ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English

Гурген Маари

ГОРЯЩИЕ САДЫ


Содержание   Введения   Сказание 1   Сказание 2   Сказание 3   Сказание 4
Сказание 5   Сказание 6   Сказание 7   Сказание 8   Сказание 9   Сказание 10
Сказание 11   Сказание12   Сказание 13   Сказание 14   Сказание 15   Сказание 16
Сказание 17   Сказание 18   Сказание 19   Сказание 20   Сказание 21   Сказание 22
Сказание 23   Сказание 24   Сказание 25   Сказание 26   Сказание 27   Сказание 28
 Примечание


СКАЗАНИЕ ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ.

Путешествие в прошлое. По следам Фаноса Терлемезяна

1

День выдался из труднейших. Некогда воин, затем заключенный и беглый арестант, позднее художник, а ныне опять же воин и член военного командования Фанос Терлемезян вместе с другими штабистами только что вернулся с позиции, которая подверглась мощным атакам неприятеля и внушала серьезную тревогу. Старший тамошнего отряда Арабо не просил о подкреплении, но даже попроси он о нем, у командования не осталось никакого резерва. На подмогу оборонявшимся пришли сами штабисты, вооруженные, что называется, с ног до головы.

Оставив свои рубежи, турки - спереди сброд, а позади регулярные части - заполнили улицу и с воплями и гиком ценой больших потерь продвигались к узловой позиции. Дым, пыль столбом, брань, грохот дальнобойных орудий! Пушечные снаряды рвались под носом у ванцев - те стояли лицом к лицу со страшной опасностью, - но повергали в ужас самих же турок, их передовые цепи. Регулярные же части нажимали сзади - вперед, вперед! Армянский бастион молчал. Ободренная этим толпа с криком "Салават" (*) делала то, чего от нее требовали, - продвигалась вперед. "Салават!" - подхватили клич аскеры регулярных частей и офицеры. Один из чинов выказывал особое рвение и, обнажив саблю, сотрясал воздух своим истошным:

- Салават!

Враг находился в каких-нибудь двадцати пяти шагах от позиции.

- Чего мы ждем? - кипит, нервничает, стоя на коленях перед амбразурой, боец-подмастерье Киракос Киракосян, совсем еще мальчишка. - Чего мы ждем, командир?!

________________________
(*) 3десь: с нами Бог (араб.).
________________________

- Обожди, философ, потерпи, - то ли увещевает его, то ли приказывает Арабо, неотрывно следя за продвижением турок и явственно различая злобный прищур их глаз и зажатую в уголках глаз ухмылку; и когда топот их ног слышится уже с двадцати шагов, Арабо глубоко вздыхает и командует:

- Огонь!

Теперь бинокль вовсе и не нужен, теперь и без него прекрасно видно, как падают несколько убитых и несколько раненых турок. Обычно первая же кровь вызывает в толпе панику, и она с руганью и проклятиями отступает, волоча за собой тела убитых, а порою и топча их. Но не на этот раз... на этотраз кровь возымела обратное действие: вооруженная толпа взвыла подстреленным зверем и метнулась дальше. Арабо заметил, что турки получили поддержку и крупный отряд, обойдя улицу, проник в сад. И теперь узловой бастион армян с трех сторон окружен атакующим врагом. Приговор тем не менее обжалованию не подлежит - только через трупы Арабо и его бойцов турки ворвутся на эту важнейшую, едва ли не все решающую позицию.

Установленные над пещерой Зымп-Зымп пушки дали залп, и два снаряда в прах разнесли северную стену бастиона. После этого уже не встанешь на корточках перед амбразурой. И бойцы - глаза у них слезятся от дыма и пыли - распластались на полу и отбиваются на три фронта. Приговор обжалованию не подлежит, - только через трупы Арабо и его бойцов враг проникнет... Подоспели рабочие строительного отряда, споро и ловко принялись восстанавливать рухнувшую стену. Двоих убило, одного ранило, но приговор обжалованию не подлежит - только черёд трупы Арабо и его бойцов...

- Киракос! - зарычал Арабо, подхватил юного воина и положил окровавленную его голову на колени. - Ослепни мои глаза: Огонь! Огонь!

Приговор обжалованию не подлежит...

В этот-то решающий миг на бастион пришли, нет, не пришли а прибежали члены военного командования Молния Аракел Болгарин Григор, Арам, Терлемезян...

- Арабо! - сказал Екарян. - Арабо!..

Что еще сказал Екарян, Арабо не расслышал. "Держись, брат, выше голову!" или что-нибудь в том же духе ("Ослепни мои глаза, наш молодой, наш красивый Киракос..."); Арабо не расслышал, что сказал Екарян, поскольку в решающий этот миг заиград духовой оркестр, или, как называли его ванцы, фанфар. Фанфар, по-вашему, заиграл? Да нет же, он не заиграл, а громом грянул "Марш зейтунцев".

- Что там за ворон, парни, вон тот, длинный? - спросил Терлемезян и стал на колени перед амбразурой. Вороном он назвал того самого офицера, который, обнажив саблю, сотрясал воздух своим истошным "Салават!". Маузер старого воина не знал промаха. Бравый офицер свалился наземь. - Это тебе за нашего Киракоса, - процедил Терлемезян и снова прицелился.

- Я с него глаз не спускал, Фанос-ага, - сказал Арабо. - Ослепни мои глаза...

Прочие штабисты тоже заняли места перед бойницами: огонь, огонь, огонь!

И случилось невероятное. То ли убитых оказалось чересчур много, то ли подействовала на толпу турок громовая музыка, сказать не берусь, но сброд попятился, повернул и ринулся наутек, сминая солдат регулярных частей, а те в свой черед подмяли под себя офицеров... Стоившая больших потерь атака обернулась бегством с еще большими потерями.

Так оно и случилось.

... Сняв с себя оружие, Фанос вышел во двор штаба, перед глазами у него стоял юный Киракос с окровавленной головой и землистые лица рабочих-строителей. "Удивительный народ ванцы, - думает Фанос, - да и не только ванцы, вообще армяне: каждый что-то из себя представляет, у каждого свое призвание - этот земледелец, этот хлебопек, этот ремесленник, этот школьник, этот интеллигент, этот священник, этот торговец, эта Мариам-паша, этот изобретатель Гуюмджибашян... а если уж совсем ничего, то на худой конец сладкоречивый Акоб Кандоян... Кто же окружает этот Богом отмеченный народ, кто они такие, кому невтерпеж ядовитой змеей обвить его шею, навязать ему свою волю, вырубить, спилить, стереть с земли, с корнем выкорчевать то дерево, плодами которого раньше всех лакомятся они сами, и отсечь ту руку, трудами которой они же сами и живут?"

В памяти Фаноса всплыла давешняя жуткая картина: с трех сторон водоворотом бурлит возле узлового бастиона разношерстная, разномастная толпа, ослепший от ненависти сброд-кровопиец, сброд-кровосос, который от рождения и до могилы знает одну лишь исступленную страсть - убивать, грабить, жить награбленным, а промотав чужое добро, сызнова выйти на "жатву", то бишь пожинать плоды трудов многострадального армянского пахаря и жнеца... А что же пахарюармянину?

Некогда армянин безраздельно владел этой землей, на этой земле у него, ее хозяина, было свое государство, свои столицы свои знамена и деньги, армия и мощь. На библейской этой земле бился он с цивилизованными народами и дикими племенами, сражал и бывал сражен, дал миру Тиграна Великого и Хоренаци, свое зодчество, и поэзию, и живопись, и театр и, сгорая, озарял своим светом историю и человечество, а сам... сам таял, как восковая свечка, потому что и жизнью, и даже смертью мужественных своих сынов, их непрестанным горением освещал перепутья бытия. И еще таял он, истощался от роковых столкновений противоборствующих внешних сил, и еще таял он, истощался оттого, что эти противоборствующие внешние силы порождали силы внутреннего противоборства, - и шли войной область на область, князь на князя, правитель на правителя, партия на партию... Отсюда и вывод: армяне-де народ непокладистый, разобщенный. Да мыслимы ли любовь и единение в семействе, чей дом стоит посреди перекрестного огня? Зато когда армяне всем миром поднимались против одного общего врага, они творили чудеса. За примером ходить недалеко, вот он - этот сражающийся, непостижимо сильный и легендарно стойкий город. Еще недавно в этом древнем зеленом городе слепящим костром полыхала партийная рознь, бушевали страсти добрые и недобрые, вероломство, братоубийство... А сейчас?

Послеполуденное солнце пригрело Фаноса приятным бархатным теплом. Он сидел, подставив солнцу спину, на одной из длинных скамей, которые с трех сторон окружали раскинувшийся перед штабом заброшенный сад. Был Фанос тяжеловат, крепко сбит, не молод и не стар. Его короткая, толстая, мощная шея выдавала непреклонность, упрямство и дерзость натуры. Всё примечающие, внимательные, много чего повидавшие глаза смотрели словно бы из глубины черных как смоль всклоченных волос и бороды.

- Фанос, - послышался из открытого окна второго этажа голос Екаряна, - сними маузер - с маузером Фанос не расставался, - и отдохни по-человечески.

- Мне и так хорошо, - сладко зевнул Фанос, а в доказательство подложил под голову привезенную из России мягкую фуражку с нешироким козырьком и вытянулся на скамье, уставив глаза в небесную синь и наслаждаясь ласковым апрельским солнышком.

... Когда бишь это было, кажется, чуть ли не вчера - он бродил по Варагской долине с охотничьим ружьишком за спиной, не столько ради дичи, сколько ради того, чтобы поупражняться в стрельбе. Он учился в невзрачной школе неподалеку от дома и грамоту постигал по "Книге скорби" Нарекаци, потом ему дали в руки рубанок столяра и иглу портного, а сам он... сам он больше всего на свете мечтал о карандашах "фабер"; карандашами "фабер" он рисовал на выбеленных стенах комнаты до того взаправдашних мышей, что у живых кошек слюнки текли. Когда в городе открылась Центральная школа Мкртича Португаляна, юный Фанос поспешил туда. Эта, скажем так, централизация продлилась всего лишь четыре с половиной года; турецкое правительство спохватилось, закрыло Центральную школу, а Португаляна и двух других Мкртичей, его помощников и соратников, переправило в Полис. Но турецкое правительство опоздало, очень опоздало: за четыре с половиной года трем крестителям (*) удалось книгами причисленных ими к сонму святых Раффи, Гамар-Катипы и Налбандяна окрестить в купели армянского свободомыслия целое поколение. Многие из питомцев Центральной школы погибли в девяносто шестом, а немногие выжили; среди немногих был и Фанос, который в 1887 году, двадцати лет от роду, перебрался в Персию, а оттуда весьма удачно, с большим знанием дела провез в Ван оружие и запрещенную литературу. Весьма удачно...

Фанос прекрасно помнит тот день. Его раздражало, что турецкие власти не обращают на него никакого внимания и он может преспокойно разгуливать по Хач-Похану и беспрепятственно покупать все, что поручил отец. Хорош революционер, нечего сказать: идет без опаски куда вздумается, а турецкие ищейки и в ус не дуют. Вот мимо прошел полицейский офицер, равнодушно глянул на него исподлобья и отвернулся. "Нет, - обозлился Фанос, - чтобы быть настоящим революционером и мозолить глаза шпикам, надо отпустить бороду и усы, да подлиннее". Он ощупал подбородок; увы, растительность пробивалась там куда как медленно.

Купив рису, сахару и еще чего-то, он уже собирался домой, но вдруг заметил возле третьего магазина давешнего полицейского; тот не сводил с него глаз. В душе Фаноса радость мешалась с тревогой. Неужели?..

________________________
(*) Мкртич - креститель (арм.).
________________________

Он отправился домой. Перед воротами Вувуникянов остановился, переложил кулек с рисом и перевязанную тесьмой пачку сахара из руки в руку и незаметно оглянулся. В двадцати шагах он увидел офицера, уже сопровождаемого аскером.

Обыск ничего не дал, но Фаносу было приказано следовать за полицейским; мать заплакала, сестренка захныкала, а отца не оказалось дома, иначе он не преминул бы сказать: "Я тебе, парень, говорил, возьмись за ум, выучись на портного, столяра дьякона, так нет ведь, втемяшил в голову: тернистый путь революционера! Теперь вот и поглядим..."

Под надзором полицейских, начальника и подчиненного, Фай нос пошел по тернистому пути революционера и очутился в околотке на Хач-Похане. Там установили его личность, осыпали злобной, смачной и не очень пристойной бранью, запихнули в полицейский фургон и благополучно доставили в Цитадель, в тюрьму. Все случилось в точности так, как и грезилось юном борцу за свободу, а если что и привело его в замешательство, так это площадная ругань и вообще неподобающее к нему отношение полицейских чиновников. Фаносу представлялось, что грозное присутствие революционера не должно внушать турецким чинам, равно высоким и рядовым, ничего, кроме страха и почтения.

Тюрьма... то была не тюрьма, а явка боевиков-арменистов" словно бы прибывших сюда на закрытое - в самом прямом смысле слова - собрание. Юный Фанос слыхал имена многих из них, давно мечтал увидеть этих людей, и вот пожалуйста - он сидит вместе с ними, "каторжниками", беглецами, мятежниками, и не где-нибудь, а в тюрьме, как равный с равными.

Когда юного свободолюбца втолкнули в камеру и со скрежетом затворили за ним тяжелую ржавую дверь, раздался голос прославленного революционера, учителя армянской истории Аристакеса Ахикяна.

- Друзья, - сказал он, - отныне турецкое правительство может спать спокойно, а здесь за его счет надо открыть тюремное отделение детского сада...

Все рассмеялись, и Фанос тоже. Такой прием, однако, не помешал старшим по возрасту арестантам окружить юношу любовью, вниманием и заботой.

Начались тюремные будни. Они пели "Мы гонимы из города в город" и не забывали также про "Свободного бога", играли в тама; что до Фаноса, то он набрасывал на чем попало портреты сокамерников и, боясь пропустить словечко, слушал их рассказы о боевых приключениях, о революционных подвигах, о "святой троице" - трех Мкртичах; кроме того, Фаноса наставляли, как вести себя со следователями.

- Заруби себе на носу, - говорил ему Рыжий Григор, - твои ответы таковы: два "да", двенадцать "нет" и бессчетно "не знаю". "Не знаю, эфенди, не знаю". Пускай следователь лезет на небо и плюхается на землю, твое дело твердить: "Не знаю, эфенди, ничего не знаю..."

Угодив за решетку, Фанос гадал: позволяют ли себе турецкие полицейские грубо обходиться со взрослыми революционерами или ему в одиночку суждено нести этот крест? Долго ждать не пришлось, вскорости он разом получил ответ на оба вопроса. Однажды ночью Рыжего Григора и Геворга Отяна вызвали на допрос. Ушли они бодрые и энергичные, вернулись - истерзанные и измордованные. "Эвет, эфенди" (*), турецким властям недосуг играть с бунтовщиками в кошки-мышки...

________________________
(*) Да, господин (тур.).
________________________

Рассказы бывалых сокамерников о различных переделках, которые потребовали от них мужества и отваги, не давали Фаносу спать, и ночами, когда все утихало, он не смыкал глаз и составлял планы на будущее, один другого грандиознее. Особенно воодушевлял его образ гнчакского деятеля ванца Джангуляна. Он, этот дерзкий революционер, принародно сорвал со стены армянской патриархии в Полисе портрет султана и растоптал его. И хотя заключенные арменисты осуждали эту выходку - "легкомыслие, авантюризм", - юный тираноборец в глубине души осуждал осуждавших Джангуляна и всем сердцем был с ним солидарен. Окажись он на месте отважного ванца, он, конечно же, поступил бы точно так же.

На допрос Фаноса вызвали только однажды.

- Турецкий знаешь? - спросил следователь.

- Нет.

- Армянский знаешь?

- Да.

Дошла очередь и до "не знаю". Переводчик-турок обратился к нему:

- За что арестован, знаешь?

- Не знаю, - пробубнил Фанос, как школьник, вызубривший урок.

Следователь растолковал ему через переводчика: если, мол, ничего не станешь скрывать и чистосердечно во всем признаешься и покаешься, мы тебя простим и освободим, ну а нет...

- Знаешь, где находишься? - с угрозой спросил офицер.

- Не знаю.

- Не знаешь, так узнаешь. - И он влепил Фаносу увесистую оплеуху. - Теперь знаешь?

- Да.

Допрос продлился час. Дважды Фанос произнес "да", двенадцать раз - "нет" и чаще всего отвечал "не знаю". Следователь полез на небо, плюхнулся на землю, но, что бы ни спрашивал, слышал одно: "Не знаю, эфенди, не знаю".

Допрос оказался первым и последним. Четыре медовых месяца провел юный революционер в ванской тюрьме. Как-то осенним утром надзиратель выкрикнул его фамилию и выпустил на все четыре стороны.

- Убирайся отсюда и не забудь поцеловать руку Карапету-аге Нотаняну! - гаркнул ему начальник тюрьмы.

Довольный собой, Фанос направился в Айгестан. Вот и дом. Радости матери не было предела. Она нагрела воды, выкупала сына, испекла лепешек, сварила плов. Сестра расчесала ему волосы и назвала его "господин беглец". А отец...

- Говорил я тебе, - вдалбливал он сыну, - возьмись за ум, выучись на дьякона, человеком стань... а ты все свое: тернистый путь революционера! Ну, ступай к Карапету-аге Нотаняну, поцелуй ему руку.

- Он-то при чем?

- Он за тебя поручился: ты, мол, не будешь больше баловать, это, мол, у тебя по молодости, ты у нас заблудшая овечка...

- Заблудшая овечка - твой Карапет-ага! - возмутился Фанос.

- Эй! - в свой черед возмутился отец. - Попридержи язык... Сказано тебе: возьмись за ум.

Фанос послушался отца, взялся за ум и... навестил семьи своих сотоварищей по тюрьме, рассказал, что и как, утешил... Убедившись, что все в порядке, заторопился в Муш, Кхи, Басен, Сасун - налаживать связи с тамошними революционерами или укреплять старые.

Годы, годы - дзинь-дзинь-дзинь, - караваном верблюдов прошли они перед глазами Фаноса.

Куда бы его ни заносило, везде он видел одну и ту же картину: бои, битвы, война.С одной стороны, мирный праведный труд, с другой - страстная тяга ничего не делать и всем владеть; одна сторона обеспечивала себе жизнь, обильно поливая землю потом, другая - проливая чужую кровь и попирая все человеческие права. Стало быть, пот бессилен против крови, а раз так - кровь за кровь.

По-прежнему внемля отцовскому совету взяться за ум, Фанос возвратился в Ван и принялся искать уже не единомышленников, а соратников. Соратники не заставили себя долго ждать. Они появились, причем сразу двое, в образе крестьянина Чато из села Качет, что в горном Шатахе, и в образе Шеро.

Эй, высоченные горы Шатахские, гей, глубокие ущелья, вы с радостью давали приют и герою и разбойнику! Эй, прославленные шатахские безумцы, гей, безумцы из безумцев - Чато и Шеро!

Вот они - в пестротканых шерстяных штанах, с темными кисточками на белых папахах, в белых ноговицах; один коренастый, как утес, другой длиннющий, как хваленые ореховые деревья Шатаха; они и порознь грозны, а вместе - грознее любой грозы.

Божья кара разбойникам, надежда и опора многострадальному труженику Чато и Шеро!

Гей-вах, село Цицанц, где злым духом угнездился густоусый вождь курдского племени Шакыр-ага со своими присными, готовыми украсть и отнять и лошадь, и барашка, и честь, и последний грош! Да разве ж один он, Шакыр-ага? Их много, охочих до чужого добра, что против них какой-то Чато и какой-то Шеро?

- Богом клянусь, Фанос-ага, ежели мы одного Шакыра прикончим, десяток таких же Шакыров обделается со страха, волоса у нас на голове тронуть не посмеют.

Встали они в полночь, взяли оружие, вскочили на коней, домчались до Цицанца, помолились всевышнему - и к дому Шакыра; пиф-паф! - застрелили Шакыра и еще кой-кого вдобавок и скрылись в горах.

На птичьих крылах долетела до гор весть: эй, бродяги, кровопиец Шакыр-ага цел и невредим, убит телохранитель да поранены двое слуг... ослепни мои глаза, отсохни мои руки!..

Спасся ты, Шакыр, от Фаносовой пули, это тоже уметь надо, зато лютый Нури, тогдашний начальник ванской полиции... Нури рухнул как-то вечером замертво у дома Шатворянов...

... Вспоминаются Фаносу тревожные те дни: власти арестовали всю мужскую половину семейства Шатворянов, двоих забили до смерти, а Шатворян Манук... Манук признался следователю: я, дескать, убил Нури, я. Ценою своей жизни решил он вызволить не замученных еще своих родственников, а заодно помешать туркам напасть на след настоящего террориста. Герой, истинный герой!

В городе, у ворот, называемых Тебризскими, повесили Манука. Всколыхнулся Ван, заволновался и забурлил. Ночью группа молодых парней выкрала тело мученика, и, как ни силилась помешать этому полиция, хоронили Манука торжественно и многолюдно и с почестями предали земле. И стал Манук святым Мануком, а его могила - местом паломничества.

По-всякому возникают святые. И так тоже.

Когда до властей дошло, что вовсе не вздернутый на виселицу Манук, а выпущенный из тюрьмы по поручительству Карапета-аги Нотаняна "заблудшая овечка" Фанос Терлемезян уложил наповал начальника полиции Нури, они переполошились и бросились на поиски Фаноса - уже не затем, чтобы повесить его, а чтобы разорвать на куски. Что же до Фаноса, то картина, на которой его рвут на куски, сказать по правде, претила его художественному вкусу, он счел за благо скрыться в горах и, естественно, стал беглецом. Турецкие власти отнюдь не отчаялись, суд троекратно приговорил беглого ванца Терлемезяна к смертной казни, и за голову Фаноса было обещано триста османских золотых, триста звонких монет. Прослышав об этом, Фанос расправил плечи, спел "Мы гонимы из города в город", скрепя сердце распрощался с горами и долинами Васпуракана и перенес свою в триста золотых ценимую голову на другую сторону границы. Еще немного времени, и - вот ведь Фанос! - он объявился на улицах Еревана, потом Тифлиса, Баку, Ростова, Москвы и в конце концов Петербурга.

Из Еревана он написал родителям письмо (лучше бы не писал): у меня, мол, все в порядке, жив-здоров, взялся за ум, собираюсь в Петербург - учиться живописи, большой, мол, привет ванскому наместнику и султану Гамиду, передайте, что свою в триста золотых ценимую голову Фанос Терлемезян решил покуда держать на собственных плечах, дабы не вводить в расход государственную казну; письмо он отправил, разумеется, не по почте - нашли дурачка! - а вручил доверенному революционеру, который собирался тайно перейти границу и перебраться в Ван, причем не в первый и не в последний раз. Мог ли знать Фанос, что судьба распорядится по-своему и турки задержат опытного лазутчика на самой границе...

Добравшись до Петербурга, Фанос наконец-то перевел дух, отдал в починку стоптанные башмаки, чисто побрился, оставив в парикмахерской черные усы и бороду революционера, и с кистью в руках направил стопы в Академию художеств, ибо с раннего детства питал неистребимую любовь к искусству живописи. Вскорости Фанос достиг на этом поприще заметных успехов и приобрел себе имя.

В окне его убогого студенческого жилища вырисовывался, проступая сквозь петербургские туманы, Медный всадник, памятник Петру Первому. Молодой ванец не давал покоя кисти. Работа продвигалась неплохо. "Эй, Фанос, а ты и вправду способный малый, я и не знал!" - воскликнул он как-то вслух - не затем даже, чтобы поощрить себя, а чтобы снова услышать, как она звучит, армянская речь. "М-да, - все чаще думал Фанос, - кто нам нужен, так это свой Петр Великий. Не вовремя он родился и не там, где надо. Ему бы сейчас родиться, его величеству Петру, и родиться в Армении... В Армении? А в какой, собственно, Армении? - засомневался Фанос. - Чтобы обрести Петра Великого, надо обрести страну, государство, государственность. А у нас единый народ расколот надвое, исторически наши условия неблагоприятны, в таких условиях армянский Петр Великий не родится..."

Фанос рисовал, и его обуревали грустные мысли. Как-то, когда он приступил к хвосту императорского коня, раздался стук в дверь.

- Кто там? - на ванском наречии спросил Фанос и улыбнулся. Кому ж еще быть? Явились три жандарма, проверили его бумаги, обыскали комнату, сказали (разумеется, не по-вански, а по-русски): "Пошли", - увели Фаноса и посадили в кутузку. Вот тебе и живопись, вот тебе и Петр Великий!

В первую ночь он не сомкнул глаз. Ему как дважды два - четыре было ясно, что схватили его не потому, что он рисовал памятник Петру Великому, нет, тут не обошлось без вмешательства турок. Но как они его отыскали? И с этой минуты Фаносу не давало покоя уже не "как", а "зачем". Зачем ему приспичило отправлять из Еревана то злополучное письмо? Какая близорукость,какая глупость! Чего уж тут гадать, письмоносец попал в беду, а письмо - к туркам...

На третий день его вызвали на допрос. На допросе присутствовал важный, судя по внешности, чиновник. Переводчик был армянин, вел он себя так же сухо и официально, как оба следователя.

Фанос быстро сообразил, что здесь неуместно отвечать только "да", "нет" и "не знаю", здесь нужно говорить откровенно и начистоту. Чего ему стесняться? Никаких преступлений против русского правительства он не совершал, не станут же судить в России за то, в чем обвиняют его турки. Ну, давай, Фанос, говори и говори, язык, он без костей, облегчи душу! Поначалу толмач переводил его слова вроде бы нехотя, вяло, с какой-то скучной миной, но мало-помалу ожил и, загоревшись вслед за Фаносом, принялся переводить с чувством, заинтересованно и увлеченно. Важный чиновник закурил папиросу и задумчиво выпустил дым в сторону люстры, а следователь уверенно и, по всему видно, со знанием дела записывал показания Фаноса.

- Все это хорошо, - сказал он в итоге, - но судили вас и приговорили к смертной казни не мы. Дело в том, что турецкое правительство напало на ваш след и теперь требует передать вас в руки оттоманского правосудия, а правосудия в Оттоманской империи, если верить вашему рассказу, нет и в помине. Мы вам верим, но связаны с турецким правительством договором, согласно которому обязаны возвращать друг другу перешедших границу государственных преступников. Вот почему его сиятельство... - Он кивнул на важную персону. - Вот почему мы... Не, будь вы турецким подданным...

- Но я не турецкий подданный, - нашелся Фанос, - я подданный Персии...

- Как так? - удивился следователь.

- Очень просто, - стоял на своем Фанос. - Извольте взглянуть на документы.

Документы проверили, и его слова подтвердились. Персидский паспорт Фанос купил в бытность свою в Персии. "Чем черт; не шутит, - подумал он тогда, - вдруг пригодится..."

Пригодился.

Следователь обещал представить подробную докладную записку и послать ее по соответствующим каналам "его высокопревосходительству" и всячески содействовать тому, чтобы "студент Петербургской Академии художеств персидский подданный из Тебриза Фанос Терлемезян" был возвращен персидскому правительству. Что же касается разыскиваемого оттоманским правит тельством "государственного преступника турецкого подданного из Вана", по странному совпадению носящего то же имя и ту же фамилию - Фанос Терлемезоглу, сыскным органам полиции, приказано найти преступника и вернуть оного оттоманским властям.

Что именно испытал султан или его сановники, получив это официальное уведомление царского правительства, нам неизвестно, известно только, что Фанос совсем неплохо чувствовал себя в тебризской тюрьме. Еще на границе представители персидских властей сняли с него наручники, передали специальному патрулю, и кончилось это тем, что Фаноса водворили в тебризскую тюрьму как обыкновенного арестанта. И однажды...

2

Однажды Фанос бежал из тюрьмы. Как он умудрился, спросите у него самого. Он бежал и в палящий знойный день объявился в Эчмиадзине. А как и каким образом - опять же спросите у него самого, крепко сбитого члена военного командования, сорок раз прошедшего огни и воды и лежащего сейчас под послеполуденным солнышком на скамье в саду перед штабом, у этого мужчины сорока восьми лет от роду, который так и не завел семьи, но зато завел двух прекрасных возлюбленных, одна другой ревнивее, одна другой страстнее и преданней, - Оружие и Кисть.

- Фанос! Простынешь, - слышится в открытое окно голос Екаряна.

В Эчмиадзине зной, духота, наказание Божье - возвращается к воспоминаниям Фанос.

- С чего это я простыну, вон какое солнце...

Очутиться в Эчмиадзине и не повидать восседающего, в патриаршем дворце васпураканского орла и Отца всех армян - все равно что очутиться в Армении и не увидеть Арарат. Верховный патриарх и католикос всех армян сидел на садре и держал двумя пальцами толстую дымящуюся самокрутку - с орлиным носом, седыми волнистыми волосами и умнейшими миндалевидными глазами прекрасный Батюшка Хримян.

- Знаешь Артака Дарбиняна?

- Знаю, святейший.

- У нас с ним был такой же разговор. И о тебе он упоминал. Много раз я уже рассказывал, но и тебе повторю притчу про бумажный и про железный черпаки, я сам ее сочинил. Собрались в Берлине вокруг огромного котла с арисой все народы, вооруженные железными черпаками, побольше и поменьше. У кого черпак был большой, тот и зачерпнул вдоволь, у кого маленький - зачерпнул мало... Мы тоже сунулись было за своей долей, да наш черпак застрял в арисе, потому как не железный он у нас был, а бумажный...

- Значит...

- Не спеши, - осадил Фаноса святейший, заметно нервничая: предмет разговора совершенно очевидно не доставлял ему радости. Уверенными, без признаков старческой дрожи пальцами он скрутил новую папиросу, раскурил ее от старой, догоравшей, и загасил окурок в пепельнице. Пепельница... Фанос сразу заметил эту продолговатую серебряную пепельницу: одна ее сторона представляла из себя крутой утес, на котором восседал орел с крючковатым клювом. "Подарок ванских ювелиров", - подумал Фанос.

- Подарок ванских ювелиров, - сказал Батюшка Хримян, будто разгадав его мысли. - Этот орел - ты видишь? - этот орел я, злосчастный ваш отец, больше похожий на сову... Наш знаменитый поэт Сиаманто посвятил мне стихотворение; не приходилось читать?

... Встань, святейший,
Встань, о драгоценный отец наш!
Сызнова подыми, Орел, древнее свое Копье!

Сведи нас случай, я бы сказал: о драгоценный сын мой Сиаманто, твои стихи прекрасны, но идти на неверных турок с одними лишь красивыми стихами да с древним копьем Батюшки Хримяна - это наивно, сын мой... Саак, Саак!

Дверь отворилась, и на пороге в легком поклоне возникла фигура улыбчивого чернобрового и черноусого Саака. - Саак, нам два копия, - невнятно произнес его святейшество.

- Два копья? - опешил Саак.

- Господь с тобой, я сказал: ко-фи-я. Какие копья у католикоса всех армян?.. Словом, две чашки кофе.

Святейший улыбнулся обаятельной своей улыбкой, и она сделала его лицо еще обаятельный и святее. И тогда он повысил голос:

- Хримян и ныне убежден, что ни один народ не может, не обладая силой, во всеуслышание заявить о себе и о своих правах, однако Хримян не говорил, будто довольно двух-трех кремневых ружей, дробовиков, берданок или самопалов,чтобы поднять армянский народ и освободиться от ярма тирании; точно так же Хримян не говорил, будто безумные и бессмысленные кровопро лития способны поставить на колени турецкое правительство или привлечь на нашу сторону двуличную европейскую дипломатию-Католикос облокотился на подушки - казалось, он не просто поудобней садится, но выбирает позицию для сокрушительной атаки. Его глаза сверкали воинственной решимостью разбить противника в пух и прах. И все же, должно быть, что-то припомнив, он улыбнулся.

- Послушай, терлемезяновское дитя, уж не думаешь ли ты, что Батюшка Хримян подстрекает тебя прямо отсюда мчаться убивать какого-нибудь Нури, чтобы турки за одного этого Нури или недобитого Шакыра пожрали бог весть сколько армян? Класть десятерых за одного - к чему мы так придем? Что это за Махмудова торговля? Знаешь притчу про купца Махмуда? Не знаешь? Что ж ты тогда знаешь? Так вот, Махмуду до смерти хочется прослыть купцом-воротилой, и он принимается торговать арбузами. Но вместо того, чтобы купить подешевле, а продать подороже и получить прибыток, наш горе-купец все время остается в убытке, однако ж и бровью не ведет и упорно торгует, как торговал. Друзья и родные вразумляют его: очнись, дескать, ты же вконец прогоришь! Догадайся, что отвечает наш воротила. "Плевать мне на прибыток-убыток, мне надо, чтобы люди сказали: Махмуд-ага торгует арбузами". Адр олсун: Махмуд-ага кавун сатар (*). Ну как?

________________________
(*) Лишь бы говорили: Махмуд-ага торгует арбузами (тур.).
________________________

Вошел Саак с двумя чашками кофе на продолговатом серебряном подносе, посреди которого был вырезан черный орел. Пили они кофе молча, мелкими глотками, и каждый думал о своем.

- Не женился? - внезапно спросил Хримян.

- Нет, святейший, - смиренно ответил Фанос.

- Намерен принять постриг?

- Никоим образом.

- Молодец. Артаку Дарбиняну взбрело в голову стать священником. Я его отчитал и отправил обратно. Нам теперь как воздух и вода нужны люди, мыслящие здраво и трезво, далекие от авантюр и показухи. Я знаю, мое имя треплют все, кому не лень, и правые и левые; консерваторы обвиняют меня в том, что я посеял смуту, а революционеры, прикрываясь мною как щитом, оправдывают свои безумства. Я не Дон Кихот на кляче и не Иисус Христос на осле. Для любого подневольного народа раболепие означает смерть духовную и телесную, мятежный дух народа должен бодрствовать - это верно. Но парикмахерскому ремеслу не учатся на голове клиента, и революционерам надобно затвердить это, как "Отче наш", ведь обучаясь своему ремеслу, они ставят под удар весь народ. Нет слов, среди восточноармянских деятелей немало людей честных и самоотверженных, они с чистыми помыслами встали на путь борьбы, и путь их праведен, однако на праведном этом пути они не избегли роковых ошибок и соблазн нов. Эти ошибки не должны повториться. Сидеть в Тифлисе либо в том или ином европейском городе, устраивать воображаемые, восстания и размахивать бумажным мечом... Не будь кофе, еще бы жил ваш Батюшка? - оборвав на полуслове серьезный свой монолог, вполне серьезно произнес католикос.

Оторопев от резкого перехода, Фанос только и спросил:

- Святейший живет одним лишь кофе?

- И еще танапуром... и молоком. Годика через два кофе и танапур будут уже не про меня, и Батюшке останется цельное молоко, и ничего другого. Начали жизнь с молока, молоком и закончим... Закон природы.

Наступила тишина. День клонился к вечеру. Открытое окно патриарших покоев смотрело на запад, и в нем умещался величе ственный, безоговорочно гениальной кистью написанный пейзаж Араратской долины, который венчали голубоватые библейски Масисы, Большой и Малый. Там и сям в дымке и солнечной пыли проступали очертания деревень, и пирамидальные тополя, и извивы троп и тропинок.

- Смотри, смотри! Сколько ни смотри, все мало, - слышит Фанос чуточку жалостный, надломленный голос Отца всех армян. - Наши предки чтили прекрасное, а не здравый смысл, они селились в местах красивых и дивных, но не слишком удобных, не слишком подходящих для жилья. Да, мы романтики, и даже у самого темного, заурядного армянина есть в душе что-то огромное, романтическое, не говорю уж о наших великих... Но нам пора познать себя, свое окружение, свои возможности. Нам не к лицу детские воинственные игры, мы должны осмотрительно, кропотливо и упорно возводить духовные, да и каменные тоже, крепости и твердыни для защиты от внезапных ударов и бурь. Отец всех армян знает не хуже других, что говорить умно куда легче, нежели умно действовать, но пусть наконец в Турецкой Армении наши слова не расходятся с нашими делами, уже пора. Торговля по-махмудовски - не для нас. Будем осторожны, будем дорожить жизнью каждого армянина и прямо сейчас, не откладывая, займемся самообороной. Обжегшись на молоке, станем дуть на мацун. Верно написал вардапет Комитас: "Для нашего народа ценно не то, что имеет цену, а то, что не имеет и не может иметь цены, но все же стремится ее обрести". Хорошо сказано, а?.. Ты почему смеешься?

Теперь Фанос уже не помнит, смеялся ли он тогда, едва ли, скорее всего, волшебник-орел околдовал его и он чуть ли не в беспамятстве внимал этим мыслям, этим словам. Смеялся ли Фанос? Да нет, наверное, просто улыбался и выглядел довольно смешно. Осмотрительность, умеренность, дипломатичность - все эти премудрости никак не вяжутся с юными годами Фаноса и горячей его кровью. "Постарел орел, - видимо, думал Фанос, - а у каждого возраста своя логика. И что такое, в конце концов, старость, если не самооборона, оборона от горячего и холодного? Кофе, танапур, цельное молоко - это и есть умеренность и дипломатичность; так держать весы, чтобы чаша жизни перевешивала чашу смерти. Не послать ли к Батюшке Чато и Шеро, пускай подзаймется с ними дипломатией..."

- Мудрость приходит вместе со старостью - таков неуклонный и несправедливый закон природы, - сетует его святейшество, и Фаносу чудится, что его мысли для Батюшки Хримяна - открытая книга, но славного венца мудрости равно достойны те молодые, кто черпает из нажитого пожилыми и опыта опытных. Армянский народ знавал и горячее и холодное, были у.него умные вожди, бывали и глупые, в иные времена он тягался с персами, Египтом, Римом, Византией, нам три тысячи лет, пятьсот из них мы живем в плену. Ничто не вечно под солнцем, минует и это. Познаем же наше былое, чтобы понять настоящее и предугадать будущее, особенно будущее. Горе народу, который прозябает в темноте и холоде и кичится огнем праотцов. Такой народ похож на гусей, которые гордо и надменно ковыляют по деревенским улицам и гогочут, что их предки спасли Рим. Это не мешает распоследнему итальянцу, вместо того чтобы чтить их как священных птиц, поймать приглянувшуюся "святыню", свернуть ей шею, зажарить и съесть. Жареного гуся любишь?

В тот день Отец всех армян вволю потешился над Фаносом, заставил проглотить немало подслащенных, но попрежнему горьких пилюль, наконец тяжело поднялся с места, легко подошел к открытому окну с видом на Масис и во всей своей величавости стал лицом к легендарной горе - как изначальная деталь богодухновенного пейзажа Араратской долины. В душе Фаноса что-то дрогнуло. В двух шагах от него улыбался великий сеятель добра, света и преуспеяния. Как знать, не суждена ли была ему судьба армянского Петра Первого, будь у его народа свое государство, не живи он под крышей собственного дома нелюбимым примаком и, хуже того, врагом самозванного хозяина? Вот он стоит перед Фаносом, дерзкий провозвестник железного черпака и мятежного духа нации, о котором народ сложил песни и которого восславили поэты. И что сталось с некогда ширококрылым, в поднебесье парящим орлом? Теперь это мудрый филин, ухающий о самообороне, умеренности и дипломатии. Чего он достиг, Хримян, и чего достигнет Фанос, внимая ему? Не лучше ли тогда посвятить жизнь искусству, возвысить знамя армянского гения так, чтобы его увидел весь мир, и кистью художника добиться тогo, чего не удалось добиться оружием? Ведь сказано же: "Британия скорее откажется от своих островов, чем от Шекспира..." Конечно, это всего лишь красивые слова, Британия не откажется ни от того ни от другого... Положим, он не Шекспир, но ведь и Армения не Великобритания.

В голове Фаноса все смешалось, и он понял, что пора прощаться.

- В Ереване можешь отведать жареного гуся, это твое дело, а пока поешь с Батюшкой ванский танапур: Ну как?

- Благодарствуйте, ваше святейшество, - сказал Фанос. - Позвольте откланяться.

- Ну конечно, с Батюшкой скучно, - кивнул старик. - Раз так, ступай, Господь с тобой. Я не деспот, хотя здешние монахи считают меня именно деспотом... Ступай, а я останусь со своим танапуром и одиночеством. Как ты доберешься до Еревана?

- Найму коляску.

- А найдешь? Саак!

Появился Саак.

- Оседлай лошадь для господина Фаноса.

- Сию минуту, - сказал Саак и исчез.

Католикос приподнял правую руку, благословляя и прощаясь одновременно. Фанос взял эту белую мягкую руку, склонился к ней, поцеловал и бесшумно вышел из патриарших покоев.

Во дворе его ждала каряя в мушках оседланная лошадь.

- Что же мне делать с этой лошадью в Ереване... продать или вернуться на ней обратно? - с искренним недоумением спросил Фанос.

- Оставьте в резиденции епархиального начальника, господин. Счастливого пути!

И годы, годы. Трудные, плодотворные годы работы, coвepшенствования и подъема в Париже, благословенной столице искусств. Что было, то стало воспоминанием, руки, привыкшие к оружию, побелели и понежнели. Вот он, художник Фанос Терлемезян, чем далее, тем более известный: зрение - палитре и холсту, слух - вестям с родины. И однажды его слуха достиг перезвон жестяных колокольцев турецкой конституции. Он был один как перст со своими полотнами. Ни дома, ни очага, ни семьи, а из Полиса его звал Комитас. "Приезжай, непременно приезжай, - писал он. - Не знаю, что будет завтра, но сегодня перед нами широкое поле деятельности, сулящее щедрый урожай и удачу. Приезжай!"

Приезжай так приезжай. И вот Фанос в кровавой столице султанов и мечетей, где улицы еще помнят, как ржал конь первого турецкого завоевателя Фатиха.

Давней и крепкой, как старое вино, была его дружба с Комитасом. Когда бишь это началось? Они отдыхали на даче католикосов в Бюракане, бродили по берегам реки Цопанес, ходили на охоту в Амберд, сидели на развалинах грустного монастыря Зораванк у подножия Арарата. Впрочем, если на кого и охотились два эти мастера, мастер звуков и мастер красок, так только на куропаток. А вообще Комитас просил сельчан петь и поспешно записывал мелодию армянскими хазами, Фанос же тем временем ставил в любом приглянувшемся ему месте мольберт, натягивал холст и...

И возвращались они в Бюракан с куропатками, картинами, песнями.

А теперь...

В Полисе, на улице, называемой Банкалти-Шитак, стоял трехэтажный дом. Здесь поселились Комитас и Фанос. (Откликнись, Комитас, где ты нынче, что делаешь?..)

Дни, дни и дни.

Сплошь уставленный цветочными горшками и вазами балкон второго этажа нависал над улицей, а дверь его вела в просторную комнату; в одном углу стояло пианино, в другом были разложены различные инструменты - здесь и работал мастер в монашеской рясе. Устав, он поднимался на третий этаж, в мастерскую Фаноса.

- Отдохни немного, - говорил он. - Давай поборемся... Ты когда успел нарисовать эту красотку? Тайком от меня дела делаешь?! Небось жениться хочешь, а? Повесим-ка ее на кухне, пускай учится готовить эчмиадзинский бозбаш.

И бежал с картиной в руках на кухню.

Когда он не работал, из него ключом била детскость, ребячество, сумасбродство. И случалось, Фанос не выдерживал:

- Эй, приятель, веди себя посолидней, ты же, в конце концов, вардапет...

Лицо у Комитаса вытягивалось, как у обиженного ребенка, он тихонько удалялся в кабинет на втором этаже. И через несколько минут по дому плыли звуки пианино и комитасовская мелодия:

Сердце - как дом наш, порушенный, темный... Эй, мальчик бездомный...

Когда близился час обеда, Фанос снимал рабочую блузу, спускался на второй этаж и легонько стучался в дверь кабинета.

Тук-тук-тук.

Пианино замолкало.

Тук-тук-тук.

Молчание.

Фанос приоткрывал дверь и, будто черепаха, просовывал голову в комнату.

- Пора обедать... вставай.

- Какое тебе до меня дело, - обиженно отвечал Комитас. - Я ведь вардапет.

Фанос подходил к инструменту, обнимал Комитаса за плечи, целовал:

- Ах ты мой вардапет, ах ты мой гений! Пойдем посмотрим, чем нас порадует Аспатур.

Аспатур, тоже ванец, служил у них поваром. Это о нем два взрослых дитяти сочинили стишок и неизменно распевали его по дороге на кухню.

- "Гения", пожалуйста, оставь при себе, я, чего доброго, no верю и возгоржусь. Но раз ты поцеловал меня в лысину, стало быть, ты настоящий герой. А теперь споем нашу обеденную песнь.

Комитас играл, и они вдвоем пели:

Не могу я танцевать,
Башмаки мои со скрипом,
И от голода опять
Плачет мой живот со всхлипом.

Дни, дни и дни.

Мало-помалу их дом стал местом паломничества. Нескончаемым потоком шли сюда воспитанники и воспитанницы большого комитасовского хора, одаренные молодые художники и художницы, поклонники мелодий и красок; шли, непременно при галстуках, жрецы искусства из союза "Созвездие", громкие, славные имена, и каждое имя - целый мир. Вот статный, всегда безукоризненно одетый Даниэл Варужан с чуть насмешливой улыбкой, вот светский и властный Григор Зохраб, вот бледный и неулыбчивый Сиаманто, вот Левон Шант с острым, колючим и пронзительным взглядом, вот сдержанная, но знающая цену своему дару и обаянию Забел Есаян, вот усердный, беспокойный, вездесущий Теодик, и еще, и еще...

Фаносу не забыть того дня, когда повар Аспатур поднялся в мастерскую и доложил, что господина Терлемезяна спрашивает какой-то вельможа, пожаловавший в роскошной, позолотой украшенной карете. Фанос сбежал вниз, и... перед домом стояла карета крупного сановника, видного дипломата Исмаила Джанана.

На безукоризненном французском языке Исмаил-бей спросил:

- Вы позволите мне посмотреть ваши картины?

- Милости прошу.

Фанос проводил турецкого дипломата в мастерскую. Внимательно и чем дольше, тем восхищенней рассматривал Исмаил-бей большие и маленькие полотна и этюды Фаноса. Когда они спустились на второй этаж, Фанос указал на дверь Комитасова кабинета:

- Не желает ли его превосходительство познакомиться с...

- Давнишняя моя мечта, - не дал ему договорить бей. - Однако не помешаем ли мы маэстро?

- Надеюсь, не очень помешаем.

Они вошли. Не вставая из-за письменного стола, Комитас приветствовал их легким кивком. Турецкий дипломат осмотрел картины Фаноса, украшавшие стены комитасовского кабинета, и довольно громко шепнул художнику:

- Если б я осмелился, то попросил бы святого отца сыграть нам что-нибудь.

Комитас молча пересел за пианино и сыграл песню Шуберта. Когда утихли последние звуки, Исмаил-бей не сдержался.

- Черт побери! - воскликнул он с откровенной завистью. - Нашему государству восемьсот лет, а у нас до сих пор нет ни такого искусства, ни таких мастеров! Что же с нами будет, эфенди?..

Немного погодя карета покатила по мостовой, увозя донельзя огорченного султанского дипломата. А они, два взрослых дитяти, сплясали в честь победы "Лачим нана".

"Где ты теперь, святой отец, странный кудесник и гений, го-товый озорно отплясывать залихватский танец?" - думает Фанос, До чего же Комитас не любил, когда близкие называли его святым отцом! Так-то оно так, однако от лекции к лекции, от концерта к концерту в глазах любителей музыки - и отнюдь не только армян - он вырастал в подлинного кудесника, да что там кудесника - в святого.

Кто же, если не святой?

"Концерт Комитаса" - извещают многоцветные афиши, и парижские меломаны заполняют просторный, ярко освещенный зал. В одной из лож Ромен Роллан и цвет Парижа - деятели искусства, музыканты. Гаснет свет. Открывается занавес. На сцене полумрак. А в зале разочарованные, недоуменные лица. Потому что нет ни оркестра, ни хора. Что это за концерт? На сцену выходит высокий священник с бледным лицом и пустыми руками. С усталым и даже скучающим видом он усаживается на небольшом возвышении и достает из нагрудного кармана незнакомый инструмент. Что это за инструмент такой, парижанин опять же не ведает. Не ведает он, и что собирается делать странный этот священнослужитель. А тот прикладывает инструмент к губам и едва приметно двигает тонкими восковыми пальцами. И безъязыкие звуки армянской песни тревожат, колышут и будоражат зал. Эти звуки... они то низвергаются в бездну, то взмывают к заоблачный вершинам, а спустившись, волнами перекатываются из долины в долину, с нивы на ниву, с пашни на пашню. "Тяни, мой вол!" И вот уже в зале, раскрываясь слушателю, витает сама душа древнейшего, но всегда по-новому живого народа, самый его дух, его мечты и любовь, грусть ратоборца и смирение гордеца, волшебное утро равенства, бешеная скачка оленьего гона и горящие глаза охотников - знатнейших армянских князей, клубящийся над кровлями дым, рев труб, бой барабанов, рождество Ваагна и родовые муки земли и неба и пурпурного моря, скованные цепями и брошенные в глубокую яму благовестники-просветители, упрятанные в пещере на Масисе исчадия зла Артавазды, Сасунец Давид - в Сасунских горах, а кругом орды наводящих ужас завоевателей - Мсра-Мелики, сельджуки, татары и против них - охрипший Горлан Оган... Тысячелетние хачкары, пропахшие ладаном монастыри, пестрые толпы паломников, пронзительная зурна, громыхающий бубен, танец невест, звяканье бус, голосистая песня жаворонка, звон косы на лугу, журчание горного ключа, пергаментная Псалтырь, аромат свежеиспеченного, дивного, как свет, лаваша, перебродивший в давильне виноград, гомон ребятишек на гумне, добрые прохожие и молчаливая луна, шумные свадьбы, потные лбы, напрягшийся лемех, заблудившийся в буранных горах путник, собачий лай, оплывшая лампада, выросший на утесе алый мак... и утес кровоточит, кровоточит... молния с неба, конский топот, руины домов, обугленная колыбель и согбенные столбы, распятые на крестах Иисусы, ошалелые стада и огненные пляски горящих городов, безумные матери, скорбящие сестры, обесчещенные девушки, бок о бок лежащие на недокошенном лугу землецашец и гусан, измученная луна и вой одичалых собак, истерзанные звезды, рыдающий в полутьме шаракан, бесчисленные, нескончаемые похоронные шествия без мертвецов бесчисленные, нескончаемые никем не погребенные мертвецы - на жнивье, в ущельях, в разоренных селах... эй, мальчик бездомный...

Свирель умолкает. Смиренный, бледный и победительный, увенчанный нимбом гения, он стоит на сцене живым нерукотворным изваянием, словно Творец в монашеской ризе.

Кто же, если не святой?

Так, должно быть, думал и художник Серовбе-Левон Кюркчян, армянин-иконописец парижской Жан-Гужонской церкви святого Иоанна. Ай да Кюркчян, он возьми да изобрази Комитаса первым в ряду святых с золотисто-желтым ореолом вкруг чела и взором, устремленным в небеса. Так уж случилось, что в те самые дни, когда картина была окончена, Комитас навестил Кюркчяна в его мастерской и уличил преступного богомаза. Он увидел себя в обличье угодника, похожего на всех угодников, и его бледное лицо побагровело от ярости. Насилу подыскивая слова, он потребовал, нет, он решительно приказал художнику уничтожить полотно.

- Прямо сейчас, на моих глазах!

Когда картины не стало, Комитас облегченно вздохнул:

- Вы мои друзья, так поймите же наконец - меня не занимает небо, меня занимает мой народ, его душа и песни, его земля и вода...

Фанос слыхал эту историю, и с некоторых пор его тоже лишил покоя замысел "Святого Комитаса". Бывало, Комитас сидит за пианино, играет, поет, а Фанос не в состоянии оторвать взгляд от его одухотворенного, внутренним светом озаренного лица. Он вспоминал иконописца Кюркчяна, и воображение рисовало над головой Комитаса золотисто-желтый нимб...

И он не одолел искуса. Ночами, когда Комитас безмятежно, как ребенок, спал на голой, даже без подушки, тахте, он вставал и, тишком-молчком одевшись, на цыпочках пробирался в мастерскую. Несколько бессонных ночей - и "Святой Комитас" готов. Правда, герой вовсе не стоял, воздев руки и подъяв очи горе; это был бы просто-напросто вдохновенный, одухотворенный Комитас, не будь... не будь над его головой подковообразного золотисто-желтого нимба.

Закончив картину, Фанос поставил ее в самый укромный уголок мастерской, лицевой стороной к стене, подальше от Комитасовых глаз. Однажды, когда он работал, в мастерскую шумно вошел радостный и довольный Комитас. Такое случалось всякий раз, если ему сопутствовал успех.

- Вставай, Бояджи (*), вставай, поборемся! Что, занят, нет времени? Куда ты дел ту хорошенькую чертовку? Сейчас я ее отыщу...

________________________
(*) Маляр (тур.).
________________________

Он бросился шарить по углам и вместо портрета "чертовки" обнаружил лик святого. Фанос был застигнут врасплох. Метнулся к Комитасу. Поздно.

- Продолжаешь пакостное дело Кюркчяна?! Ничтожные маляры, мерзкие мазилы! Ты тоже сунул мою голову в ободок бочонка из-под маслин?.. Ну ладно...

Он схватил с треноги нож и...

Фанос не растерялся. Перехватил руку друга и легко отобрал у него нож.

- Обойдемся без варварства, - важно сказал Фанос. - Искусство чуждо ножу и насилию. Закрой-ка лучше глаза и посмотри, что я сделаю...

- Ненормальный! - воспротивился Комитас. - Как же я посмотрю с закрытыми-то глазами?! Может, ты ее проглотишь, картину?

- Закрой глаза и жди моей команды! - приказал Фанос.

- Ну закрыл... Поглядим, что ты придумал. Фанос быстро поставил картину на мольберт и взял в руку кисть. Прошла минута, другая...

- Готово. Открывай глаза, - уныло произнес художник. С картины смотрел вполне земной и даже красивый Комитас. Светозарный ореол исчез.

- Да ты и вправду мастер, - захлопал в ладоши по-детски обрадованный Комитас. - За какую-то минуту спустил меня с небес на землю.

Но, заметив опечаленное лицо Фаноса, опечалился и сам.

- Я тебя расстроил... - Комитас положил руку на плечо Фаноса. - Прошу вас, не делайте таких вещей, я ведь тоже человек. - И едва слышно добавил: - Я... человек... грешный, смертный.

х х х

На растревоженные сады опускались вечерние тени. Как и всякий день, громыхали вдалеке и вблизи орудийные залпы. Фа-нос еще раз вспомнил землистые лица юного Киракоса и рабочих-строителей. Еще раз вспомнил свой мирный дом в Полисе, на улице Банкалти-Шитак. "Прощайте!" - сказал он Полису, Комитасу и полисским друзьям, когда почувствовал, что зловещие, недобрые тени, точно так же как и на Анатолию, падают на армянские вилайеты. Бросил все и примчался в Ван. Наитие не обмануло его...

- Фанос! - слышится из открытого окна штаба голос Арама. - Выспался? Вставай, идем на Чантикяновскую позицию.

Фанос встает, всей грудью вбирает в себя воздух, резко встряхивает руки, потягивается, словно сбрасывает с себя тяжесть воспоминаний, и спешит по лестнице на второй этаж.

Чуть погодя пятеро вооруженных членов военного командования пробираются садами на Чантикяновскую позицию, где сосредоточил на этот раз свои силы неприятель.

Содержание   Введения   Сказание 1   Сказание 2   Сказание 3   Сказание 4
Сказание 5   Сказание 6   Сказание 7   Сказание 8   Сказание 9   Сказание 10
Сказание 11   Сказание12   Сказание 13   Сказание 14   Сказание 15   Сказание 16
Сказание 17   Сказание 18   Сказание 19   Сказание 20   Сказание 21   Сказание 22
Сказание 23   Сказание 24   Сказание 25   Сказание 26   Сказание 27   Сказание 28
 Примечание

 

Дополнительная информация:

Источник: Гурген Маари «Горящие сады».
Издательство «Текст», «Дружба народов». Москва 2001.

Предоставлено: Андрей Арешев
Отсканировано: Андрей Арешев
Распознавание: Андрей Арешев
Корректирование: Андрей Арешев

См. также:

Леонид Теракопян о романе Г. Маари Горящие сады
Рассказы Гургена Маари

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice