемой быстрейшей депортации армян. Рассуждая с государственно-юридической точки зрения, он яснее ясного доказал, что выселение армянского меньшинства — задача управления внутренних дел. В решение ее не вмешивается даже верховное командование. Роль военных ясно определяется словом «содействие». В то же время «содействие» войсковых подразделений, согласно закону, зависит единственно от решений гражданской власти. А посему нынешняя практика незаконна, так как территориальное командование действует по собственному произволу и в «содействии», как правило, отказывает, всячески стремясь навредить провинциальному управлению, не имея на то права, распоряжается даже жандармерией, то есть органом гражданской власти. Такое опасное положение дает армянам повод к сопротивлению, а это, если оно наберет силу, будет иметь необозримые последствия для всей империи. Закончил каймакам сию необыкновенную государственную депешу чуть не угрозой. Он берется ликвидировать вооруженный армянский лагерь на Муса-даге только при условии, если вся власть будет сосредоточена в его руках. Для этого необходимо «содействие» военных в таком размере и вооружении, которые обеспечили бы окончательную и решительную очистку горы. Немыслимо также, чтобы эта операция производилась офицером, не знакомым с местными условиями, а потому каймакам настоятельно просит поручить это дело заместителю коменданта Антакье, — юзбаши, однако при проведении операции юзбаши должен быть подчинен ему, каймакаму. Если же эти столь бесспорные предложения будут сочтены неприемлемыми, то он, каймакам, осмеливается предложить следующее: вышеописанный позорный провал оставить без последствий, а восставших на Муса-даге армян предоставить самим себе.

С политической и психологической точек зрения рапорт каймакама надо признать шедевром. Исполнись хоть часть его пожеланий — он стал бы самым независимым правителем провинции в Сирии. Хорошо натасканный чиновник старого покроя был бы, пожалуй, задет самоуверенным тоном гигантской депеши. На самом же деле как раз этот лихой и пронзительный стиль был рассчитан на младотурецких правителей. Они молились на Запад и потому испытывали суеверный трепет перед такими словами как «инициатива», «энергия» и т.п., даже если в них содержался протест.

В это же время вконец уничтоженный бинбаши, щечки которого навсегда утратили румянец, написал длинную телеграмму своему начальнику, генералу, командующему тылом. Он долго и нудно жаловался на каймакама, который будто бы вынудил его пойти на это неудачное предприятие, не дав ему достаточно времени на подготовку. Тон телеграммы был жалостным, напыщенным и одновременно нерешительным, тем самым уже обреченным на неудачу. Беднягу в двадцать четыре часа сняли с должности и вызвали в суд. Со своего за долгие годы насиженного местечка он исчез в ночной час — невиннейшая жертва армянского военного счастья! А его превосходительство вали Алеппо нашел формулировку каймакама Антиохии столь важной и значительной, что немедленно направил его телеграмму господину министру внутренних дел с некоторыми усиливающими дополнениями. Подчиненный искусно нащупал больное место своего начальника! Ведь с тех пор, как великий Джемаль-паша, наделенный неограниченной властью римского проконсула, командовал в Сирии, все вали и мутесарифы превратились в королей без королевств. Джемаль-паша обращался с этими великими мужами как с интендантами своего армейского тыла. На них так и сыпались строжайшие приказы — выслать туда-то столько-то тысяч ока’ пшеницы, или к такому-то сроку привести в надлежащий вид такую-то дорогу. Казалось, полководец видит в гражданском населении только сборище назойливых бездельников, а гражданские власти считает совершенно нетерпимым злом. Потому-то его превосходительство в Алеппо так охотно воспользовался случаем проучить железного пашу — поторопившись сообщить в Стамбул о позорной неудаче надменных военных.

Талаат-бей прочитал шедевр антиохийского каймакама со смешанными чувствами. Ему-то как раз надлежало печься об интересах управления внутренних дел, отстаивать их перед зарвавшимися военными. К тому же депортация армян была для него гораздо важнее, чем неудовлетворенное честолюбие надоевших бахвалов. Огромной лапищей он привычно погладил свой белоснежный жилет. Проворные пальцы бывшего телеграфиста скрепили бланки телеграммы скрепкой и присовокупили к ним записку следующего содержания: «Прошу дело решить срочно и положительно».

Бумаги были немедленно переправлены и в тот же день легли на стол военного министра.

Энвер-паша никогда ни в чем не отказывал Талаату. Когда эти господа тем же вечером встретились на заседании энджюмена*, Энвер подошел к своему другу. Хлопая длинными девичьими ресницами, юный бог войны улыбался:

— Я телеграфировал Джемалю о Муса-Даге в весьма решительных выражениях.

__________________________
* Энджюмен (турецк.) — комиссия, комитет, совет.
__________________________

Не дожидаясь благодарности Талаата, он изящно сыронизировал:

— Вы все должны меня благодарить за то, что я отправил этого сумасшедшего в Сирию, а заодно и обезвредил.

Перед Яффскими воротами Иерусалима есть арабская гостиница. Окнами она выходит на цитадель Давида с ее высоким минаретом. В этой гостинице командующий армией Джемаль-паша и расположил свою временную ставку. Сюда же ему доставили телеграммы Энвера, вали Алеппо и других чиновников — все они просили о быстрейшей ликвидации затянувшегося армянского дела. В те дни властители Оттоманской империи передавали друг другу по телеграфу тома сочинений. И прибегали они к этому вовсе не срочности ради, они испытывали неподдельную языческую радость от того, что могут передать слова на расстоянии, это и толкало их на такую велеречивость.

Джемаль-паша находился в своих апартаментах один. И Али Фуад-бей, и немец фон Франкенштейн — его начальник штаба — отсутствовали. Это и позволило Джемалю-паше дать волю своим чувствам. У дверей стоял Осман — начальник личной охраны, огромного роста горец, обвешанное оружием чучело, экспонат оружейной палаты. Заведя себе такого телохранителя, Джемаль-паша преследовал две цели. Во-первых, такое романтическое одеяние льстило его азиатскому пристрастию ко всему пышному и роскошному, которое не могло быть удовлетворено будничной деловитостью современной армии. И во-вторых, тем самым он успокаивал себя, отгоняя вечную тревогу, испокон веков терзающую диктаторов, а именно — страх перед покушением. Осману не разрешалось отходить от паши ни на шаг, особенно когда являлся кто-нибудь из Стамбула. Джемаль не исключал возможности, что его милые братцы Энвер и Талаат способны подослать к нему ловкого посланца смерти, снабдив его наилучшими рекомендациями. Он внимательно ознакомился с телеграммами, особенно с той, что была от Энвера. Хотя случай, о котором шла речь, не имел особого значения, желтое лицо Джемаля позеленело, а толстые губы под черными усами даже побелели от гнева. Такой же низкорослый, как Энвер, он не был хрупким, а скорее кряжистым. Левое плечо он имел привычку приподнимать, и люди, не знавшие его, думали, что он кривобокий. Из рукавов расшитого золотом генеральского мундира торчали тяжелые красные руки. Они-то и дали повод для молвы, будто он внук стамбульского палача. Если об Энвере-паше можно было сказать, что он скроен из самой легкой материи, то Джемаль-паша был изготовлен из самой плотной. И если Энвер был мечтательно капризен, то Джемаль — страстно неистов. Джемаль-паша ненавидел обаятельного любимца богов неистребимой ненавистью неудачника. Ему все доставалось только великим трудом, а на бpaтa все незаслуженно сыпалось с неба — и военная слава, и счастье в игре, и успех у женщин...

Еще раз взяв со стола депешу, Джемаль попытался уловить меж официальных строк кокетливую интонацию Энвера.

В эту минуту, как никогда, судьба армянских общин Муса-дага висела на волоске. Достаточно было служебной записки Джемаля и на Дамладжк были бы брошены два батальона пехоты, батарея горных орудий и несколько пулеметов. И тут уж не помогло бы ни искусство Габриэла Багратяна, ни отчаянная отвага мусадагцев, один час — и дело было бы кончено. Но, прочитав во второй раз телеграмму, Джемаль рассвирепел не на шутку. Он накричал на ошарашенного Османа, велел ему немедленно убраться и под страхом смертной казни никого не впускать. Затем подбежал к окну и тут же отпрянул: вдруг кто-нибудь подсмотрит наготу его души! Проклятого Энвера надо в порошок стереть! Этакая салонная дамочка на войне! Чванный любимчик высшего света! Этакий пустозвон — не совершил ни одного мужественного поступка, присвоил себе славу победителя при Андрианополе, а сам прискакал с конницей, когда все давно уже было сделано! И это тщеславное ничтожество, этот «мальчик для удовольствия» Оттоманского государства поставлен выше его, Джемаля! Этот пронырливый хлыщ хочет расправиться с Джемалем, выставив его сюда, в Сирию!

Генерал совсем разъярился на стамбульского Марса, ярость всколыхнула его душу до самой глубины. А буря возникла по самому пустяковому поводу. Телеграмма Энвера начиналась словами: «Прошу Вас принять срочные меры...» Отсутствовало обращение «Ваше превосходительство». Даже простого «паша» не было! А Джемаль слыл фанатиком формалистики, особенно в отношениях с Энвером. Даже при дружеских встречах он важно соблюдал все формальности, и с особой тщательностью следил за тем, чтобы и Энвер отдавал ему должное, чтобы тот ни на йоту не умалил его достоинства. Телеграмма, в которой столь пренебрежительно было опущено обращение, оказалась каплей, переполнившей чашу ненависти Джемаля-паши.

Все последние месяцы Энвер-паша донимал Джемаля самыми невероятными требованиями, которые сирийский военачальник всегда молча выполнял. Сначала его вынудили отправить в Стамбул восьмую и десятую дивизии, потом еще и двадцать пятую и, в конце концов, передислоцировали в Багдад и Битлис весь тринадцатый армейский корпус. В настоящее время военный диктатор Сирии располагал всего шестнадцатью-восемнадцатью жалкими батальонами, к тому же разбросанными по огромной территории от вершин Тавра до Суэцкого канала. И все это было делом рук Энвера, а вовсе не диктовалось военной обстановкой! Уж в этом-то скрежетавший зубами Джемаль был твердо убежден. Генералиссимус своим трюкачеством совсем его обезоружил, обезвредил и лишил всякой возможности добиться успеха.

В сознании Джемаля, просветленном ненавистью, возникали тысячи разоблачительных подробностей, в которых как нельзя ярче отражалось пренебрежительное отношение Энвера. Это Энвер, вкупе со своей кликой, никогда не допускал его близко, не сообщал о важных решениях, не привлекал к совещаниям в узком кругу. С самого начала их отношения были сплошной цепью нарочно подстроенных унижений, и величайшее из них заключалось в том, что он не мог противостоять Энверу, что самим своим существованием, своими действиями Энвер обрек его на вторые роли — а ведь Джемаль был убежден в своем превосходстве и как правитель и как солдат.

Вздергивая левым плечом, Джемаль все ещё бегал вокруг стола. Нет, он совершенно бессилен что-либо сделать! Мальчишеские планы мести вспыхивали в его разгоряченном мозгу: вот он во главе новой армии захватывает Стамбул. Берет в плен этого наглого пустобреха. Открывает Босфор союзническим флотам. Заключает с ними, нынешними своими врагами, союз...

В третий раз берет Джемаль телеграмму в руки, но тут же швыряет ее на стол. Как же лучше всего досадить этому Энверу и всем, кто с ним заодно? Джемаль хорошо знает, что истребление армян — для них святое патриотическое дело, да он и сам не раз высказывался в том же духе. Но он никогда не потерпел бы такого поистине энверовского дилетантизма, превратившего Сирию в какую-то клоаку смерти. На совещания о планах депортации военный министр предусмотрительно не приглашал Джемаля, иначе от затеи сладенького Энвера не осталось бы и камня на камне. И это тоже одна из причин, из-за которой красавчик Энвер загнал его на юго-восток. Охваченный дикой жаждой мести, Джемаль уже подумывал закрыть границы Сирии, все депортационпые колонны повернуть обратно в Анатолию, полностью провалить великое дело...

В эту минуту в дверь постучал начальник штаба полковник фон Франкенштейн. Джемаль отбросил пустые мечты, плод разгоряченного воображения, и сразу же превратился в уравновешенного, дотошно аккуратного, почтенного генерала, каким его знали подчиненные. Его чувственные азиатские губы скрылись под черными усами. При немецком полковнике он старался выглядеть человеком суровым, однако обладающим неотразимой логикой. И действительно, перед Франкенштейном предстал предельно собранный, хладнокровный полководец.

Они сели за стол, немец открыл портфель, достал записки, чтобы доложить о дислокации новых контингентов в Сирии, и тут заметил перед собой стопку телеграмм и лежавший сверху приказ Энвера-паши.

— Ваше превосходительство, получили важные известия?

— Не обращайте внимания, полковник, — отрезал Джемаль, — все, что здесь действительно важно, зависит не от военного министра, а только от меня.

Взяв красными лапищами телеграмму Энвера, он разорвал ее на мелкие клочки и выбросил в окно — то самое, что было обращено к цитадели Давида. Так щепетильная чувствительность оттоманского властителя обернулась союзницей Габриэла Багратяна. Ибо Джемаль-паша предпочел вовсе не отвечать на телеграмму и не выслал в Антакье для разгрома армян на Муса-даге ни единого солдата, ни одного орудия.

Бездеятельность Джемаля-паши спасла горцев-армян от быстрой гибели, но не избавила их от медленно стягивавшихся тенет смерти. Пусть диктатор Сирии и Палестины сам ничего не предпринимал, но имелось еще немало нижестоящих штабов, которые вполне могли принимать самостоятельные решения. Так например, напористый юзбаши, преемник неудачливого бинбаши, добился от тылового генерала в Алеппо присылки нескольких рот из местного гарнизона. Кроме того, вали письменно обещал каймакаму выделить крупный отряд заптиев. Из этого видно, что каймакам кое-чего добился от своего начальства в Алеппо. А успех подстегнул его честолюбие.

Часто, когда Габриэл Багратян сидел на своем наблюдательном пункте, его охватывало ощущение, будто Дамладжк — какая-то мертвая точка в бесконечно вращающейся системе, точка абсолютного покоя внутри невидимого, но бешеного вихря смертельной вражды. Но сегодня движение вокруг мертвой точки было вполне зримо: со всех сторон к деревням тянулись воловьи упряжки, навьюченные ослы, толпы людей. Почему же вдруг хлынул этот потоп? А вот почему: каймакам понял, что настал его час решительными шагами достичь первых рядов своей партии. Проведя эту образцовую политическую операцию, он тем самым вплел в тенета смерти армян новую и очень крепкую нить. Речь идет об арабском национальном движении, с некоторых пор оно причиняло сирийским властям немало хлопот. Довольно широко распространенные тайные союзы, такие как «Эль Ад» («Клятва»), «Арабские братья», вели весьма успешную поджигательскую пропаганду против Стамбула, стремясь в будущем объединить арабские племена в самостоятельное и независимое государство. Здесь, как и всюду в мире, расцветал национализм, разлагая на жалкие биологические составные части религиозные, объединенные одной идеей государственные образования. В калифате заключена идея божественная, а существование турок, армян, курдов, арабов — это, так сказать, вполне земной факт. Паши прежних времен превосходно понимали, что мысль о высшем духовном единстве, идея калифата благородней, возвышенней, чем мания прогресса, свойственная некоторым карьеристам. В не раз ошельмованной, ленивой инертности, царившей в старой империи, в этом «пусть все идет, как идет», в сонной этой продажности крылась мудрая государственная политика, которую близорукий западник — ему-то результаты поскорей подавай! — и постигнуть был не в силах. А старые паши тонко чувствовали, что благородный, но запущенный дворец не выдержит излишних реставраций. Однако младотуркам удалось все-таки разрушить созданное столетиями. Младотурки сделали то, чего они, как правители многонационального государства, ни в коем случае не должны были делать! Их непомерный национализм пробудил этот же национализм у порабощенных народов. Впрочем, судьбы народов вершатся не на земле. Ибо мутен взор, не видящий за движением героев на сцене автора драмы! Люди хотят того, что им должно хотеть. Неестественно большие имперские образования распались. Означает же это только, что всевышний опрокинул шахматную доску, на которой играл сам с собой, и намерен заново расставить фигуры.

Как бы то ни было, арабский национализм наступал. Двигаясь с юга, он проник в турецкую империю до линии Мосул-Мерсин-Адана. В сирийских вилайетах уже приходилось с ним считаться, ибо в тылу и на флангах Четвертой армии распространилась какая-то подспудная строптивость — весьма опасная для вооруженных сил, ведущих боевые действия. Выступления против бинбаши в Антакье были, безусловно, связаны, если и не открыто, с.подобными настроениями. Каймакаму, таким образом, пришла на ум счастливая мысль — привлечь на свою сторону местных арабов, все более выходивших из подчинения, — разумеется, за счет армян. Он думал добиться своего, разжигая еще и исламский фанатизм. По закону о депортации, вся собственность армян переходила в руки государства. Так, по крайней мере, значилось на бумаге. На самом же деле местным властям предоставлялось поступать в этом случае как им заблагорассудится.

Уже на следующий день после поражения каймакам Антакье разослал чиновников и не столь далекие от Муса-дага районы с преобладающим арабским населением. Там посланцы каймакама объявили, что самая плодородная часть Сирии между Суэдией и Рас-эль-Ханзиром, с ее виноградниками и фруктовыми садами, шелководством и пчеловодством, богатыми водными источниками и лесами, со всеми усадьбами и домами, будет безвозмездно распределена среди тех, кто не позднее, чем через два дня, явится в армянскую долину. Мюдиры не без коварства намекнули, что при разделе земель старательным арабским крестьянам отдадут предпочтение перед турками.

Оттого-то и возникло это неожиданное переселение народов. Каймакам не преминул явиться лично и остался в Йогонолуке присмотреть за разделом, да и снискать симпатию арабских нотаблей. Он поселился на вилле Багратяна, разумеется, после того как оттуда выгнали мухаджира с его семейством.

Через каких-нибудь двое суток деревни были заселены столь же густо, как до Исхода. Неожиданно разбогатевшие арабы и турки спешили брататься. В жизни они не видели таких просторных усадеб! Жить в них и то было жаль! Все церкви тотчас превратили в мечети, и в первый же вечер муллы совершили моление. Они благодарили бога за новые прекрасные дома и земли. Одно омрачало их радость — наглые и грязные свиньи христиане там, на горе! Долг каждого правоверного уничтожить их! Ибо только тогда можно будет благочестиво пользоваться всеми богатствами.

Мужчины выходили из мечети, сверкая глазами. Они горели желанием скорее избавиться от ограбленных хозяев домов, дабы утихло не то чтобы очень сильное, но все же неприятное чувство в их вполне добрых крестьянских душах.

Угрюмо, но и равнодушно наблюдали защитники Муса-дага гибель своей родины.

Что сталось со временем? Сколько безмерной вечности нужно дню, чтобы доползти до ночи? И до чего же быстроног день рядом с ночью-улиткой! И где Жюльетта? Давно она живет в этой палатке? А в доме она разве когда-нибудь жила? И была ль она когда-нибудь в Европе? Да и кто такая эта Жюльетта? Нет, это не она, что пленницей живет здесь средь горного народа! Не она, проснувшись поутру, дивится: куда это я попала?

С кровати соскользнула белая усталая женщина, ступила на ковер, накинула на себя халат и села на маленький складной стульчик перед зеркалом. Ради чего? Ради того, чтобы посмотреть на землистое и все же обожженное солнцем лицо. Зачем? Разве это лицо с такими тусклыми глазами, загорелой кожей, сухими волосами может привлечь молодого мужчину?

С некоторых пор Жюльетта отпускает своих девушек спозаранку. Боязливыми руками, будто совершая преступление, она остатками эссенций и притираний пытается привести себя в порядок. Потом одевается, надевает большой фартук, повязывает голову белой косынкой — какое-то подобие чепца. С тех пор, как она работает в лазарете, она иначе не одевается. Чепец и фартук — ее моральная поддержка. Это ее униформа, внешне более всего соответствующая ее положению на Дамладжке.

Перед уходом она бросается на колени подле кровати, обхватывает подушку, будто хочет спастись, спрятаться от пробудившегося дня. Когда-то раньше, много дней (или лет?) тому назад, она чувствовала себя покинутой, несчастной, а теперь мечтает вернуться в это несчастье, не отягощенное ее виной. Сколько свет стоит — так подло, как она, ни одна женщина не поступала! И какая женщина! Достойная, гордая, за все годы своего замужества ни разу не помыслившая о каком-либо «приключении». Но разве сотни парижских «приключений», любовных авантюр не сущий пустяк рядом с ее подлейшим предательством в разгар отчаянной борьбы перед лицом неминуемой смерти? Словно девочка, Жюльетта шептала: «Я не виновата!». Но разве это помогает? Властью, ей неведомой, она была отдана на этой беспощадной чужбине тому, что ей казалось родным. Быть может, ради того, чтобы пробудить в себе противоборствующую силу, она вскрикнула: «Габриэл!». Но Габриэла не было, как не было и Жюльетты. Ей все реже удавалось воскрешать в поблекшем альбоме памяти его истинный образ. А чужой, бородатый армянин, что время от времени подсаживается к ней, — разве это Габриэл? Жюльетта испугалась своих слез. Она долго вытирала глаза. Ждала, пока не пропала краснота.

Всех не слишком тяжело раненных Петрос Алтуни велел перенести «домой», в шалаши. Хотя он ничем своих распоряжений не обосновал, повод для этого был. Вести о победе армян четырнадцатого августа облетели горы и долы северной Сирии. Особенно по душе она пришлась дезертирам, прятавшимся в окрестных горах. И впрямь, уже на другой день у выдвинутых вперед постов появились двадцать два дезертира и попросили, чтобы их приняли в ряды бойцов. Боясь измены и шпионов, Багратян сам лично проверял каждого. А так как все они выдавали себя за армян и у каждого была маузеровская винтовка и патроны, он, в конце концов, принял всех новичков.

Среди них был молодой мужчина, какой-то странный, словно оцепенелый. Он говорил, будто четыре дня назад бежал из пехотных казарм в Алеппо и долгий переход отнял у него все силы. Вечером человек этот бледный, как смерть, явился в лазарет к доктору Петросу и, пробормотав что-то непонятное, потерял сознание. Врач велел его раздеть. Несчастного парня бил озноб. Грудь была усеяна красными точками, за ночь их стало больше. Петрос Алтуни после очень длительного перерыва все же обратился к своему заброшенному справочнику. Но буквы не поддавались расшифровке. Тогда он попросил француженку:

— Взгляните-ка, милая, как по-вашему — что это такое?

Жюльетта за все это время так и не привыкла к виду крови, к повседневным ужасам лазарета. Всякий раз, когда она переступала его порог, к горлу подступала тошнота. Она очень старалась, помогала всюду, где только могла, но отвращение и страх не проходили, а только усиливались. Однако в эту минуту ее охватил какой то странный восторг. Показалось: вот сейчас и именно здесь должна она искупить свое предательство. Покрытый сыпью несчастный в судорогах бьется у ее ног, от него дурно пахнет, он пышет жаром, на губах пена, и почему-то ей почудились в нем сразу и Габриэл и Стефан в одном лице. Жюльетта встала на колени и, сама уже теряя сознание, закрыв глаза, уронила голову на впалую грудь больного.

Голос Гонзаго заставил ее вскинуться.

— Что вы делаете? Это безумие!

Тут и в старом враче, видно, заговорила совесть, и он сказал женщине:

— Пожалуй, вам лучше пореже у нас бывать.

Гонзаго украдкой подмигнул ей. Она послушно пошла за ним. Для нее сейчас и Гонзаго выпал из времени. Когда ж это случилось? В какие прошедшие времена? С каких это пор она безвольно идет за ним, едва он кликнет? Как тягостно и как огромно ее предательство и это молчание! А Гонзаго ничуть не изменился. Все то же неотвязное внимание, от его глаз, от его мыслей некуда деваться. Жизнь в лагере ничуть не отразилась на его внешности. Его пробор всегда безупречен, сюртук тщательно вычищен, сам он чист, кожа бела, дыхание приятное. Любит ли она его? Нет, это другое, гораздо страшней. Даже несчастная любовь всегда найдет выход, хотя бы в мечтах. А тут выхода нет...

Часто бывало и так: нет Габриэла, но нет и Гонзаго! Вначале во всем этом было что-то приятное, по-домашнему родное, словно бы что-то, нечаянно попавшее в этот мир, рождало отклик в душе, а теперь оно превратилось в чудовищную неотвратимость и нет от нее спасения! Когда Гонзаго прикасался к ней, Жюльетта чувствовала нечто, никогда ранее не испытанное. Но вместе с этим росла и ненависть к себе — предательнице. Многие скрытые за кустами и деревьями уголки на приморских склонах горы стали местом их встреч. Порой в ней вспыхивали остатки гордости, и она спрашивала себя: «Неужели это я? Здесь, прямо на земле?..». Но Гонзаго превосходно умел устранять, исключать все безобразное. Быть может, только в этом одном он был одарен: таковы игроки, коллекционеры, охотники, развившие в себе только одну какую-то способность, зато уж сверх всякой меры. С такими людьми его роднили целеустремленность и неистощимое терпение. Это оно привело Гонзаго на Дамладжк, оно помогало ему сдержанно, но уверенно ждать своего часа. Но эта всегдашняя его собранность вызывала у Жюльетты нечто противоположное — рассеянность и полный паралич воли. Часто на нее нападала какая-то суетливая растрепанность, что-то творилось внутри, какие-то отвратительные мохнатые листья закрывали доступ свету...

Они сидели в укромном уголке Дамладжка, который между собой называли «Ривьерой». Гонзаго разломил сигарету пополам и одну половину бережно закурил.

— У меня осталось только пятьдесят штук, — сказал он и прибавил, словно пытаясь успокоить тревогу из-за того, что табак на исходе:

— Но ведь нам уже недолго-здесь сидеть...

Она посмотрела на него невидящими глазами. Голос его был все так же рассудительно спокоен.

— Думаю, что мы уйдем отсюда, ты и я. Пора уже!

Она, как видно, все еще не понимала, о чем это он.

И тогда Гонзаго хладнокровно, в подробностях, рассказал ей о своем плане. Трудно будет только первые два часа. Небольшая прогулка в горах, ничего страшного. Необходимо пробраться по гребню в южном направлении и выйти правее небольшой деревушки Хабаста в долину Оронта, а затем на дорогу в Суэдию. Прошлой ночью он проделал этот путь и, не встретив ни души, добрался до винокуренного завода. Зашел к директору, который, как Жюльетта хорошо знает, грек и человек весьма влиятельный.

— До чего же все просто! — удивлялся он. — Директор отдает себя полностью в наше распоряжение. А двадцать шестого августа маленький каботажный пароход с грузом продукции завода отплывает в Бейрут. Две промежуточные остановки в Латакии и Триполи, и двадцать девятого он прибывает в Бейрут. Пароход плавает под американским флагом, да и завод принадлежит ведь американской компании. Директор говорит — полная безопасность обеспечена, так как кипрский флот на этих днях тоже выходит в море. У тебя будет отдельная каюта, Жюльетта, а в Бейруте ты — свободный человек. Все дальнейшее — вопрос денег. А деньги у тебя есть...

Глаза ее стали совсем черными.

— А Габриэл и Стефан?

Гонзаго аккуратно сдул пепел с рукава.

— Габрнэл и Стефан? Так ведь сразу видно, что они армяне. Я говорил с директором и о них. Он наотрез отказался. Он, видишь ли, ладит с турецкими властями и не хочет вмешиваться. Все это он очень откровенно объяснил. Да, Габриэлу и Стефану, к сожалению, помочь нельзя...

Жюльетта отодвинулась.

— А мне — можно?.. И ты готов...

Гонзаго покачал головой — щепетильность Жюльстты он явно счел чрезмерной.

— Габриэл же сам хотел тебя отправить. Помнишь? Кстати, со мной.

Она стиснула виски ладонями.

— Да, он хотел отправить меня и Стефана... А я так с ним поступила... Я его обманываю...

— Ничего подобного! Тебе вовсе не надо его обманывать. Мне ли требовать этого от тебя? Напротив, скажи ему все. Сегодня же.

Жюльетта вскочила. Кровь бросилась ей в лицо.

— Что? Ты предлагаешь мне убить его? В его руках судьба пяти тысяч человек! И мне его убивать?

— К чему эти громкие слова! — не вставая, бесстрастно сказал Гонзаго. — Так мы только все перепутаем. Убивают обычно совсем чужих и незнакомых людей. И это случается каждый день. Но бывает так, что надо решать: или наша собственная жизнь — или наши близкие... Да разве Габриэл тебе все еще близок? Убьешь ли ты его, если сама спасешься, Жюльетта?

Его спокойствие, его уверенный взгляд вновь привлекли Жюльетту к нему. Взяв ее за руку, Гонзаго отчетливо, вразумительно принялся излагать свою философию. У каждого человека есть одна неповторимая жизнь. И если есть у него обязательства, то только перед этой единственной жизнью и больше ни перед чем. Из чего же она состоит, эта самая жизнь, по природе, по самой своей сути? Из длинной вереницы желаний и страстей. И пусть они порой существуют лишь в воображении, важно одно — они должны быть сильными. Эти желания и эти страсти нужно утолять, не считаясь ни с чем. В этом весь смысл жизни. Потому-то идешь навстречу опасности, даже навстречу смерти, ибо вне стремления утолить наши желания жизни нет.

Пример столь логичной и искренней позиции? Сам Гонзаго. Ни минуты он не колебался ради своей любви пойти навстречу любой опасности, даже обрек себя на весьма неудобное существование. Под конец он сказал презрительно:

— Все, что ты считаешь любовью, заботой, самопожертвованием, — просто-напросто душевная лень и страх.

Голова Жюльетты упала ему на плечо. Опять этот неслышный гул. Опять ее куда-то уносит...

— У тебя все уж до того взвешено и измерено, Гонзаго! Не будь таким ужасающе рассудительным. Я этого не вынесу. Почему ты так переменился?..

Его легкая рука, чье прикосновение было чудом нежного искусства будить страсть, скользнула по ее плечу, груди, бедру. Жюльетта зарыдала. Гонзаго утешал.

— У тебя есть еще время решать, Жюльетта. Семь долгих дней. Кто знает, что может случиться за эти дни...


После довольно долгого перерыва Тер-Айказун созвал Большой Совет. Члены его сидели на длинных скамьях в правительственном бараке. Сидя в своей каморке, как это уже вошло у него в привычку, безучастно слушал их Грикор. Так и казалось, что мудрец, чтобы обрести духовное совершенство, полностью отказался от общения с людьми. Почти ни с кем он уже не разговаривал, разве что с самим собой. Правда, тут уж он бывал многословен — случалось это в самые одинокие ночные часы. Нечаянный прохожий, услышавший его, ничего бы не понял. Грикор задумчиво расставлял в ряд короткие фразы, ничем друг с другом не связанные, например: «Расплавленное ядро планеты... небес-ная ось... россыпь плеяд... опыление цветка...». Слова эти возвышали душу Грикора, приближали к первопричине всякой сути. Взметнет горсть таких слов, и они как бы парят в воздухе! Вот так собирал он из них огромный купол, весь сотканный из сверкающей научной мозаики, и восседал под ним посередине, отрешенно улыбаясь, точно буддистский священник. Существует ведь ступень совершенства, аскетического богатства, которое уже ни высказать, ни сообщить людям нельзя, ибо все подлинно возвышенное — асоциально. На эту ступень, возможно, и поднялся аптекарь Грикор. Людей он давно уже перестал поучать. Прежние его ученики не навещали его, да он о них и не спрашивал. Прошли времена былого величия, когда он во время ночных прогулок показывал Восканяну, Шатахяну, Асаяну и прочим звездные миры, давая им самые невероятные названия, приводя неслыханные цифры, почерпнутые из его алчущего бесконечности воображения. Теперь огромные звезды и слова кружили внутри него и не возникало уже жгучей потребности радостно поведать о них другим. Аптекарь Грикор спал не более часа в сутки. С каждым днем чудовищная боль все злее сводила его сухожилия и суставы. А когда Петрос Алтуни, заметив состояние друга, задал ему обычный вопрос, Грикор торжественно ответил по латыни: «Rheumatismus articulorum et musculorum». Ни разу ни единого слова жалобы не слетело с его уст. Болезнь была ниспослана ему, дабы утвердилось всемогущество духа. Однако она повлекла за собою кое-что другое: все вокруг словно померкло. Вихрем уносился от него весь мир. Вот и сегодня, когда заседали члены Совета, он следил за ними напряженным взглядом и шевелил губами, повторяя их слова и не понимая, будто глухонемой. Казалось, он уже не воспринимает обыкновенную человеческую речь.

Совещание на сей раз затянулось. В стороне сидели Авакян и общинный писарь Йогонолука, они вели протокол и оформляли резолюции. По особому распоряжению Тер-Айказуна перед бараком выстроилась охрана лагеря.

Вардапет не был склонен к пышности, поэтому, надо думать, потребовав этой меры безопасности, он преследовал некую цель. И если сейчас охрана должна была всего лишь обеспечить спокойную работу Совета, не допускать посторонних, то ведь в будущем, при более напряженной обстановке, возможно, и впрямь возникнет подлинная необходимость охранять порядок и руководящий орган.

Как обычно, Тер-Айказун председательствовал прикрыв глаза и, как всегда, казалось, что его познабливает. Доклад о положении с продовольствием, который председатель поставил первым, сделал пастор Арам Товмасян, как лицо, ведающее порядком в лагере. Он обрисовал истинное положение дел. После стихийного бедствия — ливня с градом, сгорел еще и амбар, подожженный прямым попаданием снаряда. Он уничтожил как остатки муки, так и особенно ценные продукты: масло, вино, сахар, мед. Без кофе и табака обойтись можно, но без соли не обойдешься, а ее осталось только на три дня. Люди питаются одним мясом. Почти всем это претит, да и запасы мяса тают с ужасающей быстротой. Мухтары пересчитали скот и установили, что со времени исхода стадо уменьшилось на треть. Дальше так хозяйство вести невозможно. Иначе очень скоро не останется ничего, а это — конец.

Затем пастор уступил место Товмасу Кебусяну — как человек сведущий, тот должен был определить состояние стада. Кебусян поднялся, покачал головой и закосил своими неодинаковыми глазами на всех сразу и ни на кого в отдельности. Начал он с жалоб по поводу потери своих превосходных овец. Он выращивал их столько лет, не щадя сил. Теперь его милых овечек не узнать. В добрые старые времена упитанный баран весил от сорока до пятидесяти ока’. А ныне — вдвое меньше. По мнению мухтара, тут две причины. Первая, пожалуй, — общинное ведение хозяйства — будь оно неладно... Он-то, конечно, понимает — иначе сейчас нельзя. Но это дурно отражается на скотине. Кому как не ему знать своих баранов. Они тощают потому, что нет у них хозяина, некому о них заботиться. Вторая причина не имела такой политической окраски, но звучала более убедительно. Лучшие пастбищные делянки внутри оборонительного пояса потравлены не только овцами и козами, но и ослами. А от плохого корма мясо жесткое, жира скотина совсем не нагуливает. Да и с молоком обстоит не лучше, содержание в нем жира быстро уменьшается. О масле и сыре вообще нечего говорить!

И Кебусян жалобно закончил:

— Единственный выход — новые пастбища, тогда и мясо будет другое.

Габриэл Багратян решительно возразил: нам не дано жить в довольстве и мире, мы точно в Ноевом ковчеге среди кровавого потопа. О свободном передвижении людей и скота нечего и помышлять. Турецкие разведчики обложили оборонительное кольцо со всех сторон. Выгонять скот за пределы лагеря, да еще на северные склоны Муса-дага — означает идти на такой риск, за который никто не может взять на себя ответственность.

— Какого дьявола! — воскликнул он. — Неужели нельзя найти новые пастбища внутри кольца? Выгоняйте скот на вершины!

— Но наверху трава низкая, сожжена солнцем, — перебил его мухтар Абибли, — такую и верблюды не жрут.

Но Габриэла невозможно было сбить.

— Лучше тощее мясо, чем никакого, — сказал он.

Тер-Айказун согласился с Багратяном и предложил пастору продолжать. Арам Товмасян заговорил о том, как пагубно, не имея хлеба, питаться одним только мясом. Он мог бы привести сотни причин и не последняя — слишком быстро уменьшающееся стадо, почему необходимо скорее заменить мясо другими продуктами. Совершать рейды в долину теперь, когда она заселена мусульманами — невозможно. С другой стороны — и Петрос Алтуни может это подтвердить, — однообразное мясное питание уже подорвало здоровье людей. Все больше бледных лиц, согбенных фигур. Каждый знает это по себе — пищу необходимо разнообразить.

Только после всего этого Арам Товмасян заговорил о своем плане. До сих пор никто не думал, как использовать море. А ведь есть такие места, где из лагеря можно спуститься на берег за полчаса, не более. Сам он недавно наткнулся на заросшую тропу, ее надо поправить и расширить. Есть же дорожные мастера среди жителей и дезертиров. За два дня они проложат хорошую дорогу от лагеря к морскому берегу. А потом надо выделить группу молодых людей, женщин и подростков, тех, кто постарше. Начнем выпаривать соль, создадим небольшой рыбозавод. Плот, связанный из нескольких бревен, два-три самодельных весла — и можно выходить на мелководье. Сегодня же надо поручить женщинам-мастерицам сплести неводы. Пеньковых веревок в Городе сколько угодно. И еще. Он, Арам Товмасян, хорошо помнит, что в молодости был страстным птицеловом. Мальчишки из Йогонолука, должно быть, не забыли этого искусства. Пускай выходят с сетями и рогатками на ловлю птиц! Куда как лучше, чем болтаться без всякого дела, мешать старшим. Ну а об охоте на что другое, к сожалению, думать не приходится.

Предложение пастора разводить рыбу и заставить ребят ловить птиц и самим выпаривать соль члены Совета встретили с восторгом и обсудили в подробностях. Совет поручил Товмасяну немедленно взяться за исполнение этого плана.

Потом выступил доктор Алтуни; он говорил о состоянии здоровья жителей лагеря. Раненых всего сорок один человек. Из них четверо с высокой температурой, остальные, благодарение богу, вне опасности. Двадцать восемь он уже отправил по домам и все они скоро вновь вернутся в строй. Гораздо более тревожит странная болезнь, занесенная в лагерь молодым дезертиром из Алеппо. Сам он со вчерашнего дня агонизирует и, быть может, уже скончался. Однако, у некоторых больных в лазарете обнаружены опасные признаки этого заболевания: удушье, высокая температура, рвота. Возможно, это эпидемия, о которой, как он хорошо помнит, несколько месяцев назад писали газеты в Алеппо. Заразная болезнь в тесном лагере не менее опасна, чем турки. Вот почему доктор сегодня утром велел отделить всех, кто, по-видимому, заразился. Между двумя вершинами, неподалеку от лагеря есть буковый лесок с родником. Это скорее даже рощица, куда обычно не заходят ни жители, ни дружинники. Там-то и следует устроить карантин. Он просит Совет назначить некоторое число людей, не способных носить оружие, сторожами в этом карантине. Сторожа эти не должны соприкасаться с жителями лагеря. Эким Петрос назвал первым кандидатом Геворка, плясуна с подсолнечником. Затем обратился к Габриэлу Багратяну:

— Друг мой, убедительно прошу тебя уговорить ханум Жюльетту больше не бывать в лазарете. Я потеряю хорошую помощницу, но ее здоровье дороже её помощи, сынок. Меня и без того тревожит состояние твоей жены. Заразиться ей слишком опасно. Мы все здесь народ крепкий, до родных наших мест рукой подать. А твоя жена, с тех пор как мы пришли сюда, на Дамладжк, очень переменилась. Как-то странно иной раз говорит, отвечает невпопад. Страдает не только ее тело. Очевидно, жизнь здесь ей не под силу. Да и как может быть иначе? Будь к ней более внимателен. Лучше всего ей лежать целый день в постели да читать романы, отвлечься от всего этого. К счастью, у нас есть Грикор — этот может снабдить французскими книгами целый город...

Габриэл вздрогнул: уже два дня, как он с Жюльеттой не перемолвился ни единым словом!

После доктора взял слово учитель Апет Шатахян и стал жаловаться, что молодежь одичала. Школьные занятия не удается проводить систематически. С тех пор как Стефан Багратян и Гайк захватили гаубицы, мальчишки совсем от рук отбились, вообразили, будто они такие же бойцы, как взрослые дружинники, старших не слушают, держатся дерзко и независимо.

Мухтары подтвердили жалобы учителя.

— Где оно, то время, — сетовал мухтар Битиаса, — когда молодым не разрешалось ни заговаривать со стариками, ни возражать, дозволено было лишь проявлять покорность.

Тер-Айказун, видно, считал, что вопрос о поведении молодежи сейчас не самый важный, и обратился к Габриэлу со следующими словами:

— Каково истинное положение нашей обороны? Как долго мы можем продержаться, Багратян?

— На этот вопрос я не могу вам ответить, Тер-Айказун. Оборона всегда зависит от наступления.

Устремив на Габриэла свой такой кроткий и в то же время решительный взгляд, Тер-Айказун сказал:

— Говорите прямо и откровенно, Багратян.

— Не вижу оснований щадить членов Совета, Тер-Айказун. Я убежден, что положение наше отчаянное...

Минуту подумав, он в нескольких словах обосновал эту свою уверенность. До сих пор армянам удалось успешно отбить два штурма. Но именно в этом успехе и заложена гибель. Несомненно, турецкие власти взбешены. Весть о сокрушительном разгроме разнесется по всей империи, и это будет тяжелым ударом для авторитета военной машины. Оттоманская военщина не может отмахнуться от подобного урока, как это было прежде. Как знать, возможно, и сам командующий армией Джемаль-паша уже взялся руководить операцией против Дамладжка. Он, Багратян, склонен опасаться этого. Во всяком случае, третий штурм ничуть не будет походить на первые два. Вероятнее всего, турки уже стянули мощные пехотные части, подвезли горную артиллерию, а быть может, выслали и пулеметные роты, чтобы взять Дамладжк штурмом. Правда, у армянской обороны есть кое-какие преимущества: получен боевой опыт, в последние дни усилены и улучшены оборонительные позиции и сооружения. Наличие гаубиц — не только моральная поддержка. Но главное — дружины теперь обстреляны, это уже подлинное преимущество.

— Потому-то я вовсе не исключаю, что с божьей помощью мы можем отбить еще один штурм, — закончил Багратян.

Затем он сделал одно чрезвычайно важное предложение:

— Как ни безумна мысль о спасении. Совет не имеет права покоряться неумолимой судьбе и ждать, сложа руки. Все, все надо испробовать! Море, правда, так ужасно пустынно, будто мореходство еще не изобретено. И все же, хоть это маловероятно, хоть надежды почти нет, бог весть, быть может, в Александретте на рейде стоит миноносец союзников. Наш долг обдумать и такую возможность. Наш долг не упустить ее. Ну а американский генеральный консул в Алеппо, мистер Джексон? Известно ли ему о смертной борьбе христиан? Знает ли он о бедственном положении на Муса-даге? Наш долг сообщить ему об этом, потребовать защиты у американского правительства.

И Габриэл изложил свой план. Надо послать две группы гонцов, одну — в Александретту, другую — в Алеппо. В Александретту — лучших пловцов, в Алеппо — лучших ходоков. Задачу пловца можно считать более легкой: ведь до Александреттской бухты всего тридцать пять английских миль на север и добраться туда можно пустынными горами, минуя населенные пункты. Однако главная задача этого плана — вплавь достичь борта корабля — потребует большой физической силы и решительности. От тех, кто пойдет в Алеппо, не потребуется такого напряжения, но зато им предстоит преодолеть расстояние в восемьдесят пять миль, причем только ночными переходами, избегая больших дорог и селений, и все-таки постоянно подвергаясь смертельной опасности. Но если курьеры сумеют добраться до дома мистера Джексона, они сами, что и говорить, будут спасены.

План Багратяна подвергся бурному обсуждению: ведь он позволял сохранить хоть малую искру самой безумной надежды; а стало быть, и позволял не поддаваться сознанию обреченности. Пловцовназначили двоих. В качестве гонца в Алеппо достаточно будет послать одного юношу. Нет никакого смысла подвергать опасности двоих. Судите сами: двое пройдут незаметней троих, а один проскользнет мимо таможенников и заптиев скорей, чем двое.

Тер-Айказун предложил выбрать пловцов и гонца из добровольцев. Гонцы — один или два, еще не решили окончательно — захватят с собой письмо американскому консулу, а пловцы — капитану корабля. Чтобы в случае ареста письма не попали в руки турок, их можно зашить в пояс.

Тер-Айказун назначил день и час для сбора добровольцев. Он, не откладывая, продиктовал общинному писарю обращение к жителям Города. Мюдиры и глашатаи должны были в тот же вечер огласить его. Сам Габриэл Багратян вызвался написать письмо консулу Джексону.

Арам Товмасян взялся составить послание капитану военного корабля. Он сел в сторонке, и пока члены Совета шумно обсуждали следующий пункт повестки дня, составил послание, которое должны были передать пловцы. Работа эта глубоко взволновала его — порой он вскакивал и, размахивая руками, с жаром прочитывал какой-нибудь отрывок. При этом он оставался собой: точь-в-точь протестантский пастор, который готовит воскресную проповедь. Послание свое он очень быстро закончил. Оно сохранилось — это свидетельство сорока дней Муса-дага.


«Любому — английскому, американскому, французскому, русскому, итальянскому — адмиралу, капитану или старшему командиру, коего достигнет сие прошение.

Сэр! Во имя господа бога и человеческого братства мы взываем к Вам. Мы, жители семи армянских деревень, около пяти тысяч душ, бежали на плоскогорье Муса-дага, называемое Дамладжком, расположенное в трех часах ходьбы северо-западнее Суэдии, на морской стороне горы.

Мы бежали сюда, спасаясь от варварства и жестокости турок. Мы защищаемся, дабы отвратить бесчестие и позор, которые грозят нашим женам.

Сэр! Вы, несомненно, знаете о проводимой младотурками политике уничтожения нашего народа. Под видом переселения и лживым предлогом необходимости предотвратить мнимый бунт, они выгоняют наших людей из домов, грабят поля, сады, виноградники, всякое движимое и недвижимое имущество. По нашим сведениям так было, помимо других поселков, в городе Зейтуне и тридцати двух окрестных деревнях...».


Затем Арам Товмасян рассказал о том, что он пережил, когда их гнали по этапу из Зейтуна в Мараш. Потом описал Исход семи деревень и в ярких красках обрисовал бедственное положение народа на Дамладжке. Обращение заканчивалось призывом о помощи.

«Сэр! Мы умоляем Вас во имя Иисуса Христа! Перевезите нас на Кипр или в другую свободную страну. Мы народ не ленивый. Не щадя себя, будем зарабатывать свой хлеб, если нам дадут работу.

Но если Вы сочтете просьбу нашу, нескромной и невыполнимой, то возьмите хотя бы наших женщин, наших детей, наших стариков. А нас, мужчин, снабдите вдосталь оружием, патронами и провиантом, дабы могли мы защищаться от войск врага до последнего вздоха.

Мы умоляем Вас, Сэр, поспешайте, пока не поздно!

От имени всех христиан здесь наверху
Ваш покорный слуга пастор А. Т.
».


Обращение это было составлено на двух языках: на одной стороне листа — на французском, на другой — по-английски. Оба текста тщательно отредактировали под наблюдением стилиста и языковеда Апета Шатахяна. Однако переписать текст мелкими буквами на узеньком листе бумаги неожиданно поручили не учителю Восканяну, прославленному каллиграфу, а Самвелу Авакяну, который был далеко не такой мастер этого дела. Грант Восканян вскочил и так уставился на Тер-Айказуна, будто намеревался вызвать на дуэль не только вардапета, но и весь Совет. Губы его беззвучно шевелились.

Его заклятый враг Тер-Айказун в ответ только снисходительно улыбнулся:

— Садись, учитель Восканян. Успокойся! Твой почерк чересчур красив. Кто увидит его, не поверит в нашу беду, раз мы способны выводить такие завитушки.

Черный гном, подняв голову, шагнул к Тер-Айказуну:

— Вардапет! Ты ошибаешься во мне! Видит бог, к этой глупой мазне я не ревную.

И воинственно потрясая кулаками перед лицом Тер-Айказуна, выкрикнул дрожащим от гнева голосом:

— Эти руки, вардапет, давно уже не держат ни пера, ни кисти, но они уже доказали, что способны держать и кое-что другое!

Если не считать этой смешной стычки, важное совещание прошло мирно, решения принимались единодушно. Остался доволен даже скептик Тер-Айказун: он надеялся, что как бы ни сложились обстоятельства в будущем, этого согласия избранников не расторгнуть, не сломить.

И на этот раз Габриэл не застал жены ни в шатре, ни на площадке среди миртовых кустов, где она обычно принимала гостей. Но там оказались учителя Восканян и Шатахян — в последнее время они несколько раз заходили сюда отдать дань восхищения мадам Багратян, однако тщетно. Особенно зол был Грант Восканян: ни одна из его многочисленных попыток явиться пред Жюльеттой в роли льва-победителя Южного бастиона не увенчалась успехом. Вне себя от бешенства, он вынужден был признать, что элегантный манекен, каким он считал мосье Гонзаго, как видно, затмевает здесь обожженного порохом воина. Но как ни был подозрителен Молчун, ни единая нечистая мысль не закралась ему в голову. Мадам Багратян была так недосягаема в своей звездной высоте, что никакие недостойные образы не смели его смутить. В этом отношении несносный карлик был целомудрен, как ашуг.

Увидев учителей, Багратян круто повернул и ушел. В некоторой нерешительности он шагал по тропинке от площадки Трех шатров в сторону «Ривьеры». Куда бы в этот час могла уйти Жюльетта, думал он. Он направился было к Городу, но тут увидел сына. Как всегда, Стефан был с ватагой Гайка. Сам Гайк мрачно шагал впереди, как бы демонстрируя, что он вожак, а может, просто желая подчеркнуть свою независимость. Несчастный Акоп с отчаянной готовностью скакал подле Стефана, остальные ребята шли как попало. Сато крадучись следовала за мальчишками.

Мальчишки притворились, будто не заметили командующего, не приветствовали его, не отдали честь и явно собирались прошмыгнуть мимо. Но Габриэл резко окликнул Стефана. Герой захвата гаубиц отделился от застигнутой врасплох ватаги и подбежал к отцу. В его повадке появилась какая-то нелепая важность и что-то дикое, перенятое у приятелей. Взлохмаченные волосы свисали на лоб. Лицо красное, потное. Глаза заволокла пелена хмельной одержимости. Одежда рваная, грязная. Раздосадованный Багратян строго спросил:

— Скажи, пожалуйста, чем ты, собственно, занят?

Стефан поперхнулся, неопределенно помахал рукой и сказал запинаясь:

— Бегаем, играем... Мы сейчас свободны от службы.

— Играете? Такие большие парни? Во что же вы играете?

— Ни во что.., просто так... папа...

Он говорил отрывисто и как-то странно снизу вверх смотрел на отца, словно спрашивал: «Папа, зачем ты разрушаешь все, чего я с таким трудом достиг у ребят? Если ты сейчас будешь говорить со мной как с маленьким, они поднимут меня на смех».

Но Габриэл не разобрал, что говорили глаза сына.

— Да ты на человека не похож, Стефан! Неужели ты в таком виде покажешься маме?

Стефан молчал, мучительно уставившись в землю. Хорошо еще, что отец говорил по-французски. Но. к сожалению, приказ был отдан по-армянски, и вся ватага слышала его:

— Немедленно ступай в палатку! Умойся. Переоденься. Вечером явишься ко мне с докладом и... в человеческом виде.

Пройдя немного в южном направлении, Габриэл Багратян вдруг остановился. А исполнил ли мальчишка его приказ? Наверное — нет. И действительно, когда позднее он вошел в шейхский шатер, Стефана он там не застал. Какое же назначить мальчишке наказание? — думал он. Тут ведь не только сыновнее непослушание — Стефан не подчинился командующему. Однако наказывать кого-либо на Дамладжке было делом непростым.

Габриэл подошел к своему чемодану, стоявшему в этой палатке, и достал из него какую-то книгу. Очевидно, совет доктора Жюльетте читать романы, которые уводили бы подальше от этой чудовищной действительности, соблазнил и его. Быть может, и ему удастся часа на два уйти от этого беспощадного мира, от своего беспокойного «я». Сегодня уже нечего опасаться: в долине ничего нового не замечено. Вернулись разведчики. Они совершили вылазку почти до самого Иогонолука и нигде не видели ни одного заптия.

Габриэл взглянул на желтую обложку. Шарль Луи Филипп*. Эту книгу он любил, хотя сейчас плохо помнил содержание. Но там, конечно же, есть маленькое кафе со столиками, выставленными на тротуар. Залитый солнцем пыльный бульвар. Крохотный дворик. Акации. Позеленевшая решетка посередине двора... И этот жалкий дворик столько расскажет о весне, сколько никогда не поведают даже в марте все эти рододендроны, мирты, анемоны и нарциссы на Муса-даге. Старая мрачноватая лестница с деревянными ступеньками, вытоптанными до впадин, но-хожих на ракушки... Постукивая каблуками, спускаются невидимые женские туфельки...

__________________________
* Шарль Луи Филипп (1874-1909) — французский писатель-реалист, одна из предтеч новой демократической литературы Франции XX века, «социалист теоретически и преданный друг трудящегося люда» (Луначарский).
__________________________

Как только Габрнэл раскрыл книгу, из нее выпал листок — письмо. Написал его маленький Стефан. Еще тогда, тоже в августе, между прочим. Габриэл был на большой конференции младотурок и дашнакцутюна в Париже. А Жюльетта с ребенком отдыхали в Монтрё. То был знаменитый конгресс братания, где было принято решение о единстве действий свободомыслящей молодежи обоих народов во имя обновления родины. Именно эта клятва, как известно, заставила Габриэла и нескольких других идеалистов записаться в училище офицеров запаса, когда над Турцией сгустились тучи войны. Письмецо Стефана так и пролежало нетронутым с тех августовских дней в парижском романе Шарля Луи Филиппа. Оно ничего не знало о грозном будущем. Стефан написал его угловатым детским почерком, как пишут, уютно пыхтя от старательности, французские приготовишки:

«Дорогой папа! Как ты поживаешь? Ты еще долго будешь в Париже? Когда ты приедешь к нам? Мы с мамой очень скучаем по тебе. Здесь очень красиво. Целую тебя.

Твой благодарный сын Стефан».

Габриэл сидел на кровати, на которой обычно спал Гонзаго Марис, и, не отрываясь, смотрел на неровные буквы, выведенные детской рукой. Непостижимо! Неужели нарядный мальчуган, когда-то нацарапавший в светлом гостиничном номере на дорогой бумаге, все еще пахнущей духами Жюльетты, эти благовоспитанные строки,— и есть одичалый подросток, только что встретившийся отцу?.. Припоминая сейчас тревожный звериный взгляд Стефана, гортанные выкрики стаи мальчишек, Габриэл Багратян не подозревал, что сам он почти так же неузнаваемо преобразился. Многие подробности того далекого августовского дня всплыли в его памяти, пробужденные детским письмом. Никакие кровавые ужасы, ни даже зрелище мученической смерти не терзали его сердце так, как этот пожелтелый листок, что уцелел от ушедшей навсегда жизни...

Насилу одолев первые пять строк романа, Габриэл захлопнул томик. Ему подумалось, что никогда больше он не сумеет сосредоточиться на какой-нибудь книге. Так огрубевшие руки токаря уже неспособны к тонкой резьбе по дереву.

Вздохнув, он поднялся с кровати Гонзаго, поправил одеяло и тут только заметил, что в ногах аккуратно сложено белье, рядом — иголки, нитки, ножницы, моток шерсти для штопки — грек ведь сам чинил свои рубашки, штопал носки. Габриэл не понял, почему вид этого белья заставил его подумать об отъезде. Он подошел к своему чемодану, бросил туда книгу. Но письмо маленького Стефана сунул в карман. Выходя из шейхского шатра, он почему-то вспомнил вокзал в Монтрё... Жюльетта и Стефан на перроне... У Жюльетты был тогда красный зонт...

Перед палаткой Товмасянов Габриэл остановился. Спросил снаружи, разрешит ли роженица навестить ее. Отозвалась Майрик Антарам. Пригласила войти. С того дня, как она стала ухаживать за молодой матерью и ребенком, Майрик, опасаясь занести к ним заразу, перестала ходить в лазарет. Страстно-волевое лицо этой немолодой уже женщины дышало материнским участием. Она без устали хлопотала вокруг матери и младенца, будто никак не могла насладиться этим ей одной дарованным счастьем. Однако, наперекор всем ее стараниям, ребенок не развивался. Крохотное личико было все еще коричневато-бурым, сморщенным, как у новорожденного. Широко раскрытые глаза смотрели невидящим взглядом. Но, что всего тревожнее — малыш не кричал. Овсанна совсем зачахла. На лице ее остался не только отпечаток тяжелых родов, оно застыло в болезненной, ожесточенной замкнутости. Исчезли все приметы молодости, проступила незаметная прежде резкость.

Едва Габриэл подошел к кровати, пасторша обнажила грудь младенца и с укором показала на лиловую родинку у сердца, разросшуюся уже до величины монеты.

— Все больше становится...— сказала она странно торжественным тоном, словно пророчица, предвещающая кару небесную.

— Тебе бы радоваться, пасторша, бога благодарить, что у ребенка знак на груди, а не на лице, — не вытерпев, с досадой упрекнула ее Майрик Антарам, — Чего тебе еще надо?

Овсанна сердито закрыла глаза, будто устала слушать пустые утешения, — она-то лучше знала.

— А почему он так плохо сосет? Почему не плачет?

Антарам грела пеленки на раскаленном камне. Не оборачиваясь, она отозвалась:

— Погоди до крещения! Два дня еще. Бывает ведь, что дети только после крещения начинают кричать.

Лицо Овсанны скривилось в упрямой гримасе.

— Если только он доживет до крещения...

Докторша совсем рассердилась:

— Всех ты замучила — и себя и других. Да кто тут знает, что через два дня будет: крещение или смерть? Сам господин Багратян и тот не знает, будем ли мы живы через два дня.

— Но пока мы живы, — улыбнулся Габриэл, — и раз так — в честь крестника и его матери мы здесь, прямо перед палаткой, устроим небольшой праздник. Я уже говорил с пастором. Госпожа Товмасян, назовите, кого вы хотите пригласить.

— Я нездешняя. У меня и знакомых тут нет...— ответила Овсанна и отвернулась.

Искуи сидела в стороне на своей кровати и не сводила глаз с гостя. Да и Габриэл то и дело на нее оглядывался. Ему показалось, что Искуи гораздо больше изнурена и больше нуждается в помощи, чем Овсанна,

— у той еще хватает сил на непонятную враждебность, да и вообще она явно пользуется своим состоянием. А юная ее золовка сидит в палатке, точно пленница...

— Не хотите ли вы меня немного проводить, Искуи? — спросил Габриэл, окинув ее ласковым взглядом.— Жена у меня пропала, иду ее искать.

Искуи посмотрела на Овсанну, будто спрашивая позволения. И та — плаксиво, давая понять, что обижена, разрешила.

— Конечно же, Искуи, иди! Ты мне не нужна. Пеленать ты все равно не можешь. Тебе полезно погулять.

Искуи колебалась. Она почувствовала в ответе Овсанны коварство. Но тут вступилась Майрик Антарам.

— Ступай, ступай, голубка. И до вечера не возвращайся. Нечего тебе здесь делать.

Выйдя из палатки, Габриэл спросил:

— Что случилось с вашей невесткой, Искуи?

Девушка остановилась и, не глядя ему в глаза, ответила:

— Ребенок очень плох. Овсанна боится, что он умрет.

Когда они отошли подальше, Искуи, наконец, посмотрела на него и прибавила:

— А может быть, тут и другое... Может быть, только теперь, после родов, проявляется ее подлинная натура.

— А раньше вы за ней ничего такого не замечали?

Ей вспомнилась жизнь в Зейтуне, в приюте. Ссоры из-за мелочей. Искуи всегда ощущала в Овсанне упрямство и строптивость. Но зачем сейчас говорить об Овсанне? И она только уклончиво заметила:

— Случалось иногда...

Габриэл и Искуи шли по направлению к Городу, хотя едва ли можно было встретить там Жюльетту.

Люди сидели перед шалашами. Здесь, на горе, воздух был приятней и прохладней, чем внизу, в долине. С моря веял ласковый ветерок. Все были чем-то заняты. Женщины чинили белье и одежду. Мужчины — кто латал обувь, кто строгал доски, а кто обрабатывал козьи и овечьи шкуры. Полным ходом работали кузница Нурхана Эллеона, его шорные и патронные мастерские. Все это было вынесено за пределы Города, чтобы обезопасить его от возможного пожара. Сейчас там трудились Нурхан с двадцатью своими подмастерьями. Стук молотов и шипенье пара не смолкали ни на миг. Ведь гвозди и штифты нужны всем. У Нурхана чинили поломавшийся инвентарь, но главным образом неисправное оружие. Как часто в такие спокойные дни от мирного трудового шума рождалась иллюзия, что на Дамладжке живут и трудятся колонисты, и не висит над ними угроза смерти! Человек не осознает мимолетности времени — в этом его детская сила, она помогает преодолевать и вчерашний день, и завтрашний. Правда, лица у всех осунулись от усталости, недоедания и недосыпания, но все же люди улыбались, приветливо кланялись Багратяну и Искуи.

И вот эти двое вышли из Города. Говорили односложно. Вопросы ни о чем — ответы ни о чем. Казалось, каждый кладет на чашу весов другого крохотную гирьку, гранатовое зернышко души — только бы не нарушилось дивное равновесие. Они шли на запад, над ними высились вершины гор. Кругом все было голо. (Мягкий ландшафт высокогорного плато остался позади. Перед ними раскрылась пустота без птичьего гомона. Лишь порой прошелестит ветерок — все для того, чтобы этим двоим лучше слышать друг друга...

Габриэл не смотрел на Искуи. Так хорошо было, даже не видя, чувствовать, что она рядом. Лишь изредка на каменных россыпях он с восхищением следил, как ее ножки с очаровательной робостью выбирали, где ступить. Разговор оборвался. Да и что сказать друг другу? И отчего-то Габриэлу представилось, будто хрупкая фигурка рядом с ним становится все тяжелей, весомей. Нет, не девичье тело становится весомей — но что же тогда? Ему казалось, будто рядом идет не только сегодняшняя Искуи — зримая и незримая, но и Искуи, вечно появляющаяся и вечно исчезающая. Не юное и прелестное создание, а изумительно воплотившаяся душа во всем своем вневременном совершенстве, низошедшая от бога и уходящая к нему. Но как облечь в слова самый редкий и самый хрупкий миг, когда человеку дано, пройдя через мгновенный соблазн пола, соприкоснуться с другим существом в его богоданной неповторимости — и он в едином вдохе вбирает в себя всю историю этой сестринской души от сотворения мира до конца его?

Габриэл взял правую руку Искуи — из-за парализованной левой она шла слева. И пока они шли, она безмолвно предалась ему всей душой, без остатка, ничего не навязывая- Они не говорили о чувстве, что расцвело так внезапно, так естественно. Они не поцеловали друг друга. Просто шли рядом и принадлежали друг другу.

Искуи проводила Габриэла до Северного Седла. А когда простилась, он долго смотрел ей вслед. И не возникло в нем ни желания, ни темного волнения, ничего корыстного, никакой оглядки на будущее. Будущее? Смешно! Все в нем было невесомой радостью. И так тихо Искуи ушла, что ему не мешали даже мысли о ней, когда он принялся обдумывать новый план обороны... А когда позже явился Стефан, Габриэл забыл наказать сына за непослушание.


Новая жизнь на Муса-даге переменила и религиозный уклад его обитателей. За последние десятилетия в армянском народе стало чуть ли не модой сменять вероисповедание. С середины прошлого века, благодаря деятельности американских и немецких миссионеров, особенно распространилось протестантство. Достаточно упомянуть превосходных священнослужителей Мараша, чьи заслуги перед армянами Киликии, Сирии и семи мусадагских деревень огромны, ибо столько труда они положили на образование, строительство. Надо признать счастливым то обстоятельство, что различие вероисповеданий не раскололо душу нации. Христианство вело здесь постоянную борьбу и поэтому его служители не допускали зависти и высокомерия по отношению друг к другу. Пастор Арутюн Нохудян из Битиаса бeз помех выполнял свои пасторские обязанности во всех семи общинах, но когда решались важные для всех вопросы, подчинялся авторитету вардапета Тер-Айказуна. Здесь же, на Дамладжке, Арам Товмасян, подчиняясь во всем вардапету, как преемник старого пастора Нохудяна, опекал души протестантов. Каждое воскресенье после обедни Тер-Айказун предоставлял алтарь в распоряжение пастора Арама, и проповедям пастора внимали не только протестанты, но обычно и все население лагеря. Отличия в обрядах потеряли всякое значение. Тер-Айказун был высшим по чину священнослужителем Горы и руководил не только делами женатых сельских священников, но как верховный пастырь опекал бессмертную душу всего народа. И само собой разумелось, что Арам-Товмасян попросил его крестить своего первенца.

Обряд был назначен на следующее воскресенье — четвертый день августа и двадцать третий день Муса-дага. Однако из-за утренних и дневных богослужений, а также других обязанностей Тер-Айказуна крещенье могло состояться только в послеполуденные часы. А так как Овсанна еще недостаточно окрепла и вряд ли смогла бы дойти до Алтарной площади, Арам Товмасян попросил вардапета самого прийти на площадку Трех шатров и там совершить обряд крещения, — тогда и мать сможет присутствовать. Заранее уговорились, что Багратян распределит около тридцати пяти приглашений среди знатных людей и командиров важнейших секторов. Принимая первенца Муса-дага в общину во Христе, очень удобно было собрать руководителей на праздник и тем самым укрепить общие связи. У Багратяна еще оставалось десять десятилитровых кувшинов крепкого вина. Он поручил Кристофору выделить два кувшина для торжества, да впридачу выставить четверть тутовой водки. Правда, закуски гостям он предложить не мог. Продовольствия у Трех шатров почти не оставалось.

В четвертом часу пополудни гости собрались на площадке. Для молодой матери и пожилых гостей принесли стулья. Старинная, дивной работы мраморная купель вместе с другими сокровищами осталась в церкви Йогонолука. Тер-Айказун надел свое облачение в шейхском шатре. Церковный служка установил на низеньком столике жестяную ванночку. По желанию Арама крестным отцом был Габриэл Багратян.

Церковный хор, возглавляемый тощим Асаяном, выстроился позади стола, на котором было укреплено распятие и стояла ванночка. Теплую воду освятили еще у алтаря. Под хоровое пение один из младших священников накапал в нее три капли священного мира.

Немного конфузясь, крестный Багратян принял младенца из рук Майрик Антарам.

Ради торжественности обряда женщины завернули желтое сморщенное существо, так и не набравшее сил, в парадную пеленку, которую, если учесть обстоятельства, вполне можно было назвать великолепной. Широко раскрытые глаза ребенка по-прежнему недвижимо смотрели мимо этой ужасной жизни, в водоворот событий которой он был брошен без всякой вины. Он и голоса не подал, будто решил, что не стоит приветствовать хотя бы писком божий свет, столь милостиво освещающий эти чудовищные законы рода людского.

Габриэл, как положено, передал священнику злосчастный сверток, который в своей странной отчужденности, казалось, противился религиозному обряду и всему тому, что он влечет за собой. Отнюдь не смиренный, на удивление холодный взгляд Тер-Айказуна словно не узнавал Багратяна. Во всяком случае, он видел в нем не человека, а лишь исполнителя роли, отведенной ему в таинстве крещения. И так бывало всякий раз, когда вардапет стоял у алтаря или облачался в рясу. Тогда из глаз его исчезало всякое сочувствие и всякие воспоминания, уступая место строгому бесстрастию, подобающему его сану. Низким звучным голосом он задал крестному отцу вопрос:

— Чего просит младенец?

И Габриэл, казавшийся себе очень неловким, ответил как полагалось:

— Веру, надежду, любовь!

Так повторялось трижды. И только после этого прозвучал вопрос:

— Какое имя дадите младенцу?

Имя ему решили дать по деду, мастеру Микаэлу Товмасяну. И тут старик, как это ни смешно, счел своим долгом подняться и отвесить небольшой поклон, словно и он, вместе с потомком, вступал в будущее. Но что до будущего, все здесь думали о нем одинаково. Даже если забыть, что все они на Муса-даге обречены, и поверить в чудо спасения, невероятно, чтобы такое жалкое, вялое тельце дожило до него.

Теперь к Габриэлу подошли Майрик Антарам, Искуи и Арам Товмасян. Младенца освободили от пеленок. Руки Искуи и Габриэла не раз касались одна другой. Люди смотрели скорбно, затаив отчаяние. Овсанна с кислой миной пуританки уставилась на гостей. В душе ее росли смертельная печаль и смертельная вражда. Объяснялось это, быть может, тем, что Овсанна чувствовала между Арамом и Искуи, между братом и сестрой, глубокую душевную общность, от которой и в эти минуты она была отстранена.

Тер-Айказун уверенным движением принял от крестного голенького ребенка, и руки его, окрестившие уже тысячи младенцев, трудились с той неземной легкостью и изяществом, которые отличают всех пастырей милостью божией в этой обыденной части действа. На несколько секунд он поднял младенца повыше и показал его собравшимся. И тут все увидели большую родинку на его груди. Потом вардапет быстро три раза окунул младенца в воду, описывая всякий раз тельцем его знак креста.

— Крещается раб божий во имя отца и сына и святого духа... Вдруг Овсанна Товмасян порывисто вскочила и с искаженным лицом вся подалась вперед. Настал решающий миг: закатится ли дитя долгим обиженным плачем в купели, как обещала Майрик Антарам?

Тер-Айказун протянул младенца крестному отцу. Но не Габриэл, а Майрик Антарам приняла его, нежно вытерла тельце мягкой тканью. Малыш так и не закричал. Закричала пасторша. Дважды она истерически что-то крикнула. Стул позади нее упал. Она закрыла лицо руками и шатаясь ушла в палатку. Жюльетта, сидевшая рядом, все же разобрала слово, которое она выкрикнула:

— Гpex! Грех!..


Немного погодя бледный, с вымученной улыбкой, из палатки вышел Арам Товмасян.

— Прости ее, Тер-Айказун. Это еще с Зейтуна, хотя до сих пор и не проявлялось. Душа ее совсем расстроена.

И дал знак Искуи пойти к Овсанне. Девушка огорченно и растерянно посмотрела на Габриэла Багратяна. Тот попросил пастора:

— Может быть, вы позволите сестре остаться с нами? Майрик Антарам уже с Овсанной.

Товмасян заглянул в палатку.

— Моя жена требует, чтобы Искуи пришла. Вот когда Овсанна уснет, тогда пожалуй...

А Искуи уже исчезла. Габриэл догадался: пасторша не хочет отпускать золовку, пусть будет прикована к ней, раз сама она так несказанно мучается.

После обряда начался праздник. Но люди так и не избавились от тягостного впечатления, какое оставили крестины.

Рядом со столом, за которым Жюльетта обычно принимала гостей, Габриэл велел поставить еще один длинный стол и скамьи. Но от этого возникла некая разница — гость гостю рознь, многих чувствительных людей она обидела. Им казалось, что за столом Жюльетты восседают «благородные», а «плебеи» вынуждены довольствоваться местом за наспех сколоченным столом. Это был, разумеется, сущий вздор. Не было такого разделения. За столом «благородных» сидели не только Тер-Айказун, супруги Багратян, пастор Товмасян, аптекарь Грикор, Гонзаго Марис, — туда нахально вперся, как всем казалось, и Саркис Киликян. Но Саркиса пригласил Габрнэл Багратян: он решил отличить дезертира и даже посадил его рядом с собой. Зато госпоже Кебусян, сколько она ни старалась, так и не нашлось места среди знати, и она вынуждена была сесть вместе с остальными мухтаршами, а ведь она, благодаря несравненно большему, хотя и навеки утраченному богатству своего супруга, считала себя намного выше их. И учителю Восканяну не выпало чести захватить местечко за почетным столом в отличие от его коллеги Шатахяна. Но он, схватив свой карабин, решительно опустился на землю у ног Жюльетты, сидевшей на самом углу. Сурово и строго смотрел он снизу вверх на обожаемую француженку. Его алчный взгляд как бы требовал: да спросите же о моих подвигах, чтобы я мог с напускной скромностью презрительно отшутиться. Но Жюльетта и не думала спрашивать его о чем бы то ни было. Напротив, Восканяну то и дело приходилось вскакивать и пропускать ее. С необыкновенным усердием играла она роль хозяйки — каждые пять минут обходила большой стол, смотрела, наполнены ли стаканы, заговаривала с гостями на своем ломаном армянском языке, угощала мухтарш сладкими сухариками и шоколадом. Никто никогда еще не видел эту чужестранку такой доброй, чуть ли не кроткой. Этим неустанно приветливым радушием Жюльетта, казалось, молила о понимании и участии.

Тер-Айказун с удивлением следил за нею из-под полуопущенных век. Но Габриэл Багратян, которого такая перемена в жене должна была бы осчастливить, словно и не замечал ее. Он был занят лишь своим соседом по столу — Саркисом Киликяном. Поминутно подзывал он Кристофора или Мисака и приказывал подливать вина в стакан Киликяна. Но Киликян пил только из своей фляги. Стакан, стоявший перед ним, он отодвинул. Из упрямства? Или это было глубокое недоверие, таившееся в душе вечно гонимого? Этого Габриэл не знал. Он страстно, но безуспешно старался разгадать душу Киликяна. Скучающее лицо живого трупа с агатовыми глазами оставалось безучастным, и отвечал он односложно. А Габриэлу непременно хотелось заставить Киликяна забыть тот день, когда Габриэл одержал над ним победу и подчинил себе. Он был убежден, что в этом человеке скрыто что-то необычное. Возможно, заблуждаясь, как бывает с иными людьми, живущими в достатке, он полагал, будто человек страдающий — всегда существо достойное. Однако все поведение дезертира, начиная со дня его унижения, и талант командира, который с таким блеском проявился четырнадцатого августа, казалось бы, давали повод Габриэлу так думать. Крайне сложное чувство вызывал у него этот человек. Габриэл понимал, что Саркис Киликян, получивший некоторое образование, — все-таки три года семинарии в Эчмиадзине, — отнюдь не пролетарий и не просто азиат. Притом он знал, какая у этого человека чудовищная судьба. Это она еще в юности исказила его черты и погасила взгляд. Судьба так упорно его преследовала, что перед его муками бледнели даже всеобщие страдания. Но этот человек одолел судьбу или, по крайней мере, выстоял, и уже одно это было для Багратяна доказательством, что это личность необыкновенная и достойная уважения. Но кроме этих, можно сказать, положительных чувств, Киликян внушал ему и немалые опасения и, пожалуй, неприязнь. Несомненно, Киликян порой и видом и характером походил на завзятого преступника, должно быть, не всегда его преследовали напрасно, что-то в его характере заслуживало это. Трудно было сказать — каторга ли сделала его преступником или же что-то преступное в самой его натуре окольным путем, через политику, привело его на каторгу. Впрочем, ничего от революционера социалистического или анархического толка в нем не было. По-видимому, никаких идеалов он не знал, никаких общих целей не признавал. Он был не злой, хотя некоторые женщины в лагере прозвали его дьяволом. Но то, что он не был злым, вовсе не означало, что он не способен в любую минуту, не моргнув глазом, совершить убийство. Вся тайна его заключалась в том, что он не был чем-то определенным, ни с кем и ни с чем он не был связан и жил, сохраняя непостижимую, предельно безразличную позицию. Среди жителей Дамладжка Киликян наряду с аптекарем Грикором был, конечно, самым асоциальным. Этот Саркис Киликян угнетал Габриэла как раз тем, что странно привлекал его. Все эти смешанные чувства слились во что-то, похожее на любовь.

Багратян-моралист но всяком случае думал, что может дезертира сделать человеком, так иной мужчина возомнит, будто должен «спасать» уличную девку. И грубую ошибку совершил командующий на Дамладжке, стараясь расположить к себе Киликяна, вместо того, чтобы постоянно сохранять должную дистанцию и строго следить за ним.

Разговаривая с Киликяном, Габриэл, к своей досаде, подмечал в себе какую-то скованность. Никак не удавалось ему найти нужный тон. Неодолимая апатия собеседника лишала его уверенности. Как всякий говорящий, он проигрывал тому, кто молчит. Так движение уступает покою, жизнь — смерти, вернее сказать, они всегда домогаются друг друга.

— Я рад, что не ошибся в тебе, Киликян. Наш успех четырнадцатого в немалой степени зависел от тебя. Твоя крепостная машина — великолепная идея. Не зря ты учился в семинарии. Осадная тактика римлян, а?

— Ничего этого я знать не знаю, — усмехнулся Саркис.

— Если турки теперь не посмеют штурмовать южный участок, — это ведь тоже благодаря тебе, Киликян.

Похвала, должно быть, произвела на Киликяна некоторое впечатление, даже чем-то приятное. Его тусклый взгляд скользнул по лицу Габриэла.

— Можно было сделать лучше...

Габриэл чувствовал в Киликяне внутренний отпор и злился на себя за слабость. Почему он не может ответить Киликяну тем же?

— Ты, наверно, на нефтяных вышках в Баку инженерному делу научился...

Скосив насмешливый взгляд на свою флягу, дезертир сказал:

— Я там даже десятником не был. Подсобный рабочий — и все...

Габриэл придвинул ему сигареты.

— Я позвал тебя сюда, Киликян, чтобы сказать о своих намерениях, они, между прочим, касаются и тебя. Видимо, несколько дней нас еще оставят в покое. Но рано или поздно турки пойдут на такой штурм, по сравнению с которым оба предыдущих были детскими игрушками. И в этом будущем сражении я хочу доверить тебе важный пост, друг мой.

Осушив флягу до последней капли, Саркис решительно поставил ее на стол.

— Это уж твое дело, твоя забота. Ты тут командуешь.

Тем временем за длинным «плебейским? столом стало шумно. Люди отвыкли от вина, и теперь оно оказывало свое действие. Да еще Жюльетта велела подать третий кувшин. Образовались две спорящие партии — оптимисты и пессимисты. Чауш Нурхан Эллеон вскочил на скамью. Его седые, щетинистые усы вздрагивали. Ворочая белками, он кричал сорванным фельдфебельским голосом:

— Кто надеется, что враг больше не пойдет на штурм — трус и предатель! Я, Нурхан, жду не дождусь нового штурма. И лучше сегодня, чем завтра. Да и что за жизнь здесь, на Дамладжке? Голод да хворь! Не по нутру мне это. И вообще, где радости в жизни? Мне уже пятьдесят, и я сыт по горло. А кто считает по-другому — тот дурак!

Но такие дураки нашлись и напустились на Нурхана за его сумасбродство. Старик Товмасян, изрядно захмелевший, побагровел от гнева. Богохульник этот Нурхан! — кричал он. Здесь празднуют крестины его внука, и он не потерпит таких речей. Он, как дедушка, молит Спасителя, чтобы его внучек, хоть сейчас это еще жалкий червь, однажды узнал бы беззаботные золотые дни в долине, в Йогонолуке или еще где-нибудь в этом мире. На сей счет Спаситель распорядится, как сам пожелает, а не по произволу какого-то кровожадного онбаши. Сам-то он твердо уверен, что турки скоро придут в себя.

Эти его речи дали повод выступить мухтару Кебусяну. Пошатываясь, он взгромоздился на скамью, покачал плешивой головой, весело посмотрел по сторонам и с таинственно хитрой ужимкой засипел:

— Надо уметь со всеми ладить. Двенадцать лет я был мухтаром в Йогонолуке. С кем хочешь умел договориться — и с турками, и с каймакамом, и с мюдиром... Каймакам всегда меня уважал, потому как я общинный сбор сдавал в срок. И в канцелярию к нему меня всегда пускали, все меня знали — и каймакам, и мутесариф, и вали, и визир, и сам султан. Да, все знают Товмаса Кебусяна! И ничего мне не будет, если я приду к ним переговоры вести, потому как я больше всех платил налога... А вы тут все малый налог платили, вам со мной не тягаться...

Оскорбленные в лучших чувствах старосты мелких деревень, платившие малые налоги, тут же стащили Кебусяна с его трибуны. Чауш Нурхан кричал, что не потерпит больше таких, которые даром провиант жрут, всех под ружье поставит! Будь им хоть семьдесят лет, хоть больше.

Общий хохот. Пьяный спор грозил принять скверный оборот. По счастью, Багратян, прежде чем уйти, велел не подавать больше вина. Он поспешно ушел с Авакяном, который тихо сообщил ему что-то.

Стол «благородных» пустел. Тер-Айказун покинул его, не просидев и часу. Вскоре после него Арам Товмасян скрылся в палатке жены. Когда за длинным столом разгорелся спор, туда перешел Саркис Киликян со своей флягой и, не показывая виду, что старые боевые петухи его веселят, долго смотрел на них агатовыми глазами. Гонзаго и Жюльетта тихо сидели рядом, а учитель Восканян по-прежнему восседал у ног мадам. Он пренебрег возможностью занять освободившееся место. И вдруг, будто ужаленный, Молчун вскочил. Опершись на карабин, несколько секунд он с ужасов смотрел на Жюльетту, потом круто повернулся и деревянной походкой зашагал прочь. Пил Восканян мало и однако, отойдя немного, решил, будто все, что он увидел, примерещилось ему под влиянием винных паров. Нет, невозможно! Немыслимо! Неужели его белокурая, белокожая богиня прижималась коленкой к колену этого искателя приключений, о котором никто не знает, откуда он родом!

И хотя Восканян решительно приписал безумное видение действию вина, сердце его бешено колотилось, даже когда он дошел до Алтарной площади.

Неожиданно что-то встревожило Жюльетту, она поднялась и простилась — ей давно пора к Овсанне.

Под конец за столом остались сидеть друг против друга аптекарь Грикор и Гонзаго Марис. Гонзаго рассматривал своего гостеприимного хозяина с нескрываемым страхом. Просто не верится, что человек всего за несколько недель мог так измениться! Был крепкий мужчина, среднего роста, а теперь — высохший карлик. Опухшая от водянки голова вяло мотается из стороны в сторону на тонком шейном черенке. Плечи вздернуты, перекосились, суставы пальцев распухли. Только маска мандарина почти не изменилась, разве что кожа еще больше потемнела, стала серо-коричневой. К надменному хладнокровию в лице прибавилось что-то новое, какой-то световой штрих, какая-то лукавая потусторонняя улыбка. Грикор усердно пил вино из чашки, больная рука его тряслась, и он расплескивал драгоценную влагу.

— Вам не следовало бы так много пить, господин Грикор, — предостерег его Гонзаго.

Покачав отяжелевшей головой, которая за последние недели стала совсем огромной, Грикор возразил:

— Я ничего больше не ем... А винопитие есть служба духовная, учит нас великий персидский философ Ферхад эль Катиб.

— Вам надо беречь себя. Соблюдать постельный режим.

— Я только-только почувствовал себя здоровым человеком, — заявил больной аптекарь, и это прозвучало как парадокс.

Хотя вина больше не подавали, спор за длинным столом все разгорался, слышался громкий смех, оскорбительные выкрики. Назревал скандал. К званым гостям подсело несколько незваных, в большинстве своем молодые люди. Это, несомненно, подлило масла в огонь.

Солнце уже скрылось за горизонтом. Спускался вечер. Дико пляшущие тени на земле повторяли перепалку за столом, будто некое призрачное сражение. Казалось, драки не миновать. Вдруг со стороны Города раздалась резкая барабанная дробь. Мгновенно все умолкли.

— Глашатаи, — сказал кто-то.

Другой крикнул:

— Тревога!

И стар и млад стряхнули с себя драчливость, разом вспомнили о действительности и кинулись к своим секторам обороны. Видно было, как пастор Товмасян бежит в сторону Города.

В считанные минуты на площадке никого не осталось.

— Тревога, — задумчиво повторил Гонзаго, и в его спокойных карих глазах сверкнули золотистые искорки.

Атака турок опередила его планы. На этот раз бой едва ли кончится благополучно. Что ж, может быть, уже этой ночью? А Жюльетта?

Аптекарь Грикор не в силах был подняться из-за стола. Гонзаго помог ему. Оказалось, и ноги уже не слушаются старика, пожалуй, он не добрался бы до дома, если бы Гонзаго не проводил его. Сам Грикор смотрел на свою немощь как бы со стороны, словно это был какой-то не касающийся его пустяк. Но путешествие до дома тянулось бесконечно.

— Тревога? — как-то легкомысленно переспросил он. Обстоятельство это, казалось, не очень его занимало.

— Тревога! — повторил Гонзаго внушительно. — Да такая, что нам не поздоровится.

Аптекарь через каждые пять шагов останавливался, чтобы отдышаться.

— Какое мне дело до тревог, — переводя дух, проговорил он. — Разве я с вами? Нет, я не с вами. Я — это я. Я сам по себе.

Трясущейся рукой он повел вокруг себя, словно обозначил размер и границы мира своего «я».

— Если я сказал — нет зла, то зла нет. Если я сказал — нет смерти, то нет и смерти. Пусть меня убьют — я этого не замечу. Кто разумом постиг эту истину, тот вновь построит целый мир из духа своего.

И он попытался поднять руки над головой. Однако это ему не удалось. Гонзаго, всегда считавший, что распознать беду лучше прежде, чем она нагрянет, нежели потом ее не замечать, — ничего не понял из его слов. Но чтобы доставить старику удовольствие, он вежливо спросил:

— Кого из древних философов вы только что цитировали?

Маска мандарина оставалась безучастной. Козлиная бородка вздрагивала. Высокий и какой-то пустой голос прозвучал в сгущающихся сумерках:

— Это сказал философ, коего никто, кроме меня, никогда не цитировал и цитировать не будет. Грикор Йогонолукский.

Габриэл Багратян приказал объявить боевую тревогу, хотя еще не вполне был уверен, что опасность близка. Странно, почему-то лишь после захода солнца стало ясно, что на равнине Оронта и в армянской долине турки сосредоточили необозримое количество войск. И регулярных,. и добровольных частей собралось так много, что не хватало квартир в деревнях, и солдаты расположились на ночлег под открытым небом. Огромный полукруг костров брал начало у развалин Селевкии и тянулся на север, к самой далекой армянской деревне — Кебусие.

Одна за другой возвращались группы разведчиков и докладывали совершенно невероятные вещи. Турецкие солдаты явились вдруг, словно из-под земли. И не только солдаты, заптии и четники — все мусульмане неожиданно оказались вооруженными маузеровскими винтовками и штыками. Офицеры разбивают их на подразделения. Невозможно даже подсчитать, сколько там вооруженных людей. Назывались фантастические цифры. Но когда Багратян окинул взглядом полукружье лагерных костров, растянувшееся на несколько миль, цифры эти не показались ему такими фантастическими.

Два вывода можно было сделать из всех этих наблюдений. Во-первых, в распоряжении турецкого командования находилось достаточно сил для осады Дамладжка от южного бастиона до Северной Седловины и взятия его штурмом. И во-вторых, турки так уверены в своем превосходстве, что отбросили тактику скрытого сосредоточения и внезапной атаки. Подобная открытая подготовка рассчитана была на то, чтобы ошеломить армян, и действительно ошеломила их. Но она же подсказала Багратяну и вариант обороны, предусмотренный и проанализированный им под кодовым названием «генеральное наступление». В былые мирные дни его неоднократно разыгрывали на учениях.

На этот раз Габриэл Багратян был много спокойнее, чем перед предыдущими сражениями, хотя армянам, укрывшимся на горе, теперь надеяться было не на что.

Отдав приказ о боевой тревоге, Багратян разослал своих связных по отдельным секторам с приказом всем командирам участков и свободным дружинникам собраться на командном пункте. Тем временем его обступили члены Совета уполномоченных. Испуг согнал с их лиц всякие следы прерванных крестин. На период боевых действий Багратян брал на себя, как это и было предусмотрено, также и верховное командование лагерем. Он тут же распорядился, чтобы в течение ночи приготовили завтрак для войска, использовав все свежее мясо. За два часа до восхода солнца еду надо доставить на позиции. Все вино и водку, какие еще остались, раздать дружинникам. Сам он отдал бойцам все, кроме одного кувшина с вином. Этот дар и породил позднее легенду о неисчерпаемых запасах Багратянов. Скоро командиры групп и секторов, а также прибывшие на командный пункт дружинники построились, к ним примкнули резервисты и юношеский отряд. Габриэл Багратян обратился ко всем с краткой речью:

— Насколько способен предвидеть ум человеческий, нам осталось лишь выбирать между двумя смертями: легкой и честной в бою — или подлой и страшной в резне. Если каждый из нас представит это себе, и если мы с непоколебимой решимостью выберем первую, честную смерть, то может случиться чудо, и мы выживем! Да, только так, братья мои!

Затем, согласно варианту «генеральное наступление», Багратян перераспределил командование. Чаушу Нурхану он поручил командовать сектором Северного седла и внес еще одно изменение — поручил Киликяну важный участок, расположенный выше Дубового ущелья. Были также сформированы две новые боевые группы: Летучая гвардия и отряд вольных стрелков. Для последнего Нурхан и Багратян, учитывая опыт партизанской войны на Балканах, отобрали из дружин около сотни лучших стрелков и самых ловких лазутчиков. Они должны были взять под свой контроль весь склон Дамладжка, обращенный к долине, и, затаившись в складках местности, в ямках и кронах деревьев, в кустах, подстерегать врага. Приказ гласил: пропустить наступающий турецкие колонны, а затем с тыла и с флангов внезапно обрушить на них сильный огонь. Патронов не жалеть! Каждый получил по двенадцать магазинов, то есть шестьдесят патронов — в условиях Муса-дага огромное количество! Багратян проявил непривычную щедрость. Предстоящее сражение безусловно станет решающим, теперь уж не до бережливости. Вот почему он приказал из трофейных и прочих запасов оставить лишь малую часть. Вольным стрелкам он, как всегда, четко и ясно поставил задачу: сбить наступательный прорыв врага, не давать ему ни минуты покоя, все время тревожить его тылы, особенно когда он готовится перейти в атаку. И пусть все запомнят: каждый выстрел — убитый враг!

Вслед за отрядом вольных стрелков составили отряд Летучей гвардии. Габриэл уменьшил до предела гарнизон Южного бастиона, ставший благодаря мощным укреплениям почти неприступным. А образовавшиеся бреши заполнили резервистами. Так для его Летучей гвардии высвободилось около ста пятидесяти штыков. Командование гвардией он взял на себя, намереваясь использовать ее там, где дела будут оборачиваться худо. Большую часть этого отряда удалось посадить на верховых ослов. Верховые ослы в этом краю не те знакомые всем упрямые и медленные твари — они обучены всем аллюрам. Оба отряда Юношеской когорты — связные и разведчики — получили приказ: держаться непосредственно в арьергарде Летучей гвардии, чтобы ни на миг не обрывалась связь главного командования со всеми участками обороны.

Таков в основных чертах был Ordre de bataille, который Габриэл Багратян разработал на случай «генерального наступления» и подготовку к которому он хладнокровно провел в первые часы спустившейся ночи. Под конец он сделал смотр резервистам. Им было приказано выйти из Города до восхода солнца. Половина их предназначалась для пополнения в ходе боя гарнизонов отдельных позиций, другая должна была занять длинную полосу склона между восточным краем горы и лагерем. Полоса эта местами, например, на участке Дубового ущелья шириной всего в тысячу шагов, оказалась под серьезной угрозой. Только редкие земляные укрепления, а вернее, беспорядочные кучи камней можно было здесь использовать, отражая вражескую атаку на Город.

Габриэл Багратян напомнил резервистам об их великом долге. Они — последняя линия обороны, сказал он, а у врага одна цель — обесчестить наших жен и сестер и перерезать всех детей!

После этого Нурхан Эллеон протрубил на рожке сигнал турецкой вечерней зори. Прозвучал он как-то ожесточенно, с заиканием и означал отбой.

Габриэл отправился к гаубицам, где собирался провести остаток ночи. С помощью Нурхана он кое-как обучил нескольких молодых дружинников артиллерийской службе. Незадолго до полуночи вернулся последний разведывательный дозор. Ничего неожиданного в их сообщении не оказалось. Единственная новость: на крыше виллы Багратянов развевается знамя с полумесяцем, во дворе много лошадей, офицеры входят и выходят из дома. Очевидно, там обосновался главный штаб турок.

Дождавшись восхода луны, Габриэл спокойно измерил на карте циркулем расстояние и произвел все необходимые расчеты. Полная, будто раздувшаяся луна дарила много света, и ему удалось засечь дополнительный прицел, а уже затем получить и все данные для траектории. Снарядные ящики он приказал подтащить поближе. В них лежало пять шрапнелей и двадцать три гранаты. Половину всего запаса Габриэл велел разложить сразу же за сошником. Потом прошел все ряды и установил взрыватели, светя себе карманным фонариком.

За этим его и застала Искуи. Сначала он даже не заметил ее. Она тихо позвала. Он взял ее за руку, отошел с ней подальше от орудий — там они остались одни. В мертвенном свете луны красные ягоды, на кусте, под которым они сидели, потускнели, словно капли сургуча. Голос Искуи казался сдавленным. Она была смущена.

— Я хотела только спросить: я не помешаю, если завтра утром буду рядом с тобой?

— Для меня самая большая радость — знать, что ты рядом. — Он замолчал, подумал и прижал ее руку к своей щеке. — И все же... нет, это будет не только мешать, меня все время будет мучить мысль, что ты в опасности.

— Опасность всюду, где бы мы ни были, Габриэл. Часом раньше или позже — не все ли равно...

— А разве ты не должна завтра дежурить при Овсанне и младенце? Это твой долг, и кто скажет, что случится здесь до завтрашнего вечера...

Хрупкая Искуи вся выпрямилась и с какой-то особенной решимостью произнесла:

— Да, кто скажет, что случится здесь до завтрашнего вечера!.. Потому я не признаю теперь никакого долга, кроме... Ни Овсанна, ни ее младенец тут ни при чем. Мне они безразличны.

Габриэл нагнулся совсем близко к Искуи, посмотрел в ее огромные глаза, устремленные на него. Они словно таяли. Странная мысль мелькнула у Габриэла. Вдруг то, что сейчас так влечет его к ней, не есть обычная любовь, не то чувство, которое еще связывает его с Жюльеттой, а что-то гораздо большее и в то же время меньшее, чем любовь? Все силы ума и души будто прояснились и наполнили его блаженством, никакое вожделение не отвлекало... Быть может, то была неведомая любовь кровного родства, дарившая ему во взгляде Искуи упоение таинственного родника? Нет, не желание слиться воедино в будущем, но уверенность, что они были едины в прошлом, владела им. Он улыбнулся ей.

— Я не думаю о смерти, Искуи. Это безумие, но я никак не представляю себе, что завтра меня не будет в живых. Я считаю, это неплохое предзнаменование. А ты как думаешь?

— Смерть придет, Габриэл. Другого исхода для нас нет...

Двойного звучания ее слов он не расслышал. В нем родилась странная радостная уверенность.

— Не надо нам задумываться о будущем, Искуи. Я дальше завтрашнего дня не загадываю. Даже о завтрашнем вечере не думаю. И знаешь, я даже рад завтрашнему дню.

Искуи поднялась, собираясь домой.

— Обещай мне, Габрнэл, сделать что-то очень для тебя нетрудное: если уж не останется никакой надежды, прошу тебя, очень прошу, застрели меня и себя. Так будет лучше всего. Я не могу без тебя жить, ни минуты не могу. И не хочу, чтобы ты жил без меня хотя бы одно мгновение. Позволь мне завтра быть рядом с тобой!

Нет! Он заставил ее дать слово, что весь день она не покинет палатки. И сам дал слово, что позовет ее или придет за ней в палатку, если увидит, что все погибло — и они вместе умрут.

Давая ей это обещание, он улыбался. В душе он не был уверен, что это конец. И потому не было в нем страха ни за Жюльетту, ни за Стефана. Но когда он снова подошел к орудийному дворику и занялся подготовкой к стрельбе, его самого изумила эта уверенность в жизни, ибо чудовищная действительность опровергала ее, со всех сторон охватывая грозным полукружием костров.

Каймакам, юзбаши из Антакье, рыжий мюдир, командир батальона — четырех рот, присланных из Алеппо, — и два других офицера, сразу после захода солнца собрались в селамлике виллы Багратянов на военный совет. Все свечи были зажжены, и приемная зала сияла, как в дни званых вечеров Жюльетты. Денщики собирали со стола — господа только что откушали. Через открытые окна слышались звуки трубы и шум, какой неизбежно производит разбивающее бивак войско. Так как от этих осатаневших армян всего можно было ждать, каймакам затребовал для ставки солидную охрану. Она-то теперь и крушила сад, огород и парк,ставя палаточный лагерь.

Совет затянулся. Никак не удавалось прийти к единому мнению. Речь шла о том, штурмовать на рассвете Дамладжк или нет. Каймакам с черно-коричневыми мешками под глазами и постоянным выражением досады на лице был нерешителен и поминутно вспыхивал. Обосновывал он свою нерешительность тем, что, хотя по настоянию вали генерал-интендант в Алеппо и прислал целый батальон пехоты, однако обещанные пулеметы и горные орудия до сих пор и не прибыли. Колагази (штабс-капитан) из Алеппо объяснил упущение тем, что эти виды вооружения все до последнего исчезли вместе с отозванными пз Сирии дивизиями. Во всем Алеппо не найти ни одного пулемета! Каймакам призвал господ членов Совета подумать, не разумнее ли будет отложить операцию на несколько дней и по телеграфу запросить его превосходительство Джемаля-пашу срочно выслать необходимое вооружение. Однако офицеры не согласились — это значило бы нарушить субординацию, а тем самым вызвать гнев Джемаля и даже спровоцировать его на противодействие. Юзбаши из Антакье отодвинул стул, взял со стола записку. Руки его дрожали, но объяснить это следовало не тем, что он волновался, а тем, что курил сигарету за сигаретой.

— Эфенди, — негромко заговорил он сиплым голосом, — если мы решили дожидаться артиллерии и пулеметов, нам придется здесь зимовать. В действующей армии с этими видами вооружения дело обстоит так плохо, что нас просто подымут на смех. Я позволю себе напомнить каймакаму состав имеющихся в нашем распоряжении сил.

Не повышая голоса, он прочитал подряд цифры, значившиеся на небольшом листке.

— Четыре роты из Алеппо — круглым счетом тысяча штыков. Две роты из Александретты — пятьсот штыков. Пополненный гарнизон Антакье — четыреста пятьдесят человек. Вместе — почти две тысячи штыков регулярной пехоты. Полк на фронте и то не имеет такого состава. Второй эшелон: четыре сотни заптиев из Алеппо, триста — из нашей казы, и четыреста четников — с севера, — это еще тысяча сто человек! И еще, так сказать, третий эшелон: две тысячи мусульман из окрестных деревень, которым мы раздали оружие. В целом, мы атакуем силами в пять тысяч штыков!

Юзбаши умолк, залпом выпил чашечку кофе и закурил новую сигарету. Кто-то воспользовался паузой для реплики:

— Как-никак, а у армян две гаубицы.

Впалые щеки юзбаши дрогнули, желтый лоб покрылся испариной.

— Эти гаубицы можно не принимать в расчет. Во-первых, к ним нет снарядов, во-вторых, — нет прислуги, а в третьих, — они очень скоро снова будут в наших руках.

Усталый, а может быть и скучающий каймакам откинулся в кресле, поднял глаза:

— Не следует недооценивать этого Багратяна, юзбаши. Я видел его только один раз, и не где-нибудь, а в бане. И надо сказать, он вел себя наглейшим образом...

Молодой мюдир — веснушки, холеные ногти! — с упреком сказал:

— Военные власти допустили большую ошибку: надо было призвать этого армянского офицера из запаса. Насколько мне известно, Багратян несколько раз просил об этом. Не будь его, на всем побережье царило бы полнейшее спокойствие.

Юзбаши резко оборвал мюдира:

— Багратян или кто другой! Все эти штатские гроша ломаного не стоят. Вчера я сам побывал наверху и кое-что увидел. Один сброд! Окопы примитивные. У них и штыков-то от четырехсот до пятисот, не больше. Нам впору плюнуть себе в лицо, если мы до обеда с ними не расправимся.

— Все это верно, юзбаши, — подхватил каймакам, быстро взглянув на юзбаши, — однако и самая малая тварь, защищая жизнь, становится чудовищем.

Алеппский колагази решительно поддержал юзбаши. Он-де имеет самое твердое намерение не позднее, чем через двое суток, покинуть эти не очень благоустроенные места и вернуться в прекрасный город Алеппо.

Столь единодушная уверенность офицеров в скорой победе заставила каймакама, зевнув, заявить:

— Итак, вы гарантируете успех, юзбаши?

Юзбаши, словно дракон, выпустил две струи дыма из ноздрей.

— В военном деле ничего гарантировать нельзя. А потому я отклоняю это понятие. Одно могу сказать — если до завтрашнего вечера армянский лагерь не будет ликвидирован, я покончу с собой!

— Тогда пойдемте спать, — предложил усталый каймакам, мучительно потягиваясь.

Впрочем, выспаться как следует сему владыке не удалось. В помещении все еще витал запах от разбитых флаконов духов Жюльетты, и сон больного каймакама сопровождался какими-то угнетающими и терзающими видениями, он то и дело просыпался и с трудом после этого засыпал.

Пробуждение было не лучше сна. Едва забрезжил рассвет, как каймакама разбудил страшнейший взрыв. Полураздетый, он выскочил на веранду. Всюду видны были разрушения. Граната разорвалась перед самым подъездом. Всю землю усыпали осколки стекла. Воздушной волной выбило дверь, она валялась на лестнице. Во многих местах осыпалась штукатурка. Вывороченные камни и искореженные железные балки. Но более всего ужасал вид штабс-капитана из Алеппо. Должно быть, судьба заставила несчастного выйти из дома в тот самый момент, когда разорвалась граната. Теперь он сидел, прислонившись к стене. Синие глаза были младенчески пусты. Казалось, он замечтался о далеком прошлом. Осколок разворотил ему правое плечо, другой — пробил бедро.

Возле него хлопотал юзбаши из Антакье и, казалось, выговаривал ему — не стоит, мол, отчаиваться. Но колагази, видно, не вняв его советам, стал медленно валиться на бок. Гневно обернувшись, юзбаши закричал на остолбеневших солдат: что они тут торчат! Пускай бегут за фельдшером и санитарами! Но это было не так просто, фельдшер находился в расположении третьей роты в Битиасе. Юзбаши приказал отнести раненого в дом. Его положили на кровать в комнате Стефана. Придя в сознание, колагази стал умолять юзбаши не уходить, покуда ему не наложат повязки. А каймакам, по природе своей истинный штатский, — один вид крови приводил его в ужас, хотя в теории он воспринимал это невозмутимо — стал молча спускаться по темной лестнице в подвал.

Канонада Багратяна продолжалась. Со стороны Йогонолука донесся разрыв очередной гранаты.

Должно быть, насмешливый случай направил гранату на дом Багратяна и вывел из строя командира батальона вражеских войск. А быть может, то был вовсе не случай, а доказательство, что господь отнюдь не всегда на стороне мощных батальонов. Покамест командование оправилось, прошел час, отчего и наступление началось часом позднее намеченного. Турецкие подразделения, развернутые у подножья Дамладжка в садах и виноградниках, тоже на час задержались.

— Эти армянские свиньи каждой гранатой накрывают цель! Должно быть, у них хорошо обученные наводчики.

И пусть следующие восемь случаев оказались не столь блистательными, все же турецкие войска были разбросаны достаточно широко, и каждая граната, упавшая в их расположение, наводила ужас. В Битиасе, Азире и Йогонолуке горели три дома. В одном из отрядов заптиев, расположившихся лагерем и занятых кофепитием из походных фляг, разрыв гранаты произвел немалое опустошение. Оставив троих убитых и много раненых, эти блюстители порядка, так и не сделав ни одного выстрела, покинули театр военных действий... навсегда.

Гаубичным огнем Багратян достиг примерно того, на что рассчитывал, хотя сам так и не узнал об успехе. План вражеской операции был нарушен, а мусульмане-новоселы так напуганы, что женщины толпами обратились в бегство, направляясь к долине Оронта. Турецкое командование оказалось на время парализовано. Уже значительно позже, когда прекратился артиллерийский обстрел, стрелковые цепи турок поднялись и вошли в леса предгорий Муса-дага.

На мгновение Габриэл упрекнул себя за то, что у него недостало смелости выслать четыреста человек первого эшелона, — половину всех дружин — наперерез туркам. Таким образом, можно было подорвать наступление, не дать туркам развернуться. Однако и тут сказался его характер: он никогда не доверял всему импульсивному, не продуманному до конца. Все же сотня вольных стрелков, хитроумно укрывшись на подступах к подножию, отчаянно смелым нападением нанесла врагу большой урон и вызвала такую неразбериху и переполох, каких нипочем бы не удалось добиться лобовой атакой. Невесть откуда взявшийся трижды перекрестный огонь разогнал с трудом карабкавшихся вверх задыхающихся солдат. Оторванные от командования отдельные группы турок, которым со всех сторон грозила смерть, откатились по склону вниз. И это нельзя было даже назвать трусостью, ведь отбиваться было не от кого.

После нескольких напрасных попыток юзбаши только и оставалось собрать роты у подножья горы и приказать развести огонь под котлами.

Тем временем вольные стрелки собирали винтовки и патроны убитых и переправляли все наверх.

Каймакам, находившиеся при командовании и предельно раздосадованный, обратился к юзбаши с вопросом:

— Вы и впредь намерены придерживаться вашей тактики? Полагаю, что таким образом мы никогда не поднимемся на гору.

Юзбаши, став чернее кофейной гущи, наскочил на начальника провинции:

— Если угодно, я немедленно передаю вам командование и отстраняюсь. Все это скорее ваше дело, а не мое.

Каймакам понял, что с честолюбивым офицером надо обращаться осторожнее. Он уклонился от конфликта и с сонным видом пожал плечами:

— Вы правы. Ответственность на мне. Однако прошу вас не забывать, юзбаши, что и вы ответственны передо мной. И если операция сорвется, отвечать придется нам обоим в равной степени.

Безусловно, это была правда. И столь убедительная, что юзбаши сразу умолк. Высшие инстанции, вали, да и самого военного министра лично уже один раз потревожили Муса-дагом. Новая неудача означала бы для юзбаши одно — военно-полевой суд. А суд будет гораздо менее милостив к нему, чем к его предшественнику, старому бинбаши с пунцовыми щечками. Да, они с каймакамом связаны не на жизнь, а на смерть, и потому должны держаться заодно. И. юзбаши, сделав какое-то миролюбивое замечание, перешел к делу. Он отдал приказ роте на северном фланге немедленно начать наступление на армянские позиции у Седловины. От мысли атаковать южные позиции армян пришлось отказаться, юзбаши не хотел, чтобы его солдаты попали под каменную лавину.

Собрав офицеров, юзбаши приказал объявить во взводах, что каждого солдата, который повернет назад и побежит с поля боя, ждет неминуемый расстрел. Специально для этой цели он широкой линией расставил у подножья горы заптиев и четников. Они получили приказ немедленно открыть огонь по отступающей пехоте. От подобной палаческой задачи ни заптии, ни добровольцы не отказались. Одновременно для расправы с отступающими юзбаши приказал выстроить посадам и виноградникам еще одну линию — из вооруженных турецких крестьян — к некоторым из них затем присоединились их жены.

Страх перед приказом юзбаши не замедлил оказать свое действие. Гонимые им солдаты бегом поднимались по крутой горе и даже дух перевести не останавливались. Закрыв глаза, они преодолевали участки, простреливаемые вольными стрелками. Полдень давно уже миновал, когда трем взводам под ураганным огнем оборонявшихся все же удалось закрепиться в четырех пунктах перед армянскими позициями. Кое-как окопавшись заступом, а где и просто укрывшись за деревом, валуном или бугром, солдаты залегли. Это поистине героическое достижение, рожденное страхом, оказалось первым значительным успехом юзбаши, и он, охваченный воинственным пылом, высоко подняв над головой саблю, повел солдат на новый штурм. Им удалось зацепиться чуть пониже армянских окопов, расширив тем самым фронт атаки. Успех воодушевил турок. Со всех достигнутых точек они открыли бешеный огонь. Юзбаши сейчас было безразлично, попадают ли выстрелы в цель. За два часа армяне будут настолько оглушены и измотаны, что от наглости их не останется и следа. К тому же они увидят, что у государственной машины вдоволь боезапасов и она способна поддерживать такой плотный огонь хоть трое суток.

Защитники горы не смели и головы поднять — над ними нависла смертоносная сеть. Но что самое ужасное — от боевых порядков турок, расположенных ближе всех к Городу, сотни пуль долетали до шалашей и рикошетом поражали жителей, нанося им тяжелые рваные раны. Тер-Айказун приказал немедленно очистить Город и всем, кто не способен носить оружие, перейти на морскую сторону горы.

Покуда пехота вела непрерывный огонь по армянским окопам, юзбаши успел подтянуть резервы — и солдат, и заптиев, а под конец и вооруженных крестьян-новоселов: волна за волной поднимающиеся в атаку части лучше всего продемонстрируют превосходство турецких сил, Второй, третий и четвертый эшелоны заняли позиции сразу же за передовыми частями на сравнительно небольшом расстоянии друг от друга. Когда эти исхлестанные коварным огнем вольных стрелков разозленные люди с диким ревом добрались, наконец, до верха, юзбаши поднял первый эшелон в атаку.

Армяне уже имели опыт отражения подобных атак, к тому же они стреляли по атакующим сверху ч потому отбили эту первую волну. И как ни быстро поднимались турки в атаку, все они, не достигнув цели. были прижаты к земле, довольно далеко от армянских окопов. Несмотря на огромное численное превосходство и мощь огня, турецкие солдаты до самого вечера почти не продвинулись вперед ни на одном из участков. И при этом сыны Армении, благодаря правильному устройству своих оборонительных сооружений, не понесли значительных потерь. В плане окопы были расположены зигзагообразно, и турецкие солдаты попадали под фланговый обстрел. То тут, то там вольные стрелки обрушивали свой смертоносный огонь на резервы второго и третьего эшелонов турок.

Во время этих многочисленных безуспешных атак юзбаши потерял столько же людей, сколько бедняга бинбаши, которого из-за этого и прогнали с позором. Но юзбаши был скроен из более прочного материала, он и не думал отступать. Несколько раз он становился во главе атакующих и только чудом уцелел, проявив подлинную отвагу, достойную командующего. Больше всего внимания он уделял участку Дубового ущелья, так как ему очень скоро стало ясно, что это самое слабое место обороны. Но пока что, умело вводя в бой свою Летучую гвардию, Габриэл прочно держал инициативу в своих руках.

«Еще три часа продержаться — и наступит ночь», — думал он. Там, где сгущались тучи, его Летучая гвардия несколько раз спасала положение: то поддерживала дрогнувший окоп, то укрепляла стыки между позициями, а то и сменяла на время потрепанные дружины. Совершенно вымотанный и смертельно бледный лежал сейчас Габриэл на земле и лишь с великим трудом время от времени открывал глаза. Рядом сидел Авакян, около дюжины связных Юношеской когорты стояли наготове, ожидая приказов. Среди них находился и Гайк, но Стефана не было видно. Каждую минуту поступали новые рапорты. В основном от Северного Седла, где пока что не чувствовалось особого давления врага. Но вскоре положение изменилось. Должно быть, турки готовились нанести главный удар на севере. Донесения Чауша Нурхана делались все тревожнее. Не только сам юзбаши, но и целый штаб высоких чинов собрались за укрытиями на противоположном крыле Седла, в бинокль их хорошо было видно. Багратян решил не поддаваться нервозности младших командиров и выслать им в подкрепление свою Летучую гвардию, то есть свой последний резерв, только в крайнем случае. Северный участок считался наиболее укрепленным, и не было никаких оснований бросать туда подкрепление еще до того, как там разгорится бой. Гораздо важнее Габриэлу представлялся участок у Дубового ущелья, и он не уходил оттуда, чтобы предотвратить там возможную беду. Лежа на спине с закрытыми глазами, он, казалось, не слышал участившихся донесений с Северного Седла. «Еще два с половиной часа», — сказал он сам себе.

Наступило недолгое затишье. Габриэл уже не противился усталости. Но возможно, что именно этот приступ духовной и физической немощи оказался причиной того, что он все же попался в ловушку, расставленную ему юзбаши.

Эхо боя с грохотом вторгалось в заповедную тишину «Ривьеры». Какой-то акустический эффект настолько приблизил треск выстрелов, что Жюльетте и Гонзаго казалось: свистящая сеть пуль раскинута прямо над ними, хотя на самом деле сражение разыгрывалось довольно далеко. Жюльетта крепко держалась за руку Гонзаго. А он, весь обратившись в слух, сидел совершенно неподвижно.

— Со всех сторон надвигается... все ближе. Такое, во всяком случае, создается впечатление...

Жюльетта промолчала. Этот стучащий и свистящий шум был таким невероятно чужим, что она не понимала и не страшилась его. Гонзаго чуть подался вперед, чтобы лучше рассмотреть прибой, в далекой глубине разбивавшийся о скалы. Море было неспокойное — его гневный голос то и дело сливался с гулом ружейной пальбы. Гонзаго указал на юг, на побережье.

— Нам давно уже следовало решиться, Жюльетта, и ты жила бы сейчас в прекрасном доме директора винокуренного завода в тишине и мире.

Она содрогнулась. Приоткрыла губы, но голос ее не слушался, и она долго искала его, как нечто утерянное.

— Пароход уходит двадцать шестого... Сегодня двадцать третье... У меня еще три дня...

— Ну конечно, — он попытался ласково успокоить ее, — у тебя еще три дня... И я ни одного из них у тебя не отниму... Только бы вон те не отняли...

— Ах, Гонзаго, я не могу понять, что со мной, как-то странно все...

Она замолчала, не договорив. Ей показалось бессмысленным говорить о своем состоянии, ей и самой совершенно непонятном. Будто что-то изъято из нее — что-то мягкое и ранимое, что-то зябкое вынули из спасительной оболочки... Руки, ноги, все части тела жили какой-то отдельной, самостоятельной жизнью, ужасно холодной и не связанной с сознанием. Ей казалось, она с болезненным сожалением может отложить в сторону свои руки и ноги — взять да и запереть их в ящик. В прошлые времена, в ее разумном и светлом прошлом мире Жюльетта не осталась бы бездеятельной. «Что-то со мной не так», — сказала бы она себе и скорее всего достала бы градусник. А сейчас она мучительно старалась понять, почему ее такое страшное состояние чем-то ей приятно и нет у нее никаких желаний. И она еще и еще повторяла:

— Непонятно...

Гонзаго улыбнулся и привлек ее к себе.

— Бедняжка Жюльетта, я так хорошо тебя понимаю... Сначала ты сама себя потеряла, и это длилось пятнадцать лет, а теперь это случилось вновь и длится вот уже двадцать четыре дня. И ты никак не найдешь в себе ни мнимую, ни подлинную Жюльетту. Видишь ли, я не принадлежу ни к какому лагерю, я не армянин, не француз, не грек, не американец, я действительно никто, и потому — свободен. Со мной тебе будет легко. Но порвать тебе придется самой, от этого не уйти.

Она смотрела на него и ничего не понимала. Ружейная пальба, казалось, достигла апогея. Больше нельзя сидеть тут, ничего не предпринимая. Гонзаго помог Жюльетте подняться. Она покачивалась, будто оглушенная. Он начал терять спокойствие.

— Нам надо обдумать, как поступить, Жюльетта. Стрельба эта не внушает особого доверия. Что ты намерена делать?

Она вяло подняла руки, словно собираясь заткнуть уши.

— Я устала... мне хочется лечь...

— Это невозможно, Жюльетта. Ты же слышишь. В любую минуту может случиться непоправимое. Я предлагаю уйти отсюда и там, внизу, переждать.

Она упорно покачала головой.

— Нет, я хочу в свою палатку.

Он обнял ее и попытался увлечь за собой.

— Не сердись, Жюльетта, но нам надо все хорошо обдумать прямо сейчас. Через полчаса турецкие солдаты будут в Городе. Габриэл Багратян?.. Ты уверена, что он еще жив?

Грохот, треск, вой словно подкрепляли слова Гонзаго. Но Жюльетта внезапно стряхнула с себя оцепенение, обрела прежнюю энергию и волю. Она гневно воскликнула:

— Я хочу видеть Стефана! Хочу быть со Стефаном!

Имя сына сразу разорвало окутавшую ее пелену чудовищной нереальности. Чувство материнства вновь обрело конкретность, стало домом с крепкими стенами, в котором так хорошо укрыться от всего мира.

Жюльетта схватила Гонзаго обеими руками и резко оттолкнула от себя.

— Приведите мне Стефана! Немедленно! Слышите? Прошу вас, не теряйте времени! Найдите мне его. Я жду... Я жду...

Минуту Гонзаго раздумывал. Затем рыцарски подавил в себе протест, склонил голову:

— Хорошо, Жюльетта. Если ты так хочешь! Я сделаю все, чтобы как можно скорей найти его. Я не заставлю тебя ждать.

Гонзаго и в самом деле через полчаса вернулся с грязным, одичавшим и вспотевшим Стефаном. Мальчик нехотя плелся за ним.

Жюльетта бросилась к сыну, прижала его к себе. Судорожные рыдания без слез сотрясали ее. А Стефан так устал, что как только они все сели, сразу же уснул.

Габриэл Багратян несомненно доказал, что он, эстет, обладает недюжинным даром военного руководителя. Смертная угроза извлекла этот дар из затаенных глубин. Ошибку, которую он сейчас допустил, оказывая в ходе боя предпочтение хорошо изученным участкам, совершали многие видные военачальники. Так и Габриэл Багратян позволил увлечь себя любовью к главному предмету своего оборонительного плана — Северному сектору, и в конце концов все же откликнулся на бесчисленные донесения Чауша Нурхана, более похожие на крики о помощи. Так как турки не возобновили атак ни у Дубового ущелья, ни в других направлениях (там утихла ружейная стрельба), а в Северном секторе она разгорелась с необычайной силой, то наиболее вероятным представлялось, что враг попробует прорваться у Седловины. Это и заставило Габриэла Багратяна собрать рассыпавшуюся по краю склона Летучую гвардию и отправить ее на Север. Там, в ожидании турецких атак, она заняла вторую линию окопов и скалы-баррикады. С минуты на минуту Габриэл Багратян ожидал атаки неприятеля, ибо огонь непрерывно усиливался, да и вечер быстро надвигался. Из-за того, что никто, кроме Багратяна, не знал артиллерийского дела, гаубицы оставались неиспользованными.

Весь день Саркис Киликян, как командующий обороной сектора над Дубовым ущельем, держался великолепно и отбил пять атак. Некоторое время так и казалось, что турецкие цепи, невзирая ни на какие потери, намерены осуществить прорыв именно здесь, наверху, на этой ключевой позиции обороны: дальше перед Городом для турок уже не было никаких препятствий.

В первые часы боя Габриэл Багратян, не вполне доверяя выдержке Киликяна, держался вблизи участка над Дубовым ущельем. Несколько раз он вводил в бой свою Летучую гвардию, тревожа фланги врага. Задача, стоявшая перед Киликяном, была не из простых. Главный окоп прикрывал лишь небольшое пространство. Фланговые окопы были устроены не бог весть как, к тому же расстояние до следующих укрепленных позиций составляло несколько сот шагов, и эти бреши не были прикрыты ни крутыми спадами, как на остальных участках, ни скалами, ни зарослями. Под командованием Саркиса Киликяна находились довольно скромные силы — восемь дружин. Из-за рельефа местности они оказались сильно растянутыми. И тем не менее дружины Киликяна продержались почти весь день, не понеся значительных потерь — двое убитых и шестеро раненых. Казалось, мертвенным спокойствием командира, его равнодушием заразились и его бойцы. Сколько враг ни предпринимал атак, дружинники стреляли с такой — иначе это не назовешь — скучающей точностью, будто и жизнь и смерть — их родные дома и им совершенно безразлично, в каком из них они поселятся. Киликян держал винтовку на бруствере и курил не переставая — Багратян подарил ему целую пачку сигарет. Сейчас, когда прошло уже столько напряженных часов кровавого боя, он прислонился к стенке окопа и не отрывал глаз от кишевших врагами подступов к горловине Дубового ущелья. Впереди все было усеяно поваленными деревьями, кустами и редкими сосенками. Еще в первые дни Багратян приказал вырубить этот участок.

Голова мертвеца была недвижима. В агатовых глазах Киликяна можно было прочитать, что он в совершенстве владеет искусством выключать жизнедеятельность до предела. В трофейном мундире Киликян с его покатыми плечами и девичьей талией, еще более подчеркнутой туго затянутым ремнем, был похож на элегантного офицера. С бойцами, стоявшими рядом, он не обмолвился ни единым словом, да и они все время молчали, поглядывая на увеличивающиеся тени деревьев и кустов, которые, будто какие-то таинственные живые существа, с каждой минутой делались и длиннее и золотистей.

В этот час на Дамладжке все сыны Армении, да и дочери, за исключением разве что Грикора и Киликяна, думали о том же, о чем думал Багратян: еще шестьдесят минут — и солнце скроется! Со стороны северного сектора обороны доносились ружейные залпы. А здесь, внизу, и лес, и горы, казалось, погрузились в глубокий мир. Люди закрывали глаза, силясь хоть немного поспать стоя. При этом их не покидало ощущение, что этот украденный сон таинственным образом гонит время вперед, в объятия спасительной ночи. Дружинников, спавших стоя, делалось все больше. Под конец спала уже вся команда, расположившаяся в трех окопах. И только отшлифованные каменные глаза Саркиса Киликяна, глаза командира, были прикованы к черной опушке Дубового ущелья.

События, развернувшееся в следующие минуты, если придерживаться правды, ничем нельзя объяснить. На худой конец, конечно, можно все взвалить на летаргию, свойственную Киликяну и зародившуюся, как немая самозащита от безмерных мук, еще у одиннадцатилетнего мальчика, когда он лежал под истекающей кровью матерью. Во всяком случае, он не двинулся с места и глаза его не изменили выражения, когда снизу, из леса, выползло сначала несколько пехотинцев, а за ними высыпали на склон сразу несколько взводов, сотни солдат. Ни единый выстрел не возвестил начала этой атаки. Казалось, турки, ожидая выстрелов со стороны оборонявшихся, не желали отрываться от черных лесных выступов Дубового ущелья. А так как выстрелов не последовало, то более трехсот солдат бросились вперед и быстро залегли, используя любое прикрытие, любую выемку, выжидая, когда же армяне откроют огонь. А защитники все еще дремали, кто-то, встрепенувшись, хватал ружье, люди, щурясь, следили за мельканием каких-то фигурок впереди. На мгновение золото закатного солнца залило весь склон и вдруг раскололось на тысячи слепящих осколков. Вспыхнули полумесяцы на офицерских головных уборах. Удивительно, но ни на ком в этом боевом походе не было походных шапок.

Ослепленные сверкающей слюдой, заходящего солнца, армяне ожидали приказа и не сводили глаз с Киликяна. И тогда случилось необъяснимое. Вместо того чтобы, как уже не раз было в этот день, указать цель, выкрикнуть дистанцию и затянуться сигаретой, Киликян с какой-то задумчивой медлительностью поднялся из окопа. Дружинники восприняли это движение как приказ. Кто от усталого непонимания, кто из слепого доверия к намерениям командира, дружинники один за другим выскочили из укрытий и встали на бруствер...

Солдаты противника, подобравшиеся уже на пятьдесят шагов к переднему краю армян, в удивлении остановились и бросились наземь. Контратака! Но Саркис Киликян, засунув руки в карманы, спокойно стоял примерно в середине линии окопов. Он и не двигался с места, не кричал, не отдавал приказа, не подавал никакого сигнала. Прежде чем несчастные защитники пришли в себя, внизу прозвучала громкая команда, и три сотни маузерских винтовок разом открыли бешеный огонь по застывшим человеческим мишеням, четко вырисовывавшимся на пылавшем закатном небосводе. Несколько мгновений — и более трети дружинников уже корчилось на окровавленной земле Муса-дага.

Саркис Киликян, словно чему-то удивляясь, стоял, по-прежнему засунув руки в карманы. Турецкие пули щадили его, как будто финал этой неповторимо страшной судьбы в открытом поле был бы чересчур уж прост и лишен должного стиля.

Когда, наконец, Киликян поднял руку и что-то крикнул своим бойцам, было уже поздно. Начавшееся бегство увлекло и его. Остановились они только у каменных баррикад. Это были сложенные трапецией кучи камней в непосредственной близости от Города. Прежде чем укрыться за последней преградой, армяне потеряли двадцать три человека убитыми и много ранеными. С диким ревом турецкая пехота занимала покинутые окопы. За ней уже подходили резервы и заптии, а за ними — добровольцы и вооруженные новоселы. Прибежали сюда за своими мужьями и турчанки. Прятавшиеся за деревьями в Дубовом ущелье эти обезумевшие менады, увидев успех мужей, выскочили из укрытий и, схватившись за руки, образовали длинную цепь. При этом они кричали «Зилгит! Зилгит!» — то был древний боевой клич исламских женщин. Сам дьявол проснулся в их мужьях от этого крика, и они, как и велит отважная их вера, не думая ни о жизни, ни о смерти, рванулись вперед на каменные баррикады. Никто не стрелял, они шли на штурм с винтовками наперевес.

Однако здесь армянам, попавшим в такую тяжкую беду, кое-что и помогло. Видя, как враги закалывают штыками раненых, как давят их солдатскими сапогами, сыны Армении поняли: такова их судьба во всей ее ледяной наготе! Они снова обрели мужество и хладнокровие. Укрывшись за каменными баррикадами, они спокойно, выстрел за выстрелом, посылали врагу смерть. И очень скоро оказались в выигрыше — прежде всего во времени. К тому же в глаза врагу било щедрое солнце, а армянам оно освещало неприятеля. И еще: среди напавших возникла суматоха оттого, что на соседних участках солдаты, охваченные победным угаром, ринулись в образовавшуюся брешь. А это заставило и армян покинуть свои позиции и устремиться в самое пекло. Бой перешел в рукопашную: ни враг, ни друг уже не различали один другого, тем более, что на многих армянах была трофейная турецкая форма. Долго длилась кровавая схватка и много людей погибло, прежде чем превосходящим силам неприятеля удалось снова потеснить армян в направлении к Городу. Буквально в последнюю минуту Багратян успел прислать на помощь измотанную Летучую гвардию, и ему удалось отвратить от лагеря смертельную угрозу. Турок отбросили, но только до верхней линии окопов, которые так и остались у них в руках.

Однако самым благоприятным обстоятельством оказалась быстро опустившаяся ночь. Юзбаши так и не удалось нанести еще один решающий удар. В темноте все преимущества были на стороне армян — они-то знали Дамладжк как свои пять пальцев, и несмотря на большое число убитых, справились бы с целой дивизией.

Каймакам, удрученный колоссальными потерями, не мог понять, как ему оценивать эту неиспользованную победу. Юзбаши клялся, что на следующее утро он за каких-нибудь три часа положит всему конец. Затем он изложил свой новый план. Для прикрытия, скорей даже для маскировки, на захваченных армянских позициях будут оставлены незначительные силы; а все остальные солдаты будут отведены назад. Ночь войско проведет возле устья Дубового ущелья, и на рассвете, опираясь на захваченную линию окопов, словно могучим тараном, сокрушит последнее незначительное препятствие.

Впрочем, вооруженных крестьян-новоселов в расположении удержать не удалось: они предпочли вместо ночевки под открытым небом возвратиться в свои новые дома.

Около шести часов вечера пастор Арам Товмасян, обливаясь потом, ввалился в женскую палатку, единым духом выпил три стакана воды и прокричал:

— Искуи! Овсанна! Скорее собирайтесь! Плохо дело! Сейчас вернусь за вами. Надо спрятаться внизу, в скалах... Я пошел искать отца.

Так и не отдышавшись, пастор Арам выбежал из палатки. Искуи, выполняя обещание, весь день провела здесь. Она помогла подняться стонущей Овсанне, подала младенцу бутылочку с разведенным водой молоком и вытащила здоровой правой рукой несколько вещей из-под кровати. Но вдруг она остановилась и, не говоря ни слова, не взглянув на Овсанну, выбежала из палатки...

Прошел час после захода солнца. Большая Алтарная площадь. Трава вытоптана. Неподалеку от правительственного барака собрались члены Совета уполномоченных. Они сидели прямо на земле перед священным помостом. Вокруг в гнетущей тишине — народ. Проулки между шалашами вымерли. Порой со стороны лазарета доносился крик тяжело раненного. Часть убитых после последней атаки удалось подтащить сюда. Прикрытые чем попало, они рядами лежали на деревянном настиле танцевальной площадки. Нигде ни огня, ни костра. Совет запретил громкие разговоры. Молчание толпы было таким густым, что даже шепот казался громким. Единственный, кто не потерял присутствия духа, был Тер-Айказун. Голос его звучал спокойно и рассудительно.

— У нас только одна ночь. Я хочу сказать — восемь часов темноты.

Его не поняли. Даже Арам Товмасян, чье сердце разрывалось при мысли об Овсанне, Искуи и ребенке, строил самые невероятные планы. Самым серьезнейшим образом он говорил о том, что, пожалуй, следует оставить лагерь и искать защиты среди скал в гротах и пещерах, с морской стороны горы. Но это предложение, можно сказать, не нашло поддержки. Оказалось, люди полюбили свое новое жилище, и хоть это и было чистейшим безумием, намерены были защищать его до последнего. Разгорелся спор. В бессмысленных разговорах терялись драгоценные минуты. Время от времени в толпе, окружавшей плотным кольцом членов Совета, раздавалось судорожное рыдание. В этот день смерть вошла в более чем сто семей, если не считать раненых, попавших в руки врага. Никто не знал, сколько еще тяжело раненных лежит на поле боя. Опустившаяся на Муса-даг ночь давила, как низкий потолок. Шепот становился все неразборчивей. Но вот в темноте четко и ясно прозвучал голос Тер-Айказуна:

— Нам осталась эта одна-единственная ночь, господин Багратян. Не следует ли использовать эти короткие восемь часов?

Подложив руки под голову, Габриэл Багратян лежал на земле и смотрел в черную бездну. Он сражался со сном. Все куда-то уплывало. Какие-то обрывки слов доносились до его слуха. У него не достало сил что-либо ответить вардапету. Он пробормотал что-то невнятное. Внезапно он почувствовал, как маленькая, холодная как лед рука пробегает по его лицу. Кругом стояла такая темнота, что он не видел Искуи. Она долго искала его и наконец нашла. А теперь, как будто это само собой разумелось, села рядом с ним, прямо здесь, среди членов Совета. В эту последнюю ночь она не чувствовала никакого стыда даже перед братом. А на Габриэла Багратяна прикосновение руки Искуи подействовало словно родниковая вода. Оцепенение медленно покидало его. Он приподнялся. Сел. Взял ее руки в свои, не думая о том, заметит ли кто-нибудь эту ласку. Казалось, рука Искуи освободила его от пут усталости и смятения и вернула самому себе. Он глубоко вздохнул. Возникло ощущение бодрости, словно он, алчущий, припал к воде. Члены Совета умолкли. Послышались незнакомые голоса. Все испуганно вскочили. Турки? Из темноты вынырнули качающиеся пятна света. Это вернулся дозор вольных стрелков. За приказом на завтра. Доложили — у них убит один человек, двое попали в плен, а вольные стрелки по-прежнему на своих местах. Кроме того, они сообщили, что вражеские подразделения, за исключением небольшого прикрытия, оставляют захваченные позиции и стекаются в Дубовое ущелье. Связь между занятыми врагом окопами и главными его силами поддерживается цепочкой постов и патрулями. Намерения неприятеля очевидны.

— Да, Тер-Айказун. Эту ночь мы используем! — воскликнул Багратян так громко, что его услышали все вокруг.

В ту же минуту словно очнулись и остальные члены Совета. Всех будоражила одна и та же мысль, хотя Багратян еще ничего не сказал. Массированная ночная атака! Только она способна отвратить неминуемую гибель. Но для этого одних измотанных и выдохшихся за день бойцов недостаточно. Весь народ — и женщины, и дети должны принять участие в этой атаке, дабы придать мощь общему наступлению. Перебивая друг друга, все заговорили в полный голос. Каждый мухтар, каждый учитель торопился изложить свой план. В конце концов вмешался Багратян и прекратил разноголосицу. Не надо кричать так громко. Не исключено, что турецкие шпионы пробрались в лагерь.

Чауша Нурхана Багратян отправил назад к своим понесшим сравнительно малые потери дружинам, приказав ему взять полтораста бойцов и без шума подвести сюда, на Алтарную площадь. Оставшихся сил хватит, чтобы в случае контратаки удержать окопы и скальные баррикады. Южный бастион и южный сектор должны выделить в общей сложности двадцать дружин. Вместе с вольными стрелками и Летучей гвардией Багратян собрал таким образом более пятисот бойцов.

Однако все эти необходимые передвижения заняли довольно много времени, так как нельзя было производить ни малейшего шума, нельзя было даже громко отдавать приказы. Кроме того, формирование и распределение подразделений в кромешной тьме сильно затянулось. И лишь знакомство чуть ли не с каждым из младших командиров позволило Багратяну организовать из валившихся от усталости людей две боевые группы. Первая и более мощная была подчинена командиру вольных стрелков. Сразу после того, как ее бойцы запаслись провиантом и пополнили боезапас — в темноте это тоже заняло немало времени, — группа, отступив несколько южнее, вышла на старую скрытую тропу. Соблюдая предельную осторожность, стрелки пробирались через лес и заросли, через поляны и каменные осыпи к ночному лагерю врага, и помогало им не только звериное знание местности, но и костры неприятельского бивака, по приказу юзбаши зажженные на подступах к Дубовому ущелью. Костры были разведены преимущественно на открытых местах или на скальных площадках, так как в противном случае, хотя в самом ущелье было сыро и душно, из-за стоявшей сухоты там легко мог вспыхнуть пожар. И однако же костры эти не помешали вольным стрелкам окружить все эллипсовидное ущелье. Мусадагцы затаились в высоких деревьях, в густом кустарнике, а то и без всякого прикрытия залегли, прижавшись к земле, разве что их скрывали корни старого дерева. Они неотрывно следили за постепенно утихавшим лагерем врага. Винтовки лежали наготове, хотя залп наверху, возвещавший о начале общей атаки, должен был прозвучать не раньше, чем через час.

Нурхану Эллеону Багратян приказал во главе другой группы, состоявшей из ста пятидесяти бойцов, атаковать и отбить у врага потерянные вечером окопы. Нурхан вывел своих бойцов за каменные баррикады и подтянул их к главному окопу, не забывая и о флангах. Не только темнота, но и ласковый ветерок скрыли этот маневр от врага. Кто ползком, кто короткими перебежками — армяне продвигались вперед и вскоре им удалось зайти во фланги участка, который предстояло отбить, и тем самым взять его в клещи. Кое-что помогало им при этом. Турецкие солдаты — это была одна из сильно потрепанных рот — зажгли несколько карбидных ламп, своим резким светом превосходно осветивших пехотинцев, а все остальное погрузивших в глубочайшую темноту. Армяне и здесь преспокойно могли выбрать себе цель. Наступила такая тишина, чти, казалось, никто из них даже не дышал, будто жизнь в этом глубоком ночном руднике, где нет ни шахт, ни штолен, была засыпана.

Там, где тропа между руинами покидает отрог и поднимается по широкому подножию ущелья, у нижней границы ночного лагеря стояли каймакам и юзбаши. Несколько солдат, держась в стороне, светили им факелами и фонарями. Взглянув на модные, со светящимися цифрами ручные часы, юзбаши промолвил:

— Пора... Я намерен за час до восхода солнца поднять людей.

— Не следует ли вам переночевать на нашей квартире, юзбаши? Позади нелегкий день. Сон на мягкой кровати вам поможет.

Очевидно, каймакам был весьма озабочен состоянием юзбаши.

— Нет, нет! Спать я не могу.

В сопровождении факелоносцев каймакам стал спускаться вниз. Но неожиданно возвратился.

— Не поймите меня превратно, юзбаши. Могу я быть уверен, что в ближайшие часы нам не грозят никакие неожиданности?

Юзбаши не сделал навстречу каймакаму ни одного шага и так и застыл в полуобороте, подавив в себе желание ответить резко. Как невыносимы эти бесконечные вмешательства штатских! С укоризной он объяснил:

— Разумеется, я принял все необходимые меры. Хотя люди измотаны, я выставил дозорных по всей. высоте. Вам не следовало утруждать себя и возвращаться. К тому же, я только что приказал выслать наверх патрули и тщательно обследовать весь параметр лагеря.

Так оно и было на самом деле. Но патрули, смертельно усталые унтер-офицеры и солдаты, так и прошли мимо притаившихся армян — одни глаза их сверкали среди дубовых листьев — и возвратившись, доложили дежурному офицеру: все в порядке, местность проверена.

Габриэл Багратян бросил зажженную спичку, которой он только что зажег сигарету. На земле вспыхнул огонь и выжег кружок травы. Искуи, не отходившая от Габриэла ни на шаг, затоптала огонь.

— Как сухо все! — сказала она.

Огонь этот как бы зажег в мозгу Багратяна дерзкую мысль. Несколько минут он, словно потерянный, молчал. Мысль была двоякая: осуществление ее могло собственному народу нанести столько же вреда, сколько и врагу. Подняв над головой носовой платок, Багратян определил направление довольно сильно дувшего порой ветра. Западный. Морской. И ветки клонятся к долине. Нет, такое решение Габриэл один принять не мог, не мог его принять и Совет.

Пусть Тер-Айказун, верховный глава народа, скажет — да или нет. После минуты тягостного молчания вардапет сказал:

— Да!

Тем временем все войско покинуло Алтарную площадь и Город. Затаив дыхание, обе боевые группы ждали сигнала. Между занятыми врагом окопами и каменными баррикадами залегло еще несколько дружин, а за каменными баррикадами залег весь народ. Но это было еще не все.

Несмотря на близящуюся катастрофу, Стефан находился в чрезвычайно приподнятом настроении. Он вновь удрал от матери. В темноте кто-то что-то шептал... Близость напряженных от страха тел... внезапно вспыхивающие и тут же гаснущие фонари... ожидание самых невероятных приключений — все это рождало представление, будто вокруг царит мир необычайных снов и видений. К этому прибавилось, что Юношеская когорта получила какой-то странный приказ и всех ее членов охватила гордость. Они же участники какого-то таинственного плана. Последний заслон! Легко понять, каким образом усталость Стефана и его товарищей обратилась в ожидание, полное самых тревожных предположений.

А особый приказ касался нефти. Все бочки нефти, имевшиеся на Дамладжке, в том числе и две багратяновские, выкатили на Алтарную площадь. Туда же поднесли все оставшиеся от погасших костров ветки, палки, поленья. Сначала мальчики и пожилые люди, затем женщины и дети старше восьми лет подходили и выбирали себе палки. Учителям и Самвелу Авакяну, присматривавшим за распределением, лишь с трудом удавалось подавить возникавшие споры и шумы. Приходилось пускать в ход и кулаки.

— Тише, дьяволята!

То же самое происходило и у бочек с нефтью. Надо было окунуть палку до середины в жидкость и хорошенько покрутить ее. А людей было около трех тысяч, и времени это заняло тоже много. Давно уже прозвучал сигнальный свист, и выстрелы сверкали молниями в направлении занятых турками окопов, а люди все еще толпились вокруг бочек с нефтью. Из ущелья застучало тысячекратное эхо, с ним смешался крик ужаса, такой хриплый и жуткий, что его уже нельзя было назвать человеческим.

Габриэл Багратян стоял на небольшом каменном выступе между окопами и каменными баррикадами. Неожиданно загрохотавший бой, совсем не похожий на предыдущие, застал командующего в каком-то странном, «мечтательно отрешенном состоянии. Он так ничего и не сказал бойцам, ожидавшим позади него. Прошло несколько минут. Пальба стала удаляться. Габриэл и представить себе не мог, что первая фаза наступления могла столь быстро завершиться. Несколько резких взмахов зажженным фонарем — это Нурхан подал условленный знак: окоп вновь в руках защитников! Дружинники, преследуя врага, перескочили через него и скоро уже оставили далеко позади. Часть турецких пехотинцев в темноте заблудилась и попала в руки напиравших дружинников. Другая часть солдат, спотыкаясь, бросилась вниз, к ревущему ущелью, а преследователи штыками и прикладами сбивали их с ног.

Габриэл отослал Авакяна к резерву с приказом: «Приготовиться и — вперед!». Затем он выждал, пока шаркающая и шепчущаяся толпа приблизится, и возглавил ее. Медленно вся масса людей двинулась вниз, через кустарник, мимо убитых — туда, в бушующее ущелье!

А там — как на облавной охоте! Правда, храбрейшие из офицеров, онбашей и солдат пытались пробиться к кострам, разведенным на границе бивака, и погасить, уничтожить их, но при этом они уничтожали самих себя. Плотный концентрический огонь вольных стрелков сгонял всех в подножие ущелья. Офицеры выкрикивали противоречащие друг другу приказы. Никто их не слушал. С диким ревом пехотинцы и заптии бросались из стороны в сторону — они искали свое оружие, но даже если бы нашли его, ничего уже нельзя было предпринять: каждый выстрел убил бы товарища или брата. Многие побросали винтовки — они только мешали бежать в этом колюче-коварном хаосе. Казалось, сама армянская гора участвует в чудовищном разгроме: хитрая чаща делалась все выше и гуще, деревья разрастались. Хлещущие ветки и ползучие растения обвивали сынов пророка, и они падали. А кто падал, тот уже не поднимался. Равнодушие к смерти, свойственное этому народу, все больше охватывало его, и он только глубже зарывался в колючие листья.

В приступе бесстрашия, юзбаши, размахивая саблей, согнал кучку сбитых с толку пехотинцев. А офицеры, унтеры и старослужащие солдаты, узнавая в свете догорающих костров своих старших командиров, примыкали к ним. Постепенно образовалось ядро сопротивления, вернее сказать, ядро нового наступления. Размахивая саблей над головой, юзбаши кричал:

— Вперед! За мной!

Странное возбуждение охватило его, когда он взглянул на фосфоресцирующие часы: ему вспомнились слова, сказанные им так недавно каймакаму: «Если до завтрашнего вечера армянский лагерь не будет ликвидирован, я покончу с собой!» И действительно, в это мгновение он не хотел больше жить.

— За мной! За мной! — уже хрипел он, чувствуя, что у него одного достанет воли и сил превратить катастрофу в прорыв.

Его пример подействовал. Да и желание вырваться из этого леса гнало солдат вперед. Сбросив с себя апатию, они с криком последовали за командующим. Так и не понеся потерь, они добрались до верхнего выхода из ущелья. Совершенно обессиленные, потеряв всякое чувство реального, они брели навстречу бликам фонарей и ружейному огню армянских дружин, и тут же падали, сраженные меткой пулей. Юзбаши даже не заметил, что ранен. Он только удивился, обнаружив, что остался совсем один. Внезапно правая рука отяжелела. Заметив кровь и почувствовав боль, он даже обрадовался. Теперь и позор и понесенный урон представились ему не такими уж страшными. С закрытыми глазами, еле передвигая ноги, он поплелся вниз. Упасть бы где-нибудь и ничего больше не знать! — думал он.

Когда шум боя стал перемещаться вниз, в Городе вспыхнула первая зажигалка. Треща загорелся и первый факел, и за несколько минут воспламенились тысячи. Большинство жителей лагеря по примеру Гайка и Стефана держали в каждой руке по факелу. Широченным фронтом пламенная шеренга медленно двигалась вниз. Подобного шествия огня земля еще не видывала! И каждый, несший впереди себя потрескивающий факел, содрогался от неизъяснимого ощущения святости. Не единичные пятна света, только углубляющие бездонную ночь, а светоч целого народа пробил сияющую брешь в кромешной тьме. Торжественно и очень медленно длинные тени двигались вперед, будто шли они не на поле боя, а к месту моления.

Далеко внизу, в Йогонолуке, Битиасе, Абибли, Азире, в Вакефе и Кедер-беге, даже далеко на севере — в Кебусие, деревне пасечников, никто из мусульман-новоселов, поживившихся чужой землей, не спал.

Когда грохот боя достиг деревень, все, кто был в состоянии, схватились за оружие, заняли подступы к Муса-дагу. Правда, к устью ущелья никто не смел приблизиться. А в садах, на крышах домов толпились женщины и, объятые страхом, жадно внимали гневному лаю выстрелов. И вдруг, примерно через час после полуночи, за Дамладжком взошло солнце! Черным силуэтом обозначился гребень горы, а за ним разгорелось нежно-розовое зарево.

Это небесное знамение, а вместе с тем и чудо предвещало приход Страшного суда — и все женщины бросились наземь. А когда чуть позже сам гребень горы вспыхнул и запылал, то дать этому какое-то естественное объяснение было уже поздно. То Иисус Христос, пророк неверных, зажег солнце своего могущества на горе, и армянские джинны Муса-дага в союзе с Павлом, Петром, Фомой и другими святыми встали на защиту своего народа. Древняя легенда о сверхсилах, всегда помогавших армянам, получила в эту минуту мощное подтверждение. И так думали не только невежественные крестьянки, но и муллы, наблюдавшие это чудо с йогонолукской колокольни и церковной галереи — в поспешном бегстве они покинули превращенную в мечеть христианскую святыню.

Однако менее чудотворно, но гораздо ужаснее подействовала неудержимая стена огня на турецких солдат, еще оставшихся на склоне горы. Непостижимая сила и превосходство исходили от этой полыхающей стихии. Как будто в этот час объединилась вся армянская нация, депортационные транспорты со всей империи, дабы обрушиться на кучку сынов пророка и огнем и свинцом отомстить страшной местью!

Небольшие турецкие команды, залегшие перед отдельными участками армянской обороны, ринулись вниз. Офицеры уже не могли никого остановить. Все, кто еще был жив в этом смертоносном котле ущелья, ничего не видя и не слыша, пробивались через заросли и завалы и в конце концов достигали подошвы горы. У Багратяна недостало сил плотно-закрыть выход из ущелья.

Несколько достойнейших офицеров и солдат, недосчитавшихся своего юзбаши, вновь с боем поднялись в ущелье и унесли лежавшего без сознания раненного командира, спасая его от плена. Так юзбаши снова очутился на вилле Багратянов — турецком командном пункте. По дороге он очнулся от боли и тут же с ужасом подумал: все потеряно, христиане наголову разбили все турецкое войско! О новом наступлении уже не может быть и речи. Поняв это, он проклинал ту пулю, которая разворотила ему правую руку, но так и не довела дела до конца. Лишь одно желание владело им: скорее бы вновь потерять сознание! Но этому не дано было осуществиться — напротив, он как-то особенно четко и ясно, даже хладнокровно представил себе всю картину случившегося.

Шествие уже не застало перед собой врага. Шаг за шагом пламенные шеренги приближались к Дубовому ущелью, его склонам, поросшим лесом. Примерно на половине пути Тер-Айказун приказал остановиться, последовала команда (перебегавшая от одного конца шеренги к другому) — бросать горящие палки в кусты и быстро отбегать назад. Факелы погружались в разгоравшийся хворост. Не прошло и нескольких минут, как затрещало и загудело все вокруг. Казалось, весь Дамладжк вот-вот взорвется. Кое-где пламя уже взмыло ввысь. Горе, если ветер в ближайшие часы или дни изменит направление! Тогда и Город, раскинувшийся ближе всего к ущелью, падет жертвой огня. Какое счастье, что Багратян приказал вырубить подчистую все предполье. Огонь распространялся с такой быстротой и вспыхивал одновременно в стольких местах на высушенной летней жарой груди Дамладжка, будто это неземные силы разожгли и питали его. У вольных стрелков и дружинников, находившихся внизу, едва хватило времени собрать трофеи— более двухсот маузеровских винтовок, боеприпасы в избытке, две походные кухни, пять вьючных ослов с провиантом, палатки, одеяла, фонари и прочее снаряжение.

Когда взошло настоящее солнце, весь Дамладжк лежал погруженный в каменный сон. Бойцы спали там, где их сразила усталость, только немногим удалось добрести до ночлега. Мальчишки спали кучей, прямо на земле. В шалашах женщины как вошли, так и упали на циновки и спали растрепанные, не умывшись, и даже не подошли к малышам, а те плакали теперь уже от голода. Спал Багратян, спали все стрелки. Даже у Тер-Айказуна не хватило сил докончить благодарственный молебен. В конце священнодействия он рухнул, да так и остался лежать. Спали мухтары, не отобрав овец для забоя. Спали мясники, и спали доярки. Никто, ни один человек не приступал к ежедневным обязанностям. Очагов никто не разжигал, воду из родников никто не носил, никто не заботился ни о раненых, ни о тех, кто кое-как дотащился до лазарета. Лица без носа, челюсть — кровавое месиво, разорванные пулями «дум-дум» тела, стонущие и иссохшие от жажды раненные в живот — всем этим несчастным доктор Петрос уже не мог помочь, им могла помочь только смерть. Они лежали в каком-то оцепенении, которое, может быть, помогало им преодолеть последние, столь медленно текущие часы, а доктор Петрос только подходил к каждому и ласково наклонялся к нему.

Внизу, в долине, спали пехотинцы, заптии, четники — все, кому чудом удалось унести ноги. Офицеры спали на вилле Багратянов. Первую жертву вчерашнего дня — колагази из Алеппо еще несколько часов назад отправили на санитарном фургоне в Антакье. Теперь на кровати Стефана спал другой раненый — юзбаши.

И каймакама тоже в жюльеттиной комнате свалил сон. Он долго сидел над рапортом для вали Алеппо, потом уронил голову на стол и заснул. Но в его сонной голове, не прячась и не увертываясь, как наяву, мысль и совесть продолжали беспощадную работу. Каймакам только что пережил самую большую неудачу в своей жизни. Но в каждой неудаче сокрыта и доля благоволения, ибо она обнажает тщету и смехотворность человеческих посягательств на раздачу оценок. И чего только не пришлось пережить сейчас этому каймакаму, чиновнику высокого ранга, видному члену Иттихата, высокомерному коренному осману, глубоко убежденному в превосходстве своей воинственной расы, расы господ! Увы, слабые оказались сильными, а сильные поистине не стоили ничего. Да, они не стоили ничего даже в тех героических делах, где считали себя сильнейшими и из-за чего так презирали слабых! Однако озарения, посетившие каймакама во сне, проникли еще дальше. До сих пор он никогда не сомневался в правоте Энвера и Талаата, более того, он считал, что они действовали по отношению к армянскому меньшинству как гениальные государственные мужи. А теперь в этом сне вспыхнуло гневное недоверие к Энверу-паше и Талаату-бею, ибо неудача всегда самая справедливая мать истины. Да и имеют ли право люди замышлять «мудрые» планы, цель которых уничтожение другого народа? Существуют ли достаточно веские причины для таких планов? А ведь это сотни раз утверждал сам каймакам. Кто решает, что один народ лучше другого народа? Нет, людям не дано решать это! А сегодня на Дамладжке Аллах вынес строго однозначное решение. И каймакам видел себя самого в самых различных; весьма определенных ситуациях, и всякий раз жалел себя, бывал растроган: вот он сидит и пишет его превосходительству вали Алеппо прошение об отставке и добровольно рушит всю свою жизнь! Вот предлагает армянам в лице Габриэла Багратяна, который почему-то кутается в купальный халат, мир и дружбу. А то он выступает в Центральной комиссии Иттихата и ратует за немедленное возвращение всех депортационных колонн и добивается принятия закона о налоге, благодаря которому можно будет возместить весь нанесенный армянам ущерб. Впрочем, на подобную этическую высоту его душа поднималась только в глубочайшем из самых глубоких снов. Чем более чутким делался его сон, чем больше он приближался к осознанию реальности, тем хитроумнее его мысли ускользали от столь смелых решений. А уж под конец, когда он пребывал лишь в легкой дреме, юн измыслил себе весьма подходящий выход: не к чему отправлять в высшие инстанции самобичующий рапорт.

Каймакам проспал до самого обеда.

И спали мертвые — и христиане, и мусульмане в чащобах Дубового ущелья, и в лесах на горных склонах... Облизываясь, предвкушая поживу, подбирались к ним огненные языки. А настигнув мертвецов, огонь смело пробуждал их: они вздымались, как бы цепенея от ужаса, тела их лопались и погружались во всеочищающий костер.

С каждым часом пожар разгорался, сползая с Дамладжка, распространяясь на север и на юг. Он придержал свой бег лишь перед каменными россыпями под Южным бастионом и каменистой впадиной, защитившей от него Северную Седловину. Зеленые богатства щедрых на родники альпийских угодий, это чудо Сирийского побережья, торжествуя, заполыхали в последний раз пламенными знаменами и так полыхали много дней, покамест от всей красы осталось лишь огромное поле, усыпанное тлеющими углями, да кое-где догорали пни. То Муса-даг огнем и догоравшими завалами, словно неприступным панцырем, оградил своих смертельно уставших детей, в глубине своего сна и не подозревавших, что теперь они надолго освобождены от своих преследователей. Никто из них не знал, что дружелюбный ветер отвратил от Города угрозу и погнал языки пламени и искры в долину.

Бойцы и весь лагерь спали далеко за полдень. Только уже значительно поздней Совет уполномоченных распорядился вырубить угрожаемые участки горного склона и очистить их от хвороста и листвы. Тем самым было положено начало новой необъятной работе.

Все спали в этот день, не спала только одна, одна-единственная. Неподвижно сидела она на кровати в своей палатке. И как ей ни хотелось стать маленькой-маленькой в этой грохочущей раковине своей крайней отчужденности и неизбывной вины — ничто не могло ей помочь.

Содержание   Введение
Книга I: Гл. 1 | Гл. 2 | Гл. 3 | Гл. 4 | Гл. 5 | Гл. 6 | Гл. 7
Книга II: Гл. 1 | Гл. 2 | Гл. 3 | Гл. 4
Книга III: Гл. 1 | Гл. 2 | Гл. 3 | Гл. 4 | Гл. 5 | Гл. 6 | Гл. 7
Послесловие   О Ф. Верфеле и его романе

Дополнительная информация:

Источник: Франц Верфель. Роман « 40 дней Муса-дага ». Перевод с немецкого Н. Гнединой и Вс. Розанова. Издательство « Советакан грох », Ереван, 1984.

Предоставлено: Айк Чамян
Отсканировано: Айк Чамян
Распознавание: Анна Вртанесян
Корректирование: Анна Вртанесян

См. также:

Арминэ Йоханнес Потомки героев Мусалера пытаются сохранить свои корни

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice